Тронка — страница 52 из 58

— Хищник…

— Хищник-то хищник, а ты присмотрись к нему. У птиц свои законы. Даже коршун не бьет чужих птенчиков, когда они еще в гнезде…

Уралов спросил недоверчиво, нервно:

— Кто это видел?

— В народе давно подмечено… Пока пташка сидит на гнезде, никогда ее не тронет… — вздохнул чабан и, помолчав, обернулся к Уралову: — Правда, что тебя куда-то переводят?

— Не только меня. Весь полигон сворачиваем.

— Канал таки подпирает?

— Да и канал.

— Один полигон сворачиваем, а другой уже на его место спешит. Слышал — в Черниговке? Тоже полигон. Только иной. Полигон железобетонных изделий — так он называется. Железобетонные кольца изготовляют, облицовочные плиты для каналов, потребность там большая в разных бетонных изделиях. Моя Тонька как вспыхнет из-за чего-нибудь, так сразу и грозится: «Брошу, к бесам, вашу отару, в Черниговку на полигон пойду! Мотористкой бетономешалки стану!»

По ласковости голоса слышно, что старик улыбается в темноте.

— Но и мы свой полигон ликвидировать не собираемся, — ревниво говорит Уралов. — Только перекочуем на другое место.

— Пока бандиты вокруг хаты ходят, разве ж можно ликвидировать? Никак нельзя, — оживился чабан. — Того вон даже над Свердловском сбили, чего его туда занесло?.. А Петро тебе привет передает, позавчера письмо было…

— Спасибо.

— «Уралову, пишет, передайте привет и жене его…»

Чабан умалчивает о том, что, передавая Уралову и Гале привет, сын еще интересовался и тем, как маленькая Уралова растет. Чувствует старый, что нельзя сейчас об этом говорить — тяжело раненный возле него человек. Хоть и молчит чабан, но душа его полна сочувствия к Уралову, проникнута сейчас его горем, потому что в этой драме на полигоне было нечто такое, что касалось не только Ураловых, а глубоко тронуло души многих людей. Пройдет время, изменится степь, не будет уже тут и следов полигона, а чабан и тогда не одному еще расскажет, как родилось на полигоне дитя, как росла в этой ракетной степи на радость гарнизону славная девочка, и как стала потом кричать по ночам неизвестно отчего, и как угасла. Расскажет, как хоронили ее на этом кургане под музыку двух духовых оркестров — военного и совхозного — и как все бомбардировщики в тот день отменили свои полеты.

После паузы он снова заводит речь о канале:

— Как придет большая вода, изменит она весь край. Вволю напьется степь днепровской воды и зазеленеет. А то еще лето в разгаре, а тут уже все сгорело, горячая вьюга свистит, тучи пыли гонит. С водой будет веселее! Еще и рис будем сеять, как в Тарасовке. У них там, говорят, очень хорошо уродился, корейцы постарались… Семей сорок их в Тарасовку приехало, чтобы и наших научить. Потому хоть возле овец, хоть возле ракет, хоть возле рису — все уметь надо. Когда я в Средней Азии был, кое-что видел. Он теплой воды, скажем, не любит, ему только свежую, проточную, прохладную давай. А у соседей механизаторы уже и кукурузу на поливных посеяли: лес! Будет вода — все будет. И сады какие зашумят!.. Приезжай когда-нибудь в гости, увидишь. Запомнилось мне слово вашего маршала, умное слово, в самую душу запало. Сидим вот так, как с тобой, толкуем, и говорит он: «Даже если у меня есть самые наилучшие ракеты, даже если есть сила весь мир завоевать, не хочу я этого. Не нужны мне континенты-пепелища. Я хочу их видеть в зелени и в цвету, хочу под всеми звездами слышать шепот влюбленных…» Вот так, сынок.

Старик встает и, не прощаясь, уходит, исчезает где-то внизу за курганом; вместе с ним отдаляется в темноте и мелодичный звук тронки.

А Уралов и зарю утреннюю встретит здесь. Уже заблещет рассвет на голых ракетных оболочках, когда появится в степи женская фигура, торопливой, стремительной походкой приближаясь к «газику», к кургану. «Галя идет», — подумает Уралов и не ошибется. Это она спешит сюда, и в руках у нее полыхает охапка живых цветов, целый сноп густо окропленных росой бархоток и петуний, гвоздик и царских бородок. Поднявшись на курган, она молча кладет их там, где следует положить, лицо ее бледнит рассвет, а губы измученно подергиваются, но при взгляде на Уралова складываются в нечто похожее на улыбку.

— Бедненький, как ты измучился!.. И роса на тебе… Я так и думала, что ты здесь. Пойдем, милый… Пойдем…

Они сходят вниз, где застыл под курганом накренившийся «газик», садятся, и Уралов, включив скорость, трогает с места. Отъехав, еще раз останавливается, и оба молча оглядываются на курган, увенчанный маленьким, покрашенным охрой обелиском, который в это мгновение для них бесконечно выше всех этих холодных ракетных обелисков, сверкающих в утренней степи. Хмурясь, Уралов сообщает жене, что все уже решено: они переезжают, и полигон сворачивается, и эти ракеты сегодня же будут повалены его солдатами.

