Трое в доме, не считая собаки — страница 42 из 47

Они там долго орали, а Маня считала таблетки, что лежали во флакончике. Бася прыгнула на нее для игры, и все посыпалось к чертовой матери… Маня стала лихорадочно собирать таблетки, пиная ногой собаку, и ей казалось, она собрала большинство, решив, что если дура Баська что и найдет, то совсем немного. Не сдохнет! На всякий случай подальше от греха (от Баськи) Маня выбросила флакончик в мусоропровод.

А в кухне все кричали, кричали. И Маня, засыпая, видела уже два пенных языка и два горловых недомерка-отростка.

«Выброшусь в окно», – подумала она, но тут же сообразила: дура Бася вполне может прыгнуть за ней. А у них седьмой этаж, и Бася не кошка, чтоб спружинить. Хотя и у кошек это часто не получается. Откуда ищущей смерть Мане было знать, что Бася уже заснула последним сном и тихонько выдувала из себя остатки жизни, по собачьим меркам вполне удавшейся, и Басе казалось, что она летит по небу все быстрее и быстрее, а бестолочи-вороны, где-то далеко внизу, только и умеют, что хлопать без толку крыльями. А вслед ей летят чужие сны, один просто догоняет. Полуженщина-полуколяска кувыркается, как дура какая-нибудь. Басе хочется рявкнуть на нее, но нет сил, собачья душа отлетела искать свою монаду, а коляска-человек все кружила и кружила уже без Баси.

* * *

Я проснулась с ощущением полета, это особенно редкое счастье. Из числа недоступных. И сразу жизнь обступила меня всей своей жестокой правдой. Я заснула в коляске, теперь у меня болит спина и виснет набок шея. Если мне принесут сегодня еду, не открою, пошлю всех к черту. Пусть оставят под дверью.

Дверь шкафа открыта. Она мое окно в недо-ступный мир. Обычно я ее закрываю на ночь, когда собираюсь спать, но вчера… Они так орали, так орали. Чтоб слышать человеческую жизнь, я растворяю дверь стенного шкафа, который примыкает к их коридору, и как бы прихожу в гости. Такой молчаливый бестелесный соглядатай. Меня чувствует только собака, она как бы ни с того ни с сего – с их точки зрения – начинает лаять в коридоре, на нее орут, по-моему, средняя женщина даже дает ей тумака, и собака с жалобным визгом прячется где-то в их пределах. Их жизнь стала для меня театром, семьей, образованием, всем тем, что у меня отняли мои обессиленные параличом ноги. Когда-то я тоже жила в семье, с сестрой и мамой. Я рано поняла, с какой ноты в голосе начинается скандал, замешенный на ненависти, на гневе на судьбу, а самое главное – на нелюбви к себе самой с этим потайным, глубоко скрытым «была бы я – не я…». Только калека в полной мере знает это – лютое неприятие того узора жизни, в котором ты – всего стежок нитки.

Я была крестом семьи. Я даже не помню, была ли в моей жизни любовь родных. Наверное, была. Я родилась как все. Как все – это счастье. Но я была иная. Я раздражала всех скрипом коляски, вечно возникающей некстати, я поняла, что такое белые глаза. Я стала осторожной, в белых глазах таилась моя смерть. Но странно, мне хотелось жить. Я готова была бесконечно слушать сестру, ее любови, ссоры, любила сочинять для нее записки, штопать ей форму на локтях. Не было лучше меня чистильщика овощей, взбивательницы крема, мойщицы посуды.

Пока сестра не вышла замуж. И меня из соображений пространства надо было куда-то деть. Родители мужа хотели, чтобы молодые переехали в эту однокомнатку, где я сейчас живу, но сестра уперлась рогами. На фиг ей эта промзона? И окна на шоссе? Пусть «она» (то есть я) туда съедет.

Раз в неделю приходит мама и готовит мне еду. Я заметила: каждый раз это у нее получается все быстрее. Сестра бегом приносит продукты, потому что муж ждет внизу. Он не поднялся ни разу. «Он брезглив», – смела она сказать мне, прямо глядя в глаза. И я встретила эти глаза. Мужественно и прямо. Двуногие захватили право гребовать человеком-половинкой. Я допускаю мысль, что когда-то сестра не придет. Мама, конечно, не бросит, ей придется еще и таскать продукты. Потом у сестры родится ребенок… Мама станет бабушкой. Нет, не надо заглядывать так далеко. Завтра весь дом могут подвзорвать террористы. Я могу свалиться набок в ванной и удариться виском о раковину. Есть еще в природе грибы. Рыба. Есть цианистый калий. Придумано много для удобства смерти неполноценным.

Хотя кто есть кто на самом деле?

Взять моих соседей. С руками, с ногами… Им-то зачем так ненавидеть мир? И почему именно они мне даны в ощущениях?

Никто не докажет мне, что ощущения эти скудны. Хотя я лишена возможности их видеть, разве что их спины в дверной глазок, осязать, обонять, разве что Маня забудет выключить суп, и он сгорит до черного дна, и чад, сладкий чад чужой жизни не полезет в щели моего шкафа. Мне хватает их голосов, поэтому, клянусь, никто не знает их так, как знаю я.

