Трое — страница 33 из 55

— Черт бы его побрал! — говорит он женщине. — Зачем тебе сто килограммов, когда тебе вполне хватило бы и пятидесяти! Только и знаете копить жиры, ни о чем не думая!

Ему приходит в голову, что ее плюгавый муженек не смог бы ее с места сдвинуть.

Как бьется сердце. Словно непрерывно стучащий молоток. Кровь стучит в висках, горло совсем пересохло…

— Вот брошу тебя в канаву и уйду! — говорит он. — Глупая женщина, надо же угодить кобыле под копыто. Да и сама ты разве не кобыла?

Он говорит вслух, скрежеща зубами.

Женщина открывает глаза. Ей, как будто, стало лучше. Смотрит на него, но не может понять, что происходит.

— Болит очень, — стонет она.

— Еще бы! — отвечает он. Глаза у нее карие. Совсем такие, как у его матери.

— Куда меня несешь?

— К врачу!

— А где Пешо!

— Пошел за телегой!

Она всматривается в его лицо. Может быть, понимает, как измучила его.

— Сынок, — тихо говорит она, — пусти меня… не могу больше… лучше умереть…

— Хватит тебе болтать! — грубо огрызается он. — Кто тебя просил под копыта кобыле соваться? Не бойся, вылечат!

— Больно! — стонет женщина.

Ему кажется, что у него уже не осталось и капли силы. В ушах звенит. Голова кружится.

— Донесу тебя! — бормочет он. — И мертвую донесу!

Женщина уже стонет без перерыва. К боли теперь прибавился и страх.

— Можешь себе стонать сколько угодно! — говорит он. — Не могу же я летать!

По всему видно, что она испытывает сильную боль. По щекам катятся крупные слезы. Ему становится жаль ее.

— Потерпи, тетя! — говорит Сашо. — Потерпи!

Село уже совсем близко, а он не может дотянуть до него. Идет, идет, а расстояние до села все такое же…

— Где же этот болван! — вскипает он. — Хоть бы телегу нашел, растяпа!

Словно кто-то привязал к его ногам тяжелые гири. Для того, чтобы поднять ногу и передвинуть ее вперед, ему приходится делать неимоверные усилия, напрягать всю волю.

— Тетя! — со стоном вырывается у него. Он уже еле удерживает ее на руках.

Впереди показывается санитарная повозка…

Он кладет женщину на руки незнакомого человека, может быть врача, а сам, обессиленный, падает на землю.

— Паренек! Паренек! — суетится крестьянин, не зная, как поблагодарить Сашо.

Но времени напрасно терять нельзя и повозка снова мчится — обратно в село.

Какой-то грязный поросенок тычется ему в ноги и бежит прочь.

— Смотри, растянулся! Стыда нет у этих молодцов! — говорят две женщины над его головой.

Сашо приподнимает свою отяжелевшую голову и, опомнившись, встает на ноги. Идет.

— Подохла бы наверняка, если бы не я! — с самодовольством говорит он.

Силы постепенно возвращаются к нему. Он даже испытывает легкость, какую не испытывал до этого.

В домике никого нет. На столе — котелок с едой и рядом с ним — письмо.

— Опять мать! — он поднимает крышку и думает, что мать обрадуется, узнав о его поступке.

В котелке — гювеч[3]. Он садится и медленно ест.

— Все-таки дотащил! — говорит он. — Никто бы не смог ее донести!

Снова бросает взгляд на письмо. Почерк кажется ему знакомым — наверное опять от какой-нибудь девицы, вроде Куклы. Не лучше ли ему, как подобает настоящему мужчине, бросить письмо в печку?

Все же вскрывает конверт. Читает конец. Что-то не видно традиционных «тысячу поцелуев», «целует тебя», или «любящая тебя».

Только:

«Теперь я одна. Данче».

Приятная волна пробегает по его телу. Он испытывает такое чувство, словно обнаружил в кармане старых брюк давно забытые деньги.

— Да, я действительно совсем позабыл о ней! — произносит он, переставая есть.

Письмо короткое. Данче ждала, что он подаст о себе весточку после увольнения. Адрес дал ей Младен. Она долго колебалась перед тем, как послать письмо — не знала, будет ли ему это приятно. Но потам все же решилась. Пусть Сашо не думает, что она от него чего-нибудь хочет. Она просто благодарна ему за все, что было между ними.

«Это уже никогда больше не вернется, и так будет лучше».

Иногда ей кажется, будто его снова призвали в армию, и она видит его стоящим на посту у заводских ворот, или, что он просто приехал в их город по делу. В конце — пожелания счастья и здоровья.

Он перечитывает письмо. Подносит его близко к глазам, вглядывается в почерк, даже нюхает бумагу.

— Данче! — говорит он. День в рощице близ завода, гауптвахта, футбольный матч перед этим… Как была она хороша! И как непохожа Данче на всех других женщин, которых он знал.

Ему становится приятно, радостно на душе, что он обладал такой женщиной.

— Напишу ей! — говорит он. — Вечером напишу.

И сразу же ему в голову приходят невероятные, выдуманные, но страшно красивые слова, которые должны поразить ее воображение…

Спохватывается — в домике нет ни бумаги, ни карандаша. Придется сходить в город, где он не был уже десять дней. Какая досада!

