Ис. ГольдбергТрое и сын
1.
К шести часам дневной жар спадал. Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, высокие тротуары над заросшими выгоревшей травою канавами заполнялись выползающими подышать свежим воздухом соседями.
Улица наполнялась глухим говором, ленивыми вскриками и тонким визгом ребят. Небо над крышами домов бурело. С запада на восток по небу протягивалась узкая и длинная туча: густой дым из электростанции. Вздыбленная уличным дневным движением мелкая удушливая пыль мягко оседала к разбитой мостовой и клубилась легким паром. Собаки обнюхивали редких прохожих и изредка бросались на них с лаем.
К шести часам улицы начинали отряхать с себя рабочую шумную сутолоку города и готовились к короткой ночи. И, обманывая пыльный июнь, лихорадящий непрочными, насыщенными духотою вечерами, люди уже с этой поры зачеркивали свой день и грезили о завтрашнем.
Перекидываясь словами, женщины следили за редкими прохожими. Они оглядывали их и без стеснения кидали им вслед свои замечания, свои соображения, порою острую насмешку. Они знали всех жителей своего квартала и считали всех, кто приходил извне его, чужими. И, как чужих и, следовательно, враждебных и ненужных, разглядывали этих прохожих, идущих из чужих кварталов, злыми и насмешливыми глазами.
Но и среди чужих они отмечали тех, которые проходили здесь часто. И о таких у них слагались свои определения, безошибочные и беспощадные.
— Вон, — говорили они, — опять идет эта намазанная шкуреха... Пошла на Большую хвостом трепать... Сначала в кино, а потом кавалеров стрелять будет!
— Глядите-ка, нагорные парни в клуб идут! Комсомолы, а на той неделе опять на Канавной улице у них кто-то ворота дегтем мазал!..
— Кто мазал?! Эти самые, которые по клубам шляются! Они самые!..
Маленькие девочки, рассевшиеся по краям канав, внимательно и жадно вслушивались в слова старших и изредка вставляли свои замечания, мудрые и старчески взвешенные:
— Он с беленькой ходит... У которой зеленая шляпа и фильдеперсовые чулки, розовые...
— На Канавной третий раз дегтем мажут...
— Там мальчишки драчуны... И ругаются по-матери.
В восемь дымчатые бревна домов серели и тени наливались зыбкой тьмою. В восемь возле некоторых ворот звенели острые крики:
— Девчонки!.. Варька! Глафира! домой!.. Сию минуту!..
И улицы начинали медленно, нехотя пустеть.
2.
Однажды в восемь часов, когда матери хлопотливо принимались уже скликать своих ребятишек, острый вой прорезал затихавшую улицу. Головы — молодые и старые — повернулись на этот необычный звук. На мгновенье все стихло. И в этой тишине резче и обреченней повторился совсем нечеловечий, дикий и яростно-беспомощный крик.
Женщины повернули головы в ту сторону, откуда несся он. Женщины сжали губы и неодобрительно покачали головами. И чья-то шустрая девчонка с заблестевшими глазами, с глазами, в которых тлелось разбуженное любопытство, сказала:
— Это у Никоновых, во флигере квартиранка ребеночка рожает!
— У-у!.. цыть ты! — накинулась на девчонку мать и погнала ее домой.
А крики, дикие и неудержимые, злобные и молящие, неслись по улице громче, острее и бесстыднее.
Женщины угнали детей по домам, а сами остались на улице. Они оживились. Они сошлись друг к дружке поближе, потеснее. Вслушиваясь в стоны рожавшей женщины, они вполголоса, как будто громкие голоса их могли потревожить то, что происходило в этот вечер за стенами чужого жилища, говорили о той, которая мучилась в предродовых схватках.
— В родильный не могла она, что ли?
— До последних месяцев в скрытности держала свою утробу. Стеснялась.
— Как не стесняться!? Набегала себе брюхо от парней... вот и страдает теперь.
— Парни-то тут, пожалуй, не виноваты... Она, скажите на милость, с женатым мужчиной хороводилась. У него двое детей!
— Ай-яй!.. Да ей бы, твари, глаза за это выхлестать стоило бы!.. С женатым? Да еще двое детей! Ну и народ пошел! Сволочи!
— Действительно! Настоящие сволочи!
Крики как бы обнажаются: они нагло попирают крепкие законы вечера и тревожат и будят какую-то обиду. Женщины переглядываются и, подавляя вздохи, укоризненно отмечают:
— Срам какой!.. Всю улицу тревожит...
— Первый раз, наверно... Непривычная.
— Молоденькая. Поторопилась забрюхатить, вот и мается теперь!
Вдруг они умолкают. Достигнув крайнего и непереносимого предела, стоны вдруг обрывается. Последний яростный крик. Потом тишина.
Женщины настороженно слушают. Кто-то из них вздыхает.
Они чувствуют, что там, во флигеле у Никоновых родился человек.
3.
На стенах прыгают зайчики. Утреннее солнце прорвалось сквозь какую-то щель и ласково трогает стену. Утро сочно и свежо опрокидывается над городом.
За стенами заглушенные голоса раздраженно встречают новый день.
— Пускай устраивается где-нибудь! Этак что же теперь будет? Ребенок пищать цельными днями станет, беспокойство! Гадость!
— Тарифная она...
