Тронка — страница 16 из 58

— Ой, падаю!.. Ой, упаду! — кажется, что-то такое она крикнула тогда, и до сих пор помнит, как штурман подхватил ее на руки и нежно, деликатно поставил на землю.

Несколько вечеров провела она тогда с Иваном. Это были самые счастливые часы ее жизни. И никогда уже после того не было таких ясных, таких бесконечно лунных ночей! Допоздна бродили они по совхозным околицам, заходили далеко в степь и возвращались домой, когда все уже в совхозе спали, и темные заросли совхозного парка встречали их ночной росой. Кто мог подумать тогда, что эти вечера будут для них и прощанием, что останутся они потом друзьями на всю жизнь, но уже никогда вслух даже не вспомнят ни о том счастливом турнике, ни о ясных ночах лунных, когда бродили они в песнях да в туманах!..

К тому времени Дорошенко был уже связан браком, у нее тоже жизнь сложилась по-своему: войну Лукия встретила замужней женщиной с ребенком, хорошенькой дочуркой, которая потом, в годы лихолетья, так у нее на руках и угасла, как свечка, под открытым моросящим небом на одной из заволжских станций. Муж ее, совхозный комбайнер, в это время уже был на фронте. И увидела она его только через три года, когда возвратилась из эвакуации домой, а он приехал из госпиталя долечиваться после ранения. Было это раннею весной, в растаявшем черноземе всюду торчали немецкие танки, погрузившиеся по брюхо в грязь, из всего хозяйства в совхозе сохранилось лишь несколько шелудивых, подобранных на фронтовых дорогах лошаденок, в каждом доме гнездились нищета и неуютность, и вот в это время вернулся из госпиталя ее муж. Раньше у них жизнь как-то не клеилась, он был не в меру ревнивым — даже на расстоянии ревновал к моряку и совсем чужим мужчинам, каждая ее поездка в район вызывала у него подозрение: подчас Лукии казалось, что разрыв неминуем. А тут было какое-то возрождение — возможно, потому, что и он настрадался, и она нагоревалась одна, и когда настало время снова провожать его на фронт, то разлука была тяжелее, чем в первый раз, будто предчувствовала Лукия, что теперь он уйдет и не вернется. Последнее письмо прибыло откуда-то из Венгрии. Муж писал, что лежат они в грязи среди осенних виноградников, уже вечереет, туман и изморось вокруг, и видна ему только скирда мадьярской соломы средь поля да винодельня, которую нужно к утру взять… Мадьярские виноградники, скирда, туман — это был тот мир, который он видел последним. Больше писем не было, а она родила мальчика и назвала Виталием. И вот теперь он заканчивает десятый класс. Сыном, его будущим наполнена вся ее жизнь. Подлинным счастьем стало для Лукии видеть его веселую молодость — собственная молодость прошла как сон, промелькнула так быстро, что порою даже странно становится: в самом ли деле все это было — и девичество, и тот светлый рай-гулянка у молодого тракториста Мамайчука, который теперь мотается без ног по совхозу на скрежещущих — душу режет! — колесиках…

После войны снова стал приезжать Иван (теперь он уже был капитаном дальнего плавания). И хотя он стал к этому времени одиноким — его семья погибла в море во время эвакуации на Кавказ, — к прошлому Лукия теперь не могла вернуться. С живым развестись могла бы, но с погибшим…

— Нет, Иван, — сказала она как-то, когда речь зашла об этом. — Моя судьба на войне убита.

И больше они к этому не возвращались.

Однако с каждым приездом капитана на нее словно бы ветром молодости веет, и сын вот уже замечает зарево материнских щек… Чтобы избежать расспросов, мать первой переходит в наступление:

— Говорят, ты вчера с кем-то на мотоцикле носился по степи? Что это значит?

— Я совершил большой грех?

— Грех не грех, а во время экзаменов… Знай я, получил бы ты у меня мотоцикл!

— Что ты, мама! Мотоцикл на то и изобретен, чтобы на нем ездить, мчаться, лететь, давать самую высокую скорость… Это же просто здорово: руль да два колеса, а само едет, не едет — летит! Представляешь, если бы на таком да влететь куда-нибудь… и очутиться, скажем, среди шатров древних скифов! Появиться вдруг между их кибитками на деревянных колесах! Цари, кони-тарпаны, гепарды — все перед тобою врассыпную!

— Что такое гепарды?

— Это, мама, дикие обученные кошки… С ними на охоту ходили в степях; может, как раз здесь, где мы с тобой обедаем, гепард раздирал свою добычу. И вот на новеньком мотоцикле — да в этот палеолит… Сколько было бы удивления, переполоха! Богом бы сочли, не иначе!

— Еще был бы, пожалуй, и культ твоей личности? — невольно улыбнулась Лукия его фантазии.

— О, без этого не обошлось бы!.. Ну, я хоть кое-чему полезному их научил бы: вот это вам, товарищи скифы, наука алгебра. А это вам теория Эйнштейна. А это мудрейшая наука — не играть с огнем, жить на планете без глобального хулиганства… Ну, конечно, я им радио открыл бы…

— Хватит фантазировать, — оборвала Лукия, убирая посуду со стола. — Садись за книжки. Зубри!

— Мама, эпоха зубрежки миновала. Я не начетчик.

— Смотри ты, как заговорил! — Лукия подошла и села возле сына, рассматривая его даже удивленно. — Это что-то новое, дружок. Зубрить не хочешь. Может, и учиться не желаешь?