Вчера они бились до последней капли крови за право на счастье. Старуха была безукоризненна в напоре и выдержке. Она перекусит им горло, но приведет своего старичка в дом. Это битва за последний привал, за крошечку солнца во время заката. Не доведи бог увидеть женщину в момент отнятия у нее последней надежды. Дочь – закомплексованное существо со столь скудной фантазией, что мысль оказаться брошенной мужем даже близко не посещала ее. Со спины она – никакая. С чего тогда ее претензии к правилу, что купленный бракованный товар возвращается? Книжек не читала, про Анну Каренину не слышала, не знает, как у той страх потери затмил разум. Эта же жила, как немецкие евреи, убежденные, что, раз куплено пианино, значит, ничего страшного произойти с ними не может. Раз Моня играет гаммы, то никакого Гитлера нет. Вот и русская Маруся такова. Привела мужа в дом, положила в постель – и мир стал неколебим.

Конечно, мне больше всего жалко девчонку. Она, в сущности, ничья. И все бы ничего, если б ни жила она между Сциллой и Харибдой. Чудовища страсти и измены смыкаются на ее теле. Хорошо, что у девочки есть собака. Мы с ней обе летали во сне. Боже, как болит шея!

Я слышу, как хлопает их входная дверь. Судя по голосу, пришел отец девочки. Разговор негромкий, неясный. Надо проследить, когда он будет уходить. И я занимаю место у глазка.

Он выносит что-то неформатное. В детском одеяле. За ним к лифту идет девчонка. Если бы я не знала, что она стройная, прямоспинная девочка, я подумала бы, что идет горбунья.

Я жду, когда она пойдет назад. Вижу, как детскими кулачками она вытирает слезы со щек. Если бы я могла, я бы кинулась к ней, потому что я понимаю: только что унесли ее собаку. Почему она умерла? Или эти две скандалистки убили ее? Но нет. Собачьего визга не было. Девочка уходила спать от Сциллы и Харибды вместе с собакой. И теперь осталась одна.

Господи! Как же они не понимают счастья иметь ноги? Как многим они обладают благодаря им. Какое это безумие – изводить друг друга здоровым и полноценным людям. Даже собака этого не выдержала. Да! Да! Именно так. Собака не выдержала их жизни, их нелюбви, безжалостности друг к другу. И мне хочется стать автомобилем, чтобы прошибить их стену и въехать – нате! Не звали? Это я пришла сказать, что вы уроды. Чтоб они уписались от страха и схватились руками, ища спасения друг в друге. Бедные вы мои люди… Собака вас не вынесла.

Девочка плачет, Шарик улетел. И я во сне видела его полет.

Я могу позвонить по телефону, я знаю их номер, и передать ей привет от улетающей собачки. Что она сделает? Закричит, заплачет, испугается?.. Поэтому я не звоню. Боюсь причинить боль. Ведь на самом деле я ищу дружбу. Какие у меня на это шансы? Не знаю, не знаю, не знаю… Боюсь, что никаких. Таким получился мир, и виноватых нет. Лучшие – собаки – уходят из него первыми. Я буду думать эту мысль, а может, все-таки позвоню девочке. Завтра. Когда-нибудь…

Кровать Молотова

Все совпадения лиц и мест случайны, как и все в мире.

У меня врачебное предписание – отдышаться за городом. Мой загород – скошенный вниз, к речке, кусок сырой земли, на котором с десяток высоченных сосен, в сущности, для восприятия уже не деревьев, а стволов. Написала слова и ужаснулась второму их смыслу. Будто не знаю, что все слова у нас оборотни. Поэтому считайте, что я вам ничего не говорила о соснах. Или сказала просто – шершавые и высокие. Такие достались. Метут небо ветками-метелками. Ширк – и облака налево, ширк – направо. Только к ночи они замирают, и тогда я их люблю за совершенную графичность, которой на дух нет у подрастающих молоденьких рябин, вставших взамен унесенных ураганом орешников. Рябинки-лапочки – это живопись кистью, не без помощи пальца. Сосны же – графика. Но под всем и, в сущности, над всем царствует на моем куске земли перформанс крапивы, царицы моих угодий.

Сразу, когда я появилась на своем скосе, как бы из глубины самой земли возник голый до пояса, а пьяный целиком мужичок с косой и сказал:

– Ну, хозяйка, черканем крапиву? Сто пятьдесят – и нету заразы, а потом я тебе ее сграбаю в кучу, а осенью запалю.

Так здесь делают все. Месяц торчат из земли толстые корни крапивы, их ничем не взять. Банки, пакеты, мячи, руки-ноги кукол являют открывшемуся глазу подкрапивный мир, который, не стыдясь самого себя, стыдит нас за неопрятность жизни, за неуважение к земле и траве, и некоторые, особо устыдившиеся, мечтают о бульдозере, чтоб снять верхнюю землю до самого последнего крапивного корня, а сверху сыпануть гравий. Это особый тип покорителя лесов, полей и рек. Бульдозерный. Есть и другой, который после бульдозера намысливает привезти землю откуда-нибудь, где даже палки плодоносят, сыпануть ее щедро, метелочкой размести и потом целое лето снимать с веток огурцы, клубнику и прочие яства.

Справедливости ради надо сказать, что оба типа мечтателей – бульдозерные и плодожорные – ленивы. И ни гравия, ни жирной земли не будет у них никогда. Тут можно сказать, что лень русского человека носит космистский характер, и человек уже и не виноват. Его желания – булавочные уколы той субстанции, которая его окружает. И не больно, и сразу заживает любая идея что-то там…

Но вернемся к моменту скашивания крапивы. Это волнительный, как сказали бы во МХАТе, процесс, и в природе возникает большое беспокойство. Подскакивают заполошенные лягушки, всхлопатываются перепуганные ежики, злые змейки мстительно исчезают под крыльцом, а беззлобный уж растягивается, как удав, на главной дорожке, пугая маленьких детей.