— Ты когда-нибудь… — ее голос вдруг задрожал — был…
Он кивнул и, похоже, рассердился.
— С женщинами?
В какое-то мгновение Диона подумала, что он сейчас ее ударит. Но Луций засмеялся — как человек, который пытается скрыть, что он смертельно оскорблен.
— Конечно, с женщинами. За кого ты меня принимаешь?
— За мужчину… — Она хотела попросить прощения, но не находила нужных слов.
— По-видимому, за грека. — Он по-прежнему пытался разрядить обстановку. — А я чужестранец, да?
— Да, — сказала она.
Его плечи были такими красивыми — оливково-загорелыми, широкими и гладкими, немножко острыми там, где выступали кости, — но время и чувство сделают свое дело, и она привыкнет в этому. Диона скользнула по ним руками. Луций вздрогнул, и явно не от отвращения, однако она почему-то испугалась.
Он коснулся ее груди. Она тоже дрожала, сильнее, чем он, но отчасти от страха. Казалось, Луций Севилий понял это: его руки обняли ее, гладя и успокаивая, — такие сильные, спокойные, теплые… Он всегда был спокойным, этот Луций Севилий. Диона не могла припомнить, чтобы он хотя бы раз повысил голос.
— Ты меня боишься, — проговорил он.
— Нет.
— Боишься… Что он делал с тобой, этот пень вместо мужа? От тебя бил?
— Нет! — Диона чуть снова не отстранилась, но это уже было нелегко. — Он всегда был почтителен со мной. Иногда он спрашивал меня…
— Хочешь ли ты с ним спать?
От неожиданности Диона широко раскрыла глаза. Это было сродни грубости, ругательству, если только такое вообще возможно в устах истинного римлянина.
— Не делает ли он мне больно.
— Он бил тебя. Пусть не руками.
На какое-то мгновение Луций Севилий показался ей незнакомцем; незнакомцем, способным на убийство.
— Нет, — повторила она, прижимаясь теснее и заглядывая ему в глаза. — Нет, Аполлоний никогда меня не бил. Он даже ни разу не поднял на меня руку — хотя я бывала невыносимой. Просто… просто я устроена не так, как надо. Кажется, я не могу получать удовольствия от того, что бывает между мужчиной и женщиной.
Ну вот. Слова сказаны. Диона напряглась, отыскивая в себе силы встретить его отвращение или отречение. Сейчас Луций прогонит ее.
Но ничего подобного не случилось.
— Аполлоний совсем не думал о тебе, правда? — мягко спросил он. — Просто входил в комнату, делал свое дело, а потом засыпал. И получил от тебя двух сыновей. Боги, разве это мужчина?!
Диона вряд ли могла ему возразить — потому что не могла не согласиться. Но все же попыталась объясниться.
— Я люблю тебя. И хочу быть рядом с тобой. Если ты… если тебе это будет приятно… я не против, правда, не против… Я буду счастлива видеть тебя счастливым.
Она опять его рассердила; настолько, что он оттолкнул ее.
— О, великий Геркулес! Ты говоришь, совсем как Октавия!
— Ты был с нею?
Казалось, он был ошеломлен, а потом окончательно разозлился. Таким злым Диона не видела его никогда.
— Нет! Мне рассказал Антоний. Ты думаешь, я действительно буду счастлив, если ты будешь лежать, как рыба, вынося любую боль и все мои прихоти ради того, чтобы я получил минутное удовольствие? За это я могу заплатить женщине с рынка!
Диона с ужасом почувствовала, что они вот-вот серьезно поссорятся и потеряют друг друга. Она вдруг почувствовала себя одинокой и несчастной — у нее почти опустились руки. Но другая ее половина сказала: хватит ссор и мучений. Она бросилась к нему, развернула к себе лицом, и от резкого движения оба упали — к счастью, на ложе, а не на пол.
Диона была совершенно неопытна. Кое-что она знала, но совсем немного — много было лишь страха. Но постепенно страх ушел. А Луций Севилий вовсе не был евнухом, и злость его растаяла, как только ее рука коснулась его тела.
Это оказалось совсем неплохо, особенно когда она позволила себе отдаться своим чувствам. Поначалу было больно — она не сразу сумела расслабиться и казалась себе маленькой, словно девочка, хотя ее лоно и дало жизнь двоим сыновьям. Но потом боль отступила.
Диона еще никогда так не обнимала мужчину — двигаясь сообразно движениям его тела, не каменея от отвращения к себе. Не было необходимости терпеть и ждать, пока он получит свое. Они словно плыли в танце, счастливые и чуть смущенные. Никогда они не знали друг друга так, как узнали сейчас.
Диона с удивлением подумала, что не прочь потанцевать еще — словно такое возможно повторить… Все оказалось совсем по-другому, когда этого хочешь, когда кто-то смотрит на тебя и видит тебя саму, а не просто женское тело; видит Диону, а не свое отражение в ее глазах.
— Красавица моя, — прошептал он. — Любимая.
Слова, даже такие, были излишними. Диона прижалась губами к его губам. И двое словно слились воедино — тело с телом, сердце с сердцем, и сердца их бились в такт. Танец, начавшийся медленно, неловко, смущенно, может, для него так же болезненно, как и для нее, стал свободней, быстрее. Но не слишком быстрым. Было что-то… что-то в ней…
Она почти отстранилась. Почти… Это оказалось так незнакомо… так ново… и было…
Но что слова? Не придумано еще таких слов. И поэты, мнящие, что нашли всему воплощение, просто глупцы. Разве можно потрогать руками музыку, запах цветов?
Луций Севилий никогда не понял бы, почему она засмеялась — если бы она засмеялась. А возможно, и понял бы; он, единственный из мужчин. И Диона дала себе волю, и раздался глас самого счастья, громкий и радостный, — радости, большей, чем она сама, больше, чем целый мир.
Пение снаружи внезапно прекратилось, но затем зазвучало по-новому — внутри нее.
«Io Hymen Hymenaie!»
И потом вдруг:
«Io triumphe!»
Действие четвертоеАЛЕКСАНДРИЯ И АФИНЫ34–32 до н. э
29
Победа! Наконец-то победа. Победа в Армении, отмщение за жизни, пожранные войной с Парфией, радость и ликование, ликование на всех просторах восточного мира.
По крайней мере, так хотелось думать Клеопатре и Антонию, ее супругу. Целый год он готовился к новой военной компании, а потом выступил: с меньшей помпой, чем в прошлый раз, но явно с большим успехом. На сей раз Антоний покорил Армению и захватил ее царя, царицу, их сыновей и все богатства вероломного царства. Конечно, это были не те несметные сокровища, какие принесла бы им победа над Атропатеной, но все же он буквально купался в золоте, приговаривая, что ничтожная капля парфянской крови скоро потечет рекой.
Но с этим можно было подождать — до нового сезона войны. А пока Антоний решил насладиться триумфом победы.
Он прибыл из Азии, как Дионис: в блеске славы, гоня перед собой своих царственных пленников, закованных в цепи из золота, которые были намного тяжелее, чем мог нести человек. Антоний ехал позади них на золотой колеснице, и тащили ее раззолоченные кони самой редкостной породы, какая только нашлась в конюшнях его величества армянского неудачника. Этих коней вырастили где-то в глубинах Азии. Их попоны горели, как золотые пластины, гривы слепили серебром; золотая сбруя была немыслимо щедро усыпана драгоценными камнями.
Клеопатра поджидала его, сгорая от нетерпения, на троне из золота, сама вся в золоте, и очень скоро глаз уже не мог выносить его блеска и искал отдохновения на тенях храма Исиды. Статуя богини вздымалась за спиной Клеопатры, разубранная, как и сама царица, — Исида в камне и Исида на земле, холодный мрамор и живая упругая плоть, богиня и женщина вместе в единый победоносный миг истории мира.
Антоний направил свою колесницу прямо в придел храма — золотые колеса прогромыхали по мощеному полу. Его пленники остановились перед Клеопатрой. Дети плакали, но молча, с бесстрастными лицами. Мать старалась, как могла, утешить их, но цепи тянули ее к земле и не давали обнять сыновей; полусогбенная, стоя напротив Клеопатры, она всем телом подалась к ним, пытаясь прижать их к себе, защитить от позора.
Царь Армении, хотя и бесславно свергнутый, стоял перед царицей Египта во весь рост. По обычаю ему полагалось склониться перед нею, упасть на колени, но он был слишком горд для этого.
Двое стражников царицы бросились к нему, чтобы силой принудить его покориться, но Клеопатра остановила их жестом поднятой руки.
— Не надо, — промолвила она. — Этот человек совсем недавно был царем. Не отнимайте у него гордость — это единственное, что у него осталось.
— Однажды, — сказал плененный царь, слишком холодно для жертвы, — тебя тоже поведут в золотых цепях — во время триумфа в Риме.
— Только не меня, — бросила Клеопатра. — Я лучше умру.
Она дала знак стражникам.
— Уведите! Держите его под стражей, но обращайтесь с ним хорошо. Накормите его, если он захочет. Помните, что этот человек — царской крови, и он был царем.
Клеопатра — царица и триумфатор — могла позволить себе такой широкий жест. Сейчас она была богаче, чем когда-либо раньше. Праздник, казалось, длился вечно — сплошная вакханалия, триумф Диониса. В самый его разгар толпы людей собрались под колоннами гимнасия, с трепетом благоговения взирая на лики божеств, сошедших с небес в земной оболочке. Золотые троны, инкрустированные серебром, возносились над толпой. Два самых высоких стояли бок о бок: на одном из них восседала живая Исида, а рядом — новый Дионис, живой Осирис, властелин и триумфатор на земле египетской. Чуть ниже, на тронах поменьше — но не менее подавляющих величием и роскошью, — сидели дети богов.
Голову Цезариона, старшего из них, царя Египта, венчали две короны: красная и белая. В руках он держал знаки божественной власти египетских фараонов — истоки их бессчетных династий терялись во мраке веков. Александр Гелиос тоже сжимал в руках знаки царского достоинства, но другого царства; он был одет в шаровары и обильно расшитую золотом парфянскую рубаху. А на голове его красовалась митра — высокая корона персидских царей, и стражниками его были армяне, совсем еще недавно охранявшие своего поверженного властелина. Голову сестры Александра, Клеопатры Селены, словно под стать его владычеству над Востоком, венчала корона Киренаики — земель, простиравшихся к западу от Египта; раньше половина их являлась провинцией Рима, а другая половина находилась под властью Крита. Теперь же Киренаику отдали ей — как детям простых смертных дают для забавы игрушки.