— Ничего не поделаешь, придется сходить, — решает он. — Надо написать ей.

Он одевается, кладет письмо в карман. Прячет котелок и закрывает за собой дверь.

Уже спускаются сумерки. Сашо идет босиком по траве и думает, как было бы хорошо, если бы сейчас, навстречу ему, вдруг показалась Данче.

20

«Мы знаем, что переходный период будет трудным. Точка. От нас потребуются огромные усилия и непоколебимая вера. Точка. Но мы не знаем, кто позволил некоторым использовать переходный период в качестве объяснительной записки. Вопросительный знак!»

Капитан

Иван сел в углу зала, в последнем ряду, у окна. Отсюда все хорошо видно: стол президиума, трибуна, заполняющиеся людьми ряды.

Это обыкновенная студенческая аудитория с простой, будничной обстановкой, без каких-либо украшений. Не напоминает ли она те годы, когда они безусыми юнцами сидели в этой аудитории и мечтали о великих открытиях, революции в науке, мировой славе, воевали с предрассудками, со старым хламом старой школы, жадно поглощали все новое и считали себя законными жрецами этого нового? Разве бы тогда кто-нибудь стал мириться с безобразиями Хаджикостова, безропотно молчать? Не напоминает ли ему этот зал о чувстве долга?

По сиденьям скользит заблудившийся солнечный луч.

«О чем вы думаете, люди?!»

В его руках письмо — ответ капитана. На белом листе только одна фраза:

«По противнику, огонь!»

Явятся ли все на собрание? Не заговорит ли у некоторых совесть?

С патриаршей осанкой входит профессор Пеев. Оглядывается вокруг, кивает Ивану и садится в середине первого ряда, отведенного для членов ученого совета. Лицо его необычно серьезно. А ведь до этого он приходил на заседания разве только для того, чтобы позабавиться.

«Попробуйте позабавиться сегодня, дорогой профессор!»

Интересно, придет ли Ружицкий? Он должен прийти!


Он кашлял остро, мучительно. Очки его подпрыгивали, поблескивая в мрачной комнате. Ружицкий сжимал губы, глотал слюну и ругал кашель.

Его небритое лицо при свете ночной лампочки выглядело страшным. Особенно страшными были глаза — с маленькими зрачками и огромными белками.

Подняв руки под фиолетовым пламенем спиртовки, он медленно сгибает стеклянную трубку, время от времени, определяя на глаз ее изгиб.

— Не будем об этом говорить! — заявил он резко, раздраженно, как говорил вообще.

Иван улыбнулся.

— Именно об этом и поговорим!

Ружицкий выпрямился:

— Я не могу спокойно говорить о вещах, от которых зависит моя жизнь! Ясно тебе, не могу! Может, это кому-то помогает убивать время, а для меня это все!

Иван подходит к нему, берет из его рук трубку, смотрит на нее и говорит:

— Не нужно больше нагревать! Перегнешь!

Ружицкий опустил руки. Его взгляд выражает отчаяние.

— Иногда я спрашиваю себя, — начал он упавшим голосом, — почему все это происходит? Откуда взялись эти люди? Кто им позволил явиться на свет, размножаться, сидеть за письменными столами кабинетов государственных учреждений? Лгать и все опошлять? Свою ложь они оправдывают стечением обстоятельств, свою глупость — непонятными для всех прочих соображениями, свою бездарность — трудностями переходного периода, и все эти безобразия совершаются во имя науки! Честность и принципиальность они подменивают нравственным уродством, жонглированием, а простаки, вроде Митрофанова твердят: «Партийная линия — это одно, а действительность — другое!» Нет, дорогой, больше ноги моей не будет в институте. Обидно!

— Ты должен вернуться! — настойчиво сказал ему Иван. Ружицкий снова закашлялся.

— Уж не хочешь ли ты, чтобы я признал Неделева соавтором! — голос его хрипит.

Иван возвращает ему трубку.

— А почему бы нет! — сказал он. — Только публично! Ты придешь на отчетное собрание, возьмешь слово и расскажешь, как Неделев и Хаджикостов требовали от тебя, чтобы под твоей публикацией стояла и подпись Неделева. Пускай все знают это!

— Слушай! — заявил Ружицкий. — Не хочу иметь с ними никакого дела! Мне даже будет стыдно сказать это! Да и, откровенно говоря, институт мне совсем не нужен! Пошли они ко всем чертям! Хотя я потратил все свои деньги, до последней стотинки, однако установка готова! Вот она!

Ружицкий отдернул занавеску, которая закрывала половину комнаты.

Иван застыл от изумления.

Его взору предстала великолепная установка для элоксирования алюминиевых поверхностей со всеми необходимыми аппаратами.

Ивану тогда показалось, что в маленьком хилом теле химика таится страшная сила — фантастическая, неумолимая и непоколебимая прямолинейность, заставляющая встречных уступать ему дорогу.

— Ну скажи, зачем мне этот институт? Зачем он мне? — все тем же хриплым голосом повторял Ружицкий. — Разве только для того, чтобы слушать сплетни, глупые истории, слушать о том, кто сколько зарабатывает, уподобиться другим и служить навозом этим чванливым снобам. Нет уж! Мне и здесь хорошо!