И что же? Царевна Софья в монастыре, буйные стрельцы успокоены, два юных царя, защитники православия и дедовщины, правили Русью, но все чаще и чаще стали попадаться на московских площадях скобленные рыла, «еллинские блуднические», все короче и короче с каждым днем становились охабни, однорядки и даже боярские кафтаны. На московских улицах то и дело появлялись люди, у которых табачище проклятое исходило из уст клубами дыма, но ни один подьячий не хватал их за ворот, а напротив того, все эти богомерзкие новшества даже как будто еще поощрялись. Отдельных драк в Москве, ножевых схваток было без числа: защитники «древляго благочестия» вставали за веру, за Русь святую. «А может, Федор-то Шакловитый не зря мученический венец принял? — уже спрашивали друг друга в Москве, пока что шепотом. — Может быть, стрельцы верную дорогу царю открыли?».
И вдруг понеслись тучами новые, взволновавшие всю Москву, вести. Потайно передавали друг другу на ухо, передавали и ужасались: сам-то юный царь Петр свет Алексеевич всю дедовщину возненавидел. По целым дням щеголяет он в проклятом кургузом немецком платье, и хоть бороды себе еще не тронул — по младости лет, мала и шелковиста она у него, а волосы на голове уже стричь начал. Когда он ребенком позволял себе всякие глупости, безобразно озорничал, это все казалось в порядке вещей: «помазанник Божий, сердце царево в руце Божией!». Когда же теперь пристрастился к «табачьему зелью», это всем в глаза кинулось, все в Москве зашушукались: «наступают времена последние, близко антихристово пришествие».
А что Петр? А ему все равно. Знал ли Петр об этих толках? Слышал ли, что говорили про него? И учитель Зотов, и дядька Борис Голицын презрительно кривили губы: «Чернь она и есть чернь! Тишайший вон и бояр именитых купал!».
Петр похохатывал, вспоминая, как вместе с батюшкой своим купали они бояр в прудах Коломенского и Преображенского. В святой день первого августа, когда при колокольном звоне совершались крестные ходы для освящения вод. И в эти освященные воды кидали с мостков запоздавших бояр любого чина и возраста. Летел, бывало, бородатый, пузо вверх, глаза рачьи — хохоту! А громче всех хохочет царь из кустов, закатываются Морозов с Милославским. Норовили тут же к царю поближе встать, ручку вовремя поцеловать-облобызать. Тоже чернь, хоть и в шапках горлатных!
И тех и других презирал, ненавидел и боялся молодой царь. Неучи, бараны, сидят по своим избам и теремам, квас да щи трескают. Добро гноят, да еще всем довольны: «Мы, как деды, как прадеды наши!» Как победить, как раздавить старое да гнилое?! — вот о чем забота государя.
Старое мстило жестоко, подло. Берегли мамки-няньки Евдокию царицу — ни встань, ни сядь, царское семя носишь! Только слезы и могла лить, да и то тишком: дитя должно быть веселеньким! Доплакалась. Разбабела, расквасилась, стала рыхлой, и потому нелегко дались ей первые годы. Мучилась она, рождая царевича Алексея Петровича, и ее первенец вышел болезненным, чахлым не в отца богатыря: узкоплечий, с птичьей грудью, длинной головой, смахивавшей на утюг, поставленный острым концом кверху, он казался заморышем. Плача, родила его юная царица. А ее царь-супруг, ее лапушка при первой же вести о родовых муках жены умчался в Немецкую слободу, созвал там своих немчинов непотребных блудоносного вида да девок немчинских и женок и устроил у блудной немецкой девки Анки Монсовой такое пирование, что «ночь в день обратил», а из монсова дома утром царевых собутыльников развозили в колымагах в мертвецки пьяном виде.
Говорили, что не в честном браке живет царь, а в «блуде поганом», что околдовала его «девка Монсова» и околдовала так, что ради нее он забыл свою царицу и на своего наследника-первенца редко даже взглядывал.
Петр знал эти слухи, дергал головой, зубами поскрипывал.
— Да ну их всех к черту! — говорил дядька Борис.
И сияла красотой Аннушка:
— Здравствуйте, мой государь…
XXXIIIНачало
Царем не по званию, а по власти Петр стал лишь на другой день после того, как на Красной площади испустил дух несчастный Шакловитый.
— Царь! — сказал сам себе молодой Петр. — Государь!
А в глазах даже самых верных людей читалось: зелен еще, учить его да учить. И верно, в такую пору у людей еще ветер в голове, потехи да забавы на уме. А Петру забавы еще в детстве прискучили, еще с тех пор, как поили его мертвецки, чтобы ум вышибить, дураком его сделать. Потешными тешится — вот и ладно: пускай себе играет. А они, потешные-то, подрастали помаленьку, плечи расправляли.
— Так, так, — смотрел весело князь Борис Алексеевич Голицын, царский дядька.
Во все время смуты, пока царь выжидал в лавре, все государственные дела вел Голицын, и вел так хорошо, так умно, что и смуту приглушили, и Софью одолели с Божьей помощью. Верные люди у князя были везде, все ему докладывали тот же час.
Едва Петр убежал в лавру, к Калужским воротам Москвы подъезжал гетман обеих сторон Днепра Иван Степанович Мазепа. Царевна Софья и князь-оберегатель Голицын с пышностью встретили вождя малороссийских казацких орд: была приготовлена придворная карета, в которой обыкновенно въезжали в Москву великие послы иностранных государей. Это ли был не почет для наезжего за милостями гетмана?
А во дворце, во время приема, на хвалебную речь Мазепы отвечал по-латыни сам оберегатель, восхваляя гостя. Звал в союзники, в собраты. Но Мазепа только усы покручивал, зорко вокруг поглядывая из-под бровей густых. И при первой же возможности умчался в Троице-Сергиевскую лавру.
Тут-то и понял, кто настоящий государь! Встретили его холодно: ни приемов, ни заискиваний, к царю не допустили. Мазепа хмурился: разве он не сила? За ним — копья и сабли малороссийских полков, он в дружбе с крымскими ханами и всегда, в случае надобности, мог рассчитывать на их поддержку. Запорожская сечь благоволит ему, а мальчишка-царь отвернулся! Многое он слыхал про его подвиги, многое наверняка еще услышит.
Гордо удалился Мазепа в скромные свои покои. Из узких окон смотрел, как стекаются к монастырю людские толпы, как стрельцы с понурыми головами собираются возле стен.
— В Москву! — приказал слугам и помчался навстречу людскому потоку в полную тревог столицу. Не к Софье, не к оберегателю кинулся — к Борису Голицыну: умный человек подсказал. Принял его князь ласково, накормил, напоил, людишек его не забыл и коней тоже. А когда гость отдохнул и малость пришел в себя, Борис Алексеевич посоветовал подождать.
— Но чего? — удивился Мазепа.
— Подождите, мой друг, — щурил умные глазки князь.
XXXIVКукуевские немчики
Монсов домик в Кукуй-слободе после августовских и сентябрьских московских событий смотрелся, как всегда, по-праздничному. Его входное крыльцо было разукрашено, в окнах мелькали люди; в течение дня, а часто и ночи, были слышны громкий говор, смех, веселое пение. И немудрено было все это: молодой московский царь был частым посетителем домика.
Иоганн Монс ликовал. Никогда еще во все время не давала столько барыша его виноторговля. Расход вина был огромный, и спрос все повышался и повышался. Все придворные считали своей непременной обязанностью быть клиентами кукуевского виноторговца. Деньги лились рекой в карманы шустрого немчина, и он уже подумывал о том, как бы расширить свое предприятие и совершить поездку на родину, чтобы закупить на тамошних виноградниках новые вина. Теперь для него это было вполне возможно. Есть на кого и дом оставить, и дело: его любимица, вторая дочь Анхен, вся в него: умна, практична, ни за что не упустит своего из рук.
Старшая дочь, Модеста, переделанная на русский лад в Матрену, уже отрезанный ломоть: она замужем, и ее новая фамилия Балк. Был еще сын, младший из детей, шустрый и многообещающий Виллим. Но Анна — о-о-о! Она умнее всех. Ведь благодаря ей не только процветает дело Иоганна Монса, но завоеваны почтение и уважение всего населения Кукуй-слободы. Анну Монс называли новой Юдифью, относились к ней с любовной предупредительностью; даже хмурый и важный Патрик Гордон в разговорах называл ее «милой дочерью своего сердца», а о других-то и говорить нечего.
Анна Монс и раньше была первой красавицей Немецкой слободы, а теперь стала первой женщиной в ней, и какой женщиной! Она по-прежнему держалась просто, была со всеми ласкова, со старшими почтительна.
— О, Анна! — поднимали глаза к небу кукуевцы и дружно цокали языком.
Вскоре после сентябрьских событий Немецкая слобода лишилась одной из своих наиболее уважаемых обитательниц: уехала за границу со своими детьми Юлия Фогель. Вместе с ней уехали и сыновья боярина Каренина.
Уезжали в те годы нередко: везде жили свои, русские, и молодые Каренины были уверены, что в чужеземных странах они сумеют устроиться. Их отъезд прошел для Кукуй-слободы почти незаметно. Разве только всплакнула Елена Фадемрехт, расставаясь с Михаилом Родионовичем, да и то — с глаз долой, из сердца вон. К тому же и события летели с такой быстротой, что некогда было задумываться.
XXXVПрелестница Кукуя
Анна Монс, только мельком слыхавшая о молодых Карениных, и вовсе не думала о них. Она и о своем отце не очень горевала, когда тот отправился из Кукуй-слободы на свою далекую родину. После отъезда отца старшинство в семье, хозяйство, само собой разумеется, перешло к Анне, в ее маленькие цепкие ручки.
— Далеко пойдет, — говорили кукуевцы многозначительно и что-то недоговаривали…
Любила ли она молодого московского царя? Кто знает женское сердце? Анна была нежна с Петром Алексеевичем, покорна ему на свой, немецкий, лад, всегда весела, когда царь был весел, и серьезна, когда он заговаривал о чем-нибудь серьезном. И вряд ли высокие мысли приходили в те годы в голову Анны Монс. Невысокого полеты были мысли дочери виноторговца, у которого на первом плане только деньги и выгода, а на втором — выгода и деньги.
Ничего не изменилось в тихом уютном домике Монсов, и по-прежнему Елена Фадемрехт оставалась любимейшей подругою Анны.