ичностью легендарной и известной своей невероятной жестокостью, пред которой забавы Пиночета с домашними животными казались детским лепетом. Естественно друзья морфинисты и думать не могли замахнуться на такую эпическую фигуру. А теперь наступила развязка, а вместе с ней наступал и кумар, наступал подкованными сапогами, обещая устроить напарникам веселую жизнь этой ночью. Встречая в подворотне пожилого, хорошо одетого человека с интеллигентным лицом они надеялись на легкую поживу. Но видать сегодня был не их день и оставалось только молиться богу - их портативному богу Морфинусу, чтобы ничего такого не случилось завтра, потому что завтра сил у охотничков будет куда меньше. Смущало лишь одно - действительно ли у неожиданно взбесившегося типа в плаще, в глазницах полыхало багровое пламя? Или это уже были проделки кумара чудовищного постнаркотического синдрома, выражающегося помимо всего прочего в ярчайших галлюцинациях? -Стрый? - сказал Пиночет через силу, - Ты видел? -Что? - спросил тот, все еще осматривая свою заосминоженную конечность. -Глаза... у этого хмыря в плаще. Они были красные! И без зрачков. -Колян, тебя кумарит, - ответствовал Стрый и утер обильный пот, выступающий на лбу. Когда-то, когда он еще был Шустрым, и занимался атлетизмом, такая пробежка далась бы легко, но не сейчас. Стрый чувствовал, как ноги его утрачивают твердость и начинают спотыкаться на ровном мокром асфальте. -Не, правда! - упорствовал Пиночет, - Мож он вампир был, а Стрый? Ты боишься вампиров? Малахов покачал головой, показывая как далеки от него подобные проблемы. Действительно, что такое вампиры по сравнению с нехваткой морфина? Вот это действительно проблема! От дома кидающегося кирпичами чудовища они в панике бежали, и в соседнем дворе, Стрый, не рассчитав, всем телом ударился о черный сааб, припаркованный напротив одного из подъездов. Шведская тачка истерично взвыла и вместо того, чтобы перевести дыхание, напарникам пришлось бежать еще дальше, чтобы не быть застигнутыми владельцем. Все это было похоже на неприлично затянувшийся дурной сон. А по дурным снам друзья были доками. Пусть и поневоле. Эта ночь будет полна ими, а утро случится хмурым. Пиночет и Стрый чувствовали как смертная тоска заполняет все их сознание. Вечереющий летний мир вокруг потихоньку обретал глянцевые, черно-белые цвета. Это еще ничего, думал Николай Васютко, шагая по влажной мостовой своими расползающимися кедами и почесывая обе исколотые руки, со стороны выглядящие так словно черные муравьи устроили на них свою муравьиную дорожку. Еще ничего, думал Пиночет, потому что знал: истинный цвет грядущих страданий - красный. Как жидкое пламя в глазах их неслучившейся жертвы.
5.
Июль. 14ое.
Новый день пришел ко мне, пришел и сгинул навеки растворившись. Вычеркиваю его черным маркером, как и все остальные - да, я понимаю, что это не свидетельствует о хорошем отношении к жизни. А его и нет. Сегодня середина лета, а идет дождь - навевает тоску. Дождь плачет, и я тоже иногда плачу где-то внутри. Где-то очень глубоко. Я знаю, в моем возрасте плакать уже нельзя, но это ведь и не прорывается наружу. А что делается у нас внутри - кому какое дело? Люди - черствые оболочки под которыми прячется израненная душа. Спал я почти до полудня - как обычно. Это ведь естественно, что бы ни говорили окружающие - я ночной человек и я очень люблю ночь. Днем я скован, заторможен и лишь ночью обретаю некое подобие свободы. Мои окна выходят наружу, и в отличие от многих других жильцов нашего подъезда я могу наблюдать ночную жизнь своего города. Это очень интересно, смотреть, сверху вниз, как шебаршится ночная жизнь. Ночами меня всегда тянет на улицу - я хочу пройтись по пустынным асфальтовым рекам, одной теплой летней ночкой, и чтобы пыльные кроны деревьев, что растут вдоль тротуаров, раскачивались у меня над головой и иногда в них поблескивали летние теплые звезды. Может быть я прошелся бы вдоль всего верхнего города, миновал эти одинаковые серые, но такие уютные коробки домов, и добрался бы до нашей речки Мелочевки - днем видно, какая она грязная, по ней плывут шины, доски с приусадебных хозяйств и мертвые собаки. Но ночью - ночью речка обретает удивительное очарование. Особенно плотина - место, где вода падает. Я читал, что если человеку в горе постоять у быстро бегущей воды, то его скорбь смоет и унесет-уплывет она в какие ни будь сияющие дали. Если так, плотина - место, где горести могут застаиваться. Можно представить: сотни и сотни чужих горестей скопились на черных, выступающих из воды камнях сразу позади плотины. Все время падающая вода вырыла подобие котлована, в котором теперь скапливаются приплывшие по реке многочисленные предметы, все, что она захватила на дальнем своем пути. Там и находит свое последнее пристанище большинство речного сора - кроме того, что прорвется дальше и продолжит свое путешествие. Мне иногда кажется, что жизнь моя чем-то похожа на реку, и на ней есть своя плотина, ее не видно, но она ощущается - там воды судьбы пенятся и ревут, и я не могу плыть дальше. Куда плыть? Этого я и сам не знаю, но иногда меня вдруг охватывает ощущение беспречинного счастья и близкой дороги. Я смотрю на самолеты, а стук колес уходящего из города