— Василий Федорович!
— Кто опять?
— Это я, Саша Белов.
— Ну, что тебе, Саша Белов?
— Я пришел сказать, что счастье сопутствовало мне. Вчера я был на приеме у вице-канцлера Бестужева. Через неделю я гвардеец с чином.
— Я в тебе не ошибся…
— Василий Федорович, — продолжал Саша еще более торжественно, — некие бумаги, о которых давеча разговор был, не могут быть вам представлены. Я отдал их по назначению.
Лядащеву ли не знать об этом, если весь предыдущий день он, как привязанный, ходил за Сашей, не ходил — бегал: от дома Друбарева к дому Оленева, от дома Оленева опять к дому Друбарева и, наконец, сопровождал молодого человека до самой канцелярии Бестужева, опасаясь, что он выкинет какой-нибудь фортель и не донесет бумаги до их хозяина.
— Сашка, пошарь там под иконой на полочке. Да, да, за занавеской. Там вино и чудесная закуска. Да, груши. Мне их дядюшка презентовал. Отменная закуска! Жестковаты только. Я вчера чуть зуб не сломал.
Лядащев встал с кушетки, потянулся, хрустнув суставами, крепко растер ладонью лицо.
— Полней наливай. Ну, за твои успехи!
Саша не спеша выпил, взял сморщенную грушу за хвостик и медленно сжевал. Эта неспешность движений, замедленность во всем появилась у Белова сама собой, как только он закрыл дверь кабинета Бестужева. Он словно получил приказ свыше — не спешить, осмотреться, дать душе и телу привыкнуть к новому положению.
— Василий Федорович, я должен нанести визит одной известной вам даме, чтобы представиться ей в новом качестве. Не будет ли поручений?
— Есть поручение, — твердо сказал Лядащев, достал из бюро разрисованный незабудками и розами конверт и протянул Саше: — Передай Вере Дмитриевне со всеми подобающими словами. А теперь иди. Дел по горло. Подумать надо, поработать…
Ушел. Слава Богу…
Лядащев лег на кушетку, отвернулся к стене. «Так о чем я? А может, пока не поздно?.. Нет, братец, поздно, назад тебе пути нет. Женюсь и уеду из этого города к… очень далеко. Значит так… Дверь открыл похожий на попугая слуга…»
Оставим Лядащева одного в приятных мечтаниях и последуем за Сашей Беловым к причалу на Дворянской набережной, где его без малого час ожидает Алексей. На причале разгружались пришедшие из Новгорода струги. Грузчики таскали мешки с мукой, скрипели и прогибались сходни, ветер раскачивал провисшие снасти и трепал красные флаги на мачтах.
— Что Лядащев? — спросил Алексей, когда они двинулись вдоль по набережной.
— Лядащев? Кто бы мог подумать?.. Я ведь Василия-то к Вере Дмитриевне словно на аркане тащил. Всю дорогу он бубнил, что бабы дуры непутевые, что у них фарфоровые глаза, что все эти Веры, Надежды, Любови… черт их разберет, только и думают, как бы на себе человека женить, а сами человеческого языка не понимают. И госпожа Рейгель, мол, не лучше. Здесь он, может, и прав. Вера Дмитриевна, когда узнала, где Лядащев служит, надулась, как мышь на крупу, и такая надменная стала, словно Василий не поручик гвардии, а лютый убийца и вор. Тоже мне, святая… Да второй такой сплетницы и болтуньи по всей Москве не сыскать! Пришли… Сидим в гостиной в ожидании, разговариваем о том о сем. Вдруг Лядащев замер — прислушивается… Дверь отворилась, и хозяйка-красавица боком, прямо-то идти фижмы не пускают, вплыла… А уж надушилась, нарумянилась, нарядилась! Платье нового фасону, все в блондах…
— В чем?
— В блондах. Кружева такие — легкие, золотистые, безумно дорогие. Да и достать их невозможно — французские! Платье в блондах, прическа в локонах, в ушах изумрудные одинцы, такие Анастасия любила носить. Я поклонился, приложился к ручке, представил Лядащева, а тот стоит истуканом и смотрит в пол. Я думал, он дамский угодник, всегда таким щеголем ходит! А он, оказывается, дамский пол боится, как огня. Тут музыка заиграла.
— Какая музыка?
— Шкатулка музыкальная из Дрездена, маленькая, чуть больше мушечницы. Сейчас это модно — под музыку разговаривать. Но наш разговор не клеился. Сидим, молчим и пялимся на эту шкатулку, как на икону. Потом я не выдержал: «Простите, — говорю, — сударыня, дела…», — а сам думаю: «А ну как Лядащев тоже вскочит, и только на порог, опять с ножом к горлу — бумаги давай!» Но он даже не заметил моего ухода. Он в этот момент над шкатулкой вздыхал. Я полагаю, они до вечера музыку слушали.
— А дальше что?
— А вот что, — Саша достал разрисованное цветами письмо и насмешливо его понюхал. — Знаешь, чем пахнет? Свадьбой… Влюбилась Тайная канцелярия! — он остановился, осмотрелся кругом. — Давай посидим. Лужок и вяз зеленый. Совсем как в Москве на Сретенке.
— Только это речка Карповка.
— Пусть будет Карповкой. Давай никуда не торопиться. Вечно мы куда-то спешим…
— В три я должен быть у Черкасского. Он обещал устроить меня в Петербургскую Морскую Академию. Я ему паспорт должен отнести.
— Ну и отнесешь. Ты лучше скажи, когда невесте представишь?
Алексей только вздохнул.