Светает, степь ширится, как бы раздвигаясь после ночной мглы, а на востоке за блестящими столбами ракет, между седыми казацкими могилами неожиданно появляется вишнево-красная верхушка еще одного кургана: и тот курган, свежий, яркий, молодой, все растет и растет, все выше поднимается над полосой горизонта, пока не становится наконец совсем круглым, становится уже не курганом, а солнцем.

Тронка

Прошло еще одно лето человеческой жизни.

Отголубело море солнечной голубизной, разобраны в «Парижкоме» палатки пионерских лагерей — дети пошли в школу; не летают больше чайки на степные свои водопои; пущены комбайны на плантации засохших почерневших подсолнухов, которые, кажется, еще недавно так пышно цвели; птицы на побережье табунятся перед отлетом в теплые края; некоторые уже и снимаются, улетают, давая изображение на экранах локаторов; в Асканийском заповеднике поднялись в воздух даже лебеди и гуси канадские, считавшиеся акклиматизированными; и бухгалтерия теперь целую зиму будет высчитывать определенную сумму из зарплаты смотрителя за понесенный убыток, пока весной гуси и лебеди не вернутся снова, как уже было однажды.

Небосклон в сухой дымке, чаще дуют ветры с севера, и седая трава на солончаках струится, как вода, а кусты чертополоха и ковыля летчику Серобабе с воздуха кажутся овцами, разбежавшимися по пастбищу. Тем временем настоящие отары — «золотое руно» степняков — бродят по всему приморью, выгуливаются перед зимой. Когда в июне во время стрижки стригали выпускают овец из кошар без руна, отара становится словно бы меньше наполовину, а сейчас чабанские отары снова увеличились, хотя это просто за лето выросла шерсть; овец уже принимаются вторично купать (первый раз купали в начале лета), чтобы в зиму пошли чистыми, здоровыми.

На Горпищенковой кошаре купание овец уже началось, и распоряжается здесь Тоня — она осталась за старшую, потому что отец и мать в эти дни где-то далеко, полетели по вызову сына: женится Петро. По этому случаю он вызвал родителей телеграммой-молнией. На аэродроме мать с испугом подходила к реактивному, а отец еще и пошутил с летчиком:

— Ты ж, сынок, сверхзвуковую скорость давай, чтобы меньше грохотало, а то мы со старухой погуторить хотим…

Поднялись в воздух и полетели.

Незадолго перед этим Петра перевели в другое место, и служба у него стала какой-то другой; летчик Серобаба уверяет, что в тот гарнизон, куда перевели Петра, попадает не всякий, серых да рябеньких туда не берут и что «Петра ты, Тоня, пожалуй, увидишь в голубом скафандре…»

Военное судно-мишень еще стоит в далеком заливе, но теперь оно совсем забыто, его, наверно, сплошь затянуло паутиной; уже больше и не бомбят его, никто внимания на него не обращает. Только Тоня, как посмотрит в ту сторону, невольно вздрогнет: так нелепо могли бы погибнуть они с Виталием! Едва не стала для них могилой та опустевшая железная громада, где только пауки, да обломанные мачты, да опухолями вздулась палуба от взрывов.

Словно бы сразу взрослее стали они после того приключения, словно бы новыми глазами смотрят и на себя, и на свою любовь, и на людей, и на жизнь. Как тот, кто однажды побывал под расстрелом и, оставшись в живых, не забудет этого, — так Тоня и Виталий не забудут тех ночей на железном острове, не забудут тягостного одиночества, когда они, как обреченные, сиротливо сидели, прижавшись друг к другу, а небо над ними на подзвездных высотах угрожающе, зловеще гудело…

Будто в бреду, видит Тоня себя, измученную жаждой, и неутомимого даже в тех условиях Виталика, который, создав возле себя целую мастерскую, часами хлопочет, что-то трет, пилит, силясь добыть хоть первобытным способом искру огня. Напрасными были все его усилия. Лишь потом, шаря по судну, он нашел какое-то стеклышко, и оказалось, что оно обладает свойствами линзы, а значит, может собрать лучи пучком, навести их на край штанины и поджечь ткань.

Солдаты с полигона первыми заметили вечером сигналы с судна, огненные точки и тире, что передавал побережью Виталик, размахивая с мачты пылающим клубком. А потом они попали в мощный луч прожектора, примчался катер, и на нем капитан Дорошенко да знакомые ребята с полигона с шуточками насчет съеденной гармошки…

А теперь уже и полигона нет, его бескрайние степные просторы ныне свободны для чабанских отар, и Тоня, углубившись в эти просторы, натыкается подчас на прочные укрытия в земле да на остатки клумб у командного пункта, да еще читает на стенде полусмытые дождем слова: «Воин, выполняй устав безупречно, смело и честно!» И эти слова, хотя адресованные и не ей, трогают в ее душе какую-то ранее не задетую струну…

Не удалось пока Тоне организовать девичью чабанскую бригаду — разлетелись ее одноклассницы кто куда: одни работают по своим отделениям, на фермах или в поле, Лина и Кузьма на канале, Алла Ратушная попала в институт, а Нина Иваница и Жанна Перепичка устроились в городе на текстильном комбинате, пишут, что хоть и трудно, однако им очень нравится, «такие красивые яркие ткани, Тоня, выпускаем — всех наших степнячек оденем в самые лучшие наряды, довольно им в ватниках ходить…». Работа этих девчат Тоню не на шутку привлекает, их ткани, струящиеся цветными водопадами из станков, часто