— Ну и мы тоже! Подумаешь!.. Мы без детей пускали.
— Конешно... Дак как же ее выставишь?
Но, покрывая глухие голоса за стеною, остро и беспомощно тянется детский писк. И зайчики на стене меркнут.
Бледная неумелая рука обнажает грудь и толкает сосок в розовый и влажный ротик. На мгновенье писк прекращается. Но только на мгновенье. Потому что вслед за этим он усиливается, он разрастается и вырастает в непереносимый, томящий плач, в острую и непонятную жалобу, чуть-чуть злобную и все-таки жалобу.
Мать склоняется над кричащим ребенком, ощупывает его головку, его ножки, развертывает плохо закрученные пеленки. Мать беспомощно перекладывает его с руки на руку. Но он не успокачивается. А из-за стены слышен раздраженный окрик:
— Да что же это такое?.. Вы, гражданка, уймите своего крикуна!.. Ни на что не похоже!..
Но крикун не унимается. И злые слезы отчаянья и беспомощности быстро катятся из глаз матери.
4.
Приходит подруга.
— Мурка, да что же это такое?! Ведь ты же измоталась вся! Неужели он тебе ни в чем помочь не может?
Заплаканные глаза вспыхивают. Они глядят настороженно и растерянно.
— Понимаешь...
Какие-то слова, готовые сложиться, застывают и не произносятся. И застенчивая улыбка трогает слегка припухшие губы:
— Понимаешь... Я ничего не умею с ним делать... Он плачет, а я не понимаю отчего это... Самое тяжелое: ему плохо, может быть, у него чего-нибудь болит, а я не понимаю.
— Сходи в консультацию. Тебя научат.
— Да, — вздрагивают губы. — Схожу.
Подруга смотрит на нее. Подруга видит:
Вот эта самая Мурка, хохотушка и забавница, светлокосая Мурка, еще недавно, минувшею зимою, была самой жизнерадостной на курсе. Вот эта самая Мурка умела заразительно смеяться и наполнять своей задорною и ясною веселостью аудиторию. Эта ли?
Подруга придвигается к ней ближе.
— Мурочка... Как же так? Должен же он, в конце-концов, нести какие-нибудь тяготы!..
— Перестань...
— Не перестану!.. Это глупо! Страшно глупо!.. Почему ты мучилась дома, не рожала в родильном? Почему теперь маешься? Ведь ты такая беспомощная. Он обязан тебе помочь! Слышишь, обязан!
— Перестань...
Ребенок начинает кричать. Сморщенное личико, над которым тревожно наклоняются две головы, багровеет. Ни глаз, ни милых ямочек на щеках, ничего детски привлекательного, — один только рот. Влажный, темный, вздрагивающий провал, откуда несется неуемный, сверлящий уши рев и писк звереныша.
И когда после долгих усилий ребенка удается успокоить, и мать и ее подруга молча отходят в разные углы комнаты. Одна с ребенком на руках, другая стыдливо опустив ничем незанятые руки.
Неумело прижимая к себе ребенка, мать силится улыбнуться.
— Ужасно тяжело, когда он плачет... У меня у самой тогда слезы так и текут. Ужасно тяжело!
Тогда подруга не выдерживает. Она порывисто подходит к ней, полуобнимает ее, ласково, но настойчиво говорит:
— Ты должна, Мурочка, что-нибудь сделать!.. Должна потребовать от него помощи!..
— Алименты? — вспыхивает Мурочка и обиженно кривит губы: — Судиться? Да?..
— А хоть бы и судиться!.. Ты пойми... Ведь ребенок-то его...
— Мой он!.. мой!.. — Руки с силою сжимают плохо спеленутое тельце. Глаза темнеют.
Подруга огорченно вздыхает и качает головою:
— Глупая ты... Глупая!
— Ну и пускай глупая...
5.
Двор, который целыми днями шумит ребячьими криками и визгливыми перебранками женщин, исподлобья пытливо и жадно прислушивается и присматривается к этой женщине без мужа и к этому ребенку без отца. Двор ловит каждый шаг, каждое слово, каждую мелочь.
По двору к флигелю Никоновых проходит почтальон, и острые взгляды настойчиво следят за ним. И кто-нибудь посмелее и понастойчивей громко спрашивает:
— Кому письмо-то?
И двор узнает: ей это, студентке, бесстыднее; ей письмо. И двор волнуется и изнывает: откуда же! От кого письмо? Но неутолима эта жажда, и остается неведомым, кто написал женщине с ребенком, кто потревожил ее вестью.
Тогда по двору ползет догадка. Она обходит одну соседку за другою, она обсуждается долго и обстоятельно и, незаметно для всего двора, который родил ее, она становится достоверностью.
— Ну, так прямо и пишет ей: неизвестно, мол, с кем прижит ваш этот ребенок, потому что среди студентов на вас не я один охотник был и, может, кроме меня, целых несколько пользовались...
— Ах-ах-ах!.. Скажите пожалуйста!.. Значит, ничего у ней не выйдет?
— Кто же знает! По нонешним судам могут, очень просто, присудить с него лименты. А у его семейство законное! Жена, двое маленьких!..
— За что же семейству страдать?!.. Она будет баловаться, а законная страдай!?
— Может, у его жалованья всего-то еле-еле на домашнюю жизнь хватает, а тут присудят третью долю, с чем же семейство останется?..