— Князь жалует Софье свою мызу на Петергофской дороге. Но я бы хотел, чтоб до свадьбы она с матушкой в Перовском жила.
— Три года большой срок.
— Огромный! — воскликнул Алеша с горечью и подумал: «Не просто огромный, а бесконечный. И сколько их еще будет — разлук. Учись ждать... так, кажется, говорили древние».
Саша, не глядя, сорвал какую-то травку, пожевал листок. Мята…
— Гаврилы нет. Узнал бы сейчас, как мята действует на человека.
— Ветрогонно и потогонно, — серьезно сказал Алексей. — Холодит во рту, но разогревает желудок. Незаменимое средство против спеси у новоиспеченных гвардейцев. Сашка, а не боишься — одному, в Париж?..
— Я ничего не боюсь. Лукьяна Петровича только жалко, опять будет переживать. Знаешь, Алешка, он меня любит…
— Догадливый.
— Я серьезно. Меня никто никогда не любил — так, чтоб всем сердцем. Детство свое я ненавижу. Я на родителей не в обиде. Раздели-ка любовь на девятнадцать душ! Да еще внуки, невестки, снохи, зятья! В книге, которой отец снабдил меня перед разлукой, не записан ни один брат, ни одна сестра. Отец понимал, что на их помощь я не могу рассчитывать. Все мы, Беловы, — каждый за себя.
— Ты приятное исключение.
— Вы иронизируете, сэр! Это недопустимо, сэр! Защищайтесь, сэр!
— Сашка, лежи тихо.
— Ладно, шут с тобой. Мир перевернулся, и все стало на свои места. Я еду в Париж, Софья под опекой Черкасского, Тайная канцелярия влюбилась, а посему Лядащев простил мне бестужевские бумаги.
— Забудь ты про эти бумаги! Их уже нет. А что еще может потребовать у тебя Лядащев?
— Он может потребовать у меня все, что угодно: мысли, соображения, голову, наконец. Он страж государства, столп Российской империи. Какое счастье, что и в столпов попадают стрелы Амура! На что еще могут надеяться подследственные? А кто мы все — население необъятной России? Мы все подследственные, господа. И да защитит нас Любовь!
25
А вечером… Вечером должен был прозвучать заключительный аккорд многоголосой симфонии под названием «Ганнибал не пройдет», а именно — похищение Гаврилы.
После недельного пребывания в доме Черкасских, Гаврила окончательно утвердился в положении строгого и весьма почитаемого божества. Этому положению немало способствовали роковые слова, произнесенные во время припадка Аглаи Назаровны: «А ноги-то двигаются!» Слова эти он сказал чуть внятно, но и этого оказалось достаточным, чтобы чуткое ухо Прошки уловило их. Слова были мгновенно поняты.
— Значит, барские ножки можно вылечить?
На следующий день эти слова повторила сама княгиня.
— Не знаю, не умею, — взмолился Гаврила.
— А нам не к спеху, — спокойно сказала Аглая Назаровна. — Подождем…
Так Гавриле была уготовлена роль вечного пленника. Княгиня догадывалась, что лекарь не дорожит своим положением в доме и готов в любую минуту сменить нимб святого на камердинерскую ливрею в пенатах, и потому строжайше наказала всем жителям своего государства не спускать с Гаврилы глаз ни днем ни ночью.
Когда Алексей поздним вечером пришел в комнату Гаврилы, тот сидел за столом и составлял счет. Окончательная цифра выглядела баснословной, только божеству приличествующей.
— Пора, — сказал Алексей.
Гаврила поднял от бумаги задумчивый взгляд и опять углубился в расчеты. «Может, нуль приписать? — разговаривал он сам с собой. —Ведь все компоненты им оставляю…»
— Гаврила, бросай все! Неровен час…
— Ага, — камердинер поборол искушение удесятерить счет, но чтоб не было разночтений, крупными буквами написал сумму прописью и фамилию начертал. — Теперь все. С Богом, Алексей Иванович.
У двери их остановил гайдук.
— Куда, Гаврила Ефимович?
— В парк, за дурманом.
— Я с вами, — с готовностью согласился гайдук.
— Дурман надо собирать в полнолуние и непременно в одиночестве. А то лекарство силы иметь не будет.
Гайдук попробовал было что-то объяснить, тыча пальцем в Алексея, но Гаврила повысил голос.
— Я буду в одиночестве, и он будет в одиночестве. Понял? И чтоб тихо! Хабэас тиби[36], понял?
Гайдук не осмелился переспросить и остался на посту. Коридор беглецы миновали беспрепятственно, а как вышли на лестницу — Прошка.
— Траву собирать, пустырник, — опередил Гаврила вопрос. — Алешка собирает, да все не то. Сам должен полазить по кустам.
— Ночью-то? — печально спросила карлица. — Еще вернетесь когда, Гаврила Ефимович?
— Ты лечи барыню. Дурманом лечи, как велено. Я еще компонентов пришлю. Ваш дом в моей книге на первом месте.
Прошка послушно кивала головой.
— Пустырник лучше на кладбище бери. Там у него лист сочнее и стебли крепче.
— На закраине парка, где болотисто, тоже хороший пустырник, — вмешался Алексей.
Гаврила посмотрел на него как-то странно и неожиданно погладил по плечу: «Эх, Алексей Иванович…» И, устыдившись этой неположенной по чину ласке, опять нагнулся к Прошке:
— Следи, чтоб не орали. Чуть что — пусть настойку пьют. Августе Максимовне чай из тысячелистника заваривай. Она желудком мается. Француженке бородавки выведи, знаешь чем. Красивая девица, а все руки в пупырях.