поезда отзывается во мне дрожью. Еще мне нравиться как восходит месяц - появляется из-за дома напротив, и некоторое время как желтый кот сидит на его крыше, а потом взлетает в вышину. Полная луна красива - но узкий молочный серп кажется случайно закинутым на небо произведением исскуства. Такова моя ночь. Никогда не засыпаю раньше двух, я предаюсь мечтаниям свернувшись в своей кровати. От этого захватывает дух, и иногда я совершенно отключаюсь от реальности, полностью погрузившись в свой иллюзорный мир. Вот так проходят мои ночи - серебристо-синее время чудес. Дни же все одинаковые. Они серые, и, в особых случаях, черные. Иногда я ловлю себя на том что совсем не хочу просыпаться. Правильно, лучше остаться здесь, в уютном гнезде моей кровати, что с двух сторон огорожена стенами, с третьей частично письменным столом и шкафом, а с четвертой торцем упирается в окно, так, что лежа можно видеть крыши домов и кусок звездного неба. Еще раз перечитал эти строки. Нет, мой дневник, никогда и ни за что я не покажу тебя другим. Эти слишком, ведь только тебе я доверяю свои самые сокровенные мысли. Мысль, что родители могут прочитать тебя страшит и ужасает меня. Они милые, но совершенно нечувствительные люди. Зачерствевшие. Как, впрочем и большинство людей. Моя мать вешает в ванной четыре полотенца, все разных цветов. Это синее, красное, зеленое и роскошное мохровое черно-белое. И все чаще я ловлю себя на том, что вытираюсь тем полотенцем, которое подходит под мое настроение. Так, если я чувствую себя более менее прилично, то вытираюсь синим - цвета летнего неба. Если что-то тревожит меня, зачастую использую красное. Темно-зеленое означает тоску, и полную жизненную апатию, которая в особо тяжелых случая переходит в черное. Может это ненормально? Да какая разница, все равно об этом никто не узнает. Все хватит, пожалуй. Я и так написал сегодня слишком много. Но что поделать, что-то бьется внутри меня и требует изливать свои мысли на бумагу. Иначе я не могу. Может быть я не такой как все? Может быть я даже гений? В одном я соглашаюсь с моим отцом - скучным и неинтересным человеком, который совсем не понимает меня - все-таки я слишком много думаю, для своих семнадцати лет.
6.
Бомж Васек бежал быстрее лани, быстрей чем заяц от орла. Жизнь его стала бегом и бег был длинною в жизнь. Кто бы мог подумать, что пятидесятилетний одышливый алкоголик с зарождающимся циррозом печени может так бежать? Да, никто! А между тем ему стало казаться, что он уже способен выиграть марафонский забег, так долго несли его ноги по пустынным улицам. В ту памятную ночь он тоже поставил рекорд. Тогда для себя. Теперь же, он, наверное, ставил рекорды олимпийские. Бомж Василий был ходячей иллюстрацией к статье о влиянии экстремальных ситуаций на физические возможности человека. Взорвавшийся где-то внутри него мир, по-прежнему не собирался принимать устоявшиеся очертания. Напротив, он все расширялся, образовывал какие то свои неведомые галактики и солнечные системы, в которых действовали непонятные и неестественные законы. Если бы Василий закончил факультет философии в областном вузе на который так стремился попасть в золотые годы, он бы наверняка задался бы вопросом "почему?". Вернее, полностью это бы звучало: -Ну почему это произошло именно со мной? Почему из двадцати пяти тысяч людишек моего родного города ЭТО свалилось именно на меня? - вечный вопрос неудачников и самокопателей. Но Васек не кончал филфак, и к тому же за долгие годы своего бомжевания обрел известный фатализм и покорность судьбе. Потому в данный момент он был озабочен одной единственной мыслью: "Выжить!" А люди, у которых остается такая одна единственная мысль, как известно способны горы свернуть. Покинув территорию свалки (и оставив другана Витька погибать мучительной смертью в объятиях адского зеркала), Василий с полчаса бегал по затемненным и кривым улочкам нижнего города. Свет редких фонарей пролетал у него по лицу, освещал вытаращенные безумные глаза, полураскрытый рот и каплями слюны в уголке. Сначала Васек орал, потом сорвал голос и осип, так что смог только хрипеть. Телогрейка его распахнулась, холодный дождик заливался за шиворот, бежал холодными струйками спине. В конце концов некий инстинкт вывел Васька к лежке. Лежка заменяла у бездомной братии личные квартиры. Под это нехитрое определение подходили как ветхие шалаши со стенами из рваного брезента и полиэтилена или хибары из бревен пополам с фанерными щитами, так и комфортабельные апартаменты на семерых в канализации с паровым отоплением. Личная лежка Васька представляла собой промежуточный вариант: это был наполовину раскуроченный ржавый контейнер, из тех, что служат для транспортировки грузов морем. Часть крыши Васильева дворца отсутствовала, что позволяло в зимние, морозные дни разводить костер не боясь отравиться при этом дымом. Двери контейнера тоже отсутствовали, и были заменены подобием ширмы из мешковины и ломкого от времени полиэтилена. Там где крыша сохранилась (заботливо обработанная новым хозяином на предмет протечек) было темновато, но уютно и обреталась целая гора источающего неприятные ароматы тряпья. Здесь же лежала кипа газет (местное издание с 1995 по 99 годы - размокшие и нечитаемые