Трое и весна — страница 10 из 39

Отец сидел за столом и читал районную газету. Читал он как-то странно: то улыбнётся, то нахмурится, то вдруг смущённо начинает потирать нос. «Что это с ним?» — озадачились мы. Я из-за отцовского плеча заглянул в газету. Заглянул и захлопал в ладоши так, что отец даже вздрогнул.

— Гляди, гляди! — дёрнул я сестру за руку. — Про нашего отца в газете написано!

Отец хотел было спрятать газету, но мы не дали. Просто отняли её.

Я стал вслух читать заметку, а отец покраснел и хотел даже выйти из хаты. Тогда я отложил газету. Мы перемигнулись с сестрой. И я начал:

— Тату, ты не сердись, что мы… канючим. Но так хочется вволю поесть мороженого! Да ещё в такой день!

Отец пристально посмотрел на нас добрыми глазами. Покачал головой.

Понимаю… Но ведь с деньгами туго, сами знаете…

— Знаем, — одновременно вздохнули мы с Лидой и поплелись к порогу.

Отец вскочил, отчаянно махнул рукой:

— Эх, была не была! Несите кувшин.

Пока он ходил за мороженым, мы быстро достали большие ложки.

И я читал вслух газету. Удивлённо переглядывались мы с Лидой. А мы и не знали столько об отце, хотя он давно вернулся с фронта, к нам не раз наведывались бывшие фронтовики, вспоминали о войне. Оказывается, отец воевал не как-нибудь, а здорово! Однажды в венгерском городке захватил в плен четырёх гитлеровцев. Вёл он их с пистолетом по утреннему опустевшему городку (отец был тогда разведчиком), пока не подоспели другие разведчики. За этот подвиг отца наградили орденом Красной Звезды. А осколки, что до сего времени выходят из ног, — это от немецкой гранаты. Отец вынес из пылающего дома в Австрии двух детей-близнецов. Граната совсем близко упала, осколки пошли понизу и впились отцу в ноги. Истекая кровью, он донёс детей до укрытия и уже там потерял сознание. В госпитале из ног вытащили семнадцать осколков, а часть осталась. «И ныне Василий Иванович интересно и ярко рассказывает ученикам про всю свою военную жизнь, а ещё работает секретарём колхозной парторганизации, его все любят и уважают» — так заканчивалась заметка.

Ну, про секретаря парторганизации мы знали. Отец часто приходил с поля или фермы за полночь, уставший и голодный. Мать, бывало, выговаривала: «Ни копейки за это не получаешь, здоровья не жалеешь. Хотя бы свеколку или початок кукурузы принёс домой». Отец только сердито фыркал и молчал.

Мы с сестрой сидели и переглядывались. Как хорошо, когда у тебя такой отец! Не то что у Толи Шмагуна. Вот бы забрать от них к нам Зину! А что, наша мама поворчала бы немножко и согласилась. Она у нас добрая, заботливая. Про свеколку и початки это она в шутку. А вообще мама гордится отцом.

— Ур-ра! — крикнули мы, увидя на пороге отца со вспотевшим кувшином. Подняли вверх ложки, точно солдаты винтовки для атаки.

Отец охладил наш пыл:

— Подождите. Сразу все нельзя, простудитесь. И тогда нам попадёт от матери.

Достал две кружки, наполнил обе мороженым и подал нам. А кувшин забрал, вынес из хаты и куда-то спрятал. Сам ушёл в контору колхоза.

Когда мороженое слизываешь языком, не сразу дно увидишь. А когда ложкой… Две-три минуты — и в чашках стало сухо, как в пустыне Сахара. Зато в животе становилось все прохладнее и слаще. И все же чувствовалось — маловато. Мы знали — можно добавить. Вот только куда отец упрятал кувшин?

Мысли наши помчались в садик, залитый горячим солнцем, заглянули в сарай, где стоял запах навоза, и одновременно шуганули в погреб. Где же ещё в селе можно было спрятать кувшин с мороженым, как не в погребе? А вслед за мыслями рванули и мы.

Кувшин стоял за кадкой с огурцами, накрытый старой тетрадкой. Мы сгоряча схватили по ложке мороженого прямо в погребе и опомнились. Кто же ест такую роскошь в тёмном, сыром, холодном погребе?

Выбрались во двор, осторожно оглядываясь, пригнувшись, пошли в садик. Сели между кустов, где у нас подстелено сено. Там мы с сестрой прячемся от солнца, читаем книжки, а ещё рассказываем страшные истории.

Прикончили мороженое и блаженно разлеглись на сене. Это же такое диво — рассказать невозможно, слов не подберёшь: солнце печёт так, что листва обвисает телячьими ушами, боком пробежала собака, дышит тяжело, даже воробей прищурил глаз, задремал на ветке, а мы лежим себе, нежимся в тени, а в животах у нас как будто маленькая душистая Арктика.

— Слушай, давай споем, — подняла голову сестра, у неё улыбка на губах. — Вот эту, солдатскую…

Я охотно кивнул. Песне «Ой, Днепро, Днепро, ты широк, могуч…» нас научили солдаты, которые отдыхали в нашем селе после Корсунь-Шевченковской битвы. Первые двое суток солдаты отсыпались, вскрикивая во сне и хватаясь за оружие. А потом успокоились, помогали возить дрова из лесу и рубить их, прочищали дороги от снега, завалившего село. Вечерами пели. Мы с сестрой, сидя на печке, вначале только слушали. А потом освоились, сами стали подпевать. Тогда солдаты забрали нас к себе на полати, где они спали. И мы стали петь вместе. А солдаты гладили нас по головам, заглядывали в глаза. Мы видели, как они тоскуют по своим детям.

Тогда мы и выучили песню о Днепре.

Мы с сестрой ещё полежали немного, прокашлялись. Я махнул рукой — начали!

Ой, Днепро, Днепро,

Ты широк, могуч,

Над тобой летят

Журавли…

И умолкли, удивлённо переглянулись. Разве это мы поем? Разве это у нас такие сиплые, дребезжащие голоса?

Попробовали ещё раз. Получилось ещё хуже.

Ой, да мы же простудились, — прошептала Лида.

Мне показалось, что и холод из живота пополз по всему телу. Правда, простудились.

— Теперь у нас опять будет ангина, как зимой, — пригорюнилась сестра. — И нам попадёт, и папе… И мама рассердится.

Я вспомнил, как зимой болел ангиной. Я катался на пруду на самодельных коньках, ну а сестра бегала рядом, вот и надышались холодным морозным воздухом. Не могли ни есть, ни говорить. Мама так перепугалась, что у неё стало плохо с сердцем, и пришлось докторше, приехавшей из райцентра, сперва отхаживать маму, а потом уже приниматься за нас.

Неужели все это повторится?

Что же делать?

С маленькой надеждой посмотрел на сестру. Может, на неё не так повлияло мороженое? Она его на две ложки меньше съела. Лида лишь страдальчески улыбнулась в ответ.

И вдруг в её грустных глазах мелькнула какая-то искорка.

— Слушай, а если обо всем рассказать маме? — зашептала Лида. — Нет, не просто рассказать, а хитро. Ну, я знаю, ты сочинил два стихотворения, прости, заглянула потихонечку в твою тетрадь и прочитала. Ничего… Так напиши стихами о случившемся. Только как будто это не с нами произошло, а с… ёжиками. У нас же в саду живёт целая семья ёжиков.

Я было замахнулся, чтобы дать сестре леща за подглядывания в чужие тетради, но вместо этого хлопнул её по плечу. Молодец!

В полдень стихотворение было готово. Сочиняли мы его вдвоём, потому что оба провинились одинаково. Наверно, стихи получились, не очень удачными, но нам нравились. Я старательно, как на уроках чистописания, переписал стихотворение. Мы положили листок на стол, сами сели рядом на стулья и стали терпеливо ждать маму.

Она вошла, поставила возле порога кошёлку, встревоженно, как всегда, когда отлучалась надолго, спросила:

— Что тут у вас? Проголодались?

А мы пальцами показываем на стол.

Мама метнулась к столу, впилась глазами в лист. Читала его и непонимающе хлопала глазами. Наконец дочитала, вздохнула, посмотрела пристально на нас. Она все поняла. Мы съёжились, потупились, молчали.

А мама села возле нас и… заплакала. Обняла, прижала к себе.

— Ласточки мои! Сколько вам пришлось хлебнуть на своём малом веку! В оккупацию я вас по неделям прятала в погребе, сидели вы там со мной, дрожали от страха. Голодали, мёрзли, всеми коклюшами, оспами, корью переболели. Теперь ещё эта засуха… Когда же наконец будет у вас детство?..

Вытерла глаза, через силу улыбнулась.

— Хоть мороженого наелись?

У Лиды на минутку прорвался почти настоящий голос:

— Наелись… вволю… Прости нас, мама… Так хотелось…

Мама ещё крепче обняла нас.

— Сейчас заварю малины, буду лечить вас. Может, обойдётся на этот раз?

Мама достала из кошёлки два твёрдых пряника.

— Это весь мой вам гостинец.

Мы быстро схватили окаменевшие пряники.

Оттепель посреди поля

1

В ушах звенит, будто я вынырнул из воды. Руки ещё дрожат, никак не могу спрятать зачётку в карман. А в груди уже зарождается такая бурная радость, что хочется пройтись на руках по узкому, с высоким потолком университетскому коридору.

Все! Последний экзамен первой сессии — сдан! Правда, перед глазами ещё маячит лицо Николая Ивановича с иронической усмешкой, так как я путаюсь в словаре Даля, рука ещё чувствует тяжесть этого мудрого словаря. Но волнения от экзаменов скоро сотрутся в памяти каникулами. Говорят, что в старости все вспоминается с умилением — и экзамены, и зачёты, и даже. То, как «плавал», не зная, что сказать экзаменатору. Ну и пусть. Но это потом, а сейчас — забыть и экзамены, и зачёты, и Николая Ивановича, который хоть и усмехался иронично, но все же поставил четвёрку.

В парке розовато-голубой снег. Я даже глаза прикрыл: неужели мне после экзаменов все видится в розовом свете? Ехал утром в университет — за окнами трамвая серело небо, лежал грязноватый снег. Правда, я не очень-то присматривался. Впился в учебник и в трамвае успел пробежать страниц двадцать, хотя усердие было напрасным — попалось совсем другое.

До вокзала близко — девять минут троллейбусом. Но у меня нетерпеливый зуд в ногах, в груди. И, подхватив тяжёленький чемодан, где лежали собранные ещё с утра мои пожитки, три батона и триста граммов конфет для сестрёнки, я бегом пускаюсь вниз по бульвару. Прохожие не обращают на странного «стайера» никакого внимания — после сессии немало таких бегунов бьёт рекорды на бульваре.

На привокзальной площади Киева будничная суета. А мне она кажется праздничной. Торжественно гудят паровозы, смачно пахнет угольный дым, отовсюду слышен весёлый гомон. Я долго и с чувством жму руку односельчанину Павлу Стовбуру. Он грузчик, только что со смены. Но я будто не замечаю его усталого, изрезанного морщинами лица, грязной фуфайки.