— Учиться хочу, но по-настоящему.

— Как это по-настоящему?

— Не по катехизисам. Не по-бурсацки. А так, чтобы своим умом до всего доходить, больше собственным котелком варить…

— Это, конечно, хорошо. Котелок твой варит, других критиковать уже умеешь, а вот сам-то как будешь жить? Чего ты хочешь от жизни?

— Не так уж много: просто жить, работать, как все. Хочу, чтобы вранья от меня не требовали, очень не люблю вранья. Не хочу голодовок, про которые ты рассказывала, войны не хочу, арестов, тюрем… Работать — это да! Труд — мой бог, его люблю.

— Так вот и работай, хлопче, а не разъезжай по степи. Отныне никаких мотоциклов! Слышишь?

— Мама, ты деспот!

— Кого ты вчера по степи катал?

— Одноклассницу, мама. Не бойся, она хорошая.

— Хорошая не села бы в такое время кататься. Порядочная, видно, ветрогонка.

— Ты не имеешь права, мама, так обзывать девушку!

— Кто же хоть она?

Хлопец многозначительно улыбнулся, поняв, что ему расставили силки.

«Придет время — узнаешь», — отбился шуткой, а мать думай теперь. Ведь он же еще совсем дитя, мальчишка доверчивый, а какая-нибудь такая подвернется, что с ума сведет, забаламутит, и где уж ему тогда думать об институте, о науке… Правда, Лукия немного догадывается, кто мог его заманить на эти степные катания, но она и в мыслях даже не допускает, чтобы сыном ее верховодила эта школьная вертушка, которая из троек не вылезает, зато уже научилась хаханьки разводить со взрослыми хлопцами возле клуба.

— Выбрось все это из головы, слышишь? Рано еще!

— Тс-с!.. — настороженно поднял Виталий палец вверх.

Мать прислушалась, но ничего особенного не услышала. Только где-то за виноградными листьями веранды кузнечик тонко, монотонно стрекотал.

— «В полуденной духоте кузнечик, ошалевший от солнца, кричит…» Знаешь, кто это сказал? Товарищ Аристофан. Более двух тысяч лет тому назад… Две тысячи лет, мама, этот его кузнечик кричит!

— Ты мне зубы не заговаривай, я без твоего Аристофана кузнечиков слышала…

— А вето на мотоцикл… Это же ты, мама, пошутила?

— Нисколько. Пока не сдашь всех экзаменов, со двора выводить не смей!

Это был для хлопца удар. Ни слова после этого не промолвил. Обиженно прикусив губу, взглядом на улицу уставился, где на столбе и при дневном свете забыто сверкала электрическая лампочка.

Впервые хлопец открыто не покорился материнской воле. Не за учебники взялся, а, словно бы наперекор матери, побрел в свой угол, уставился в какую-то схему, затем стал со звоном рыться в своем радиохламе, перебирал, соединяя, какие-то провода в металлической большой коробке.

«Вот уже и поругались», — думала Лукия, но на этот раз она ошибалась: хоть и наговорила только что Виталику резких слов, хоть и жестоко наказала, запретив ездить на мотоцикле, сын, однако, не сердился, он прощал ей эту, как всегда, бурную вспышку. Разве ж хлопец не понимает, кто он для матери, разве он не способен оценить ее самоотверженную любовь? Возможно, и замуж не вышла из-за него, убежденная, что никто, даже лучший отчим, не заменил бы сыну родного отца. В душе он гордится своей матерью, ему приятно, что ее уважают рабочие. Как любил Виталик, еще мальчонкой, ждать вечером, пока она, наездившись по степным отделениям, не возвратится, накаленная солнцем, горячая, и от нее пахнет пылью, зерном, бензином, нектарным духом подсолнухов. Он так и окунался в эти запахи. Мать еще и поныне считает его мальчишкой, не принимает всерьез, для нее он просто Виталик, она словно бы не успевает понять, что он уже перерос ее представление о нем, что у него и знаний и чувств больше, чем она думает. Иногда Виталику кажется, что он понимает мать больше, глубже, чем она его. Да, за спиной у нее нелегкая жизнь со своими утратами, горестями… Он знает, на какие жертвы мать шла ради него…

Вот она сейчас хлопочет, вытирает на окнах пыль в своей комнате, где через раскрытую настежь дверь видны этажерка с книгами да высокая кровать с горой белоснежных подушек, которую мать редко и разрушает, — летом чаще всего она спит на этом диване, а Виталик во дворе, на раскладушке. Остановилась у этажерки, перебирает какие-то книжки, Виталика так и подмывает пошутить: «Мама, ты, наверно, „Блокнот агитатора“ снова перечитываешь?» Однако он промолчал, увидев: стоит она сейчас в глубокой задумчивости и на ладони у нее… белоснежный обломок коралловой ветки!

Это подарок капитана Дорошенко. Сколько удивления было в хате, когда капитан привез однажды из своих плаваний этот обломок чего-то белоснежного!.. По форме ветвистый, как рог оленя, только белоснежный. И тяжелый, будто металлом внутри налит. Кусок настоящего кораллового рифа, вот что он ей подарил! Дар океана, дар синих тропических вод…

Преподнося матери коралловую ветку, капитан сказал тогда:

— Бывают они розовые, голубые, а эта, видишь, белая… Много на таких судов погибло… Ведь это сверху цветочки, а внизу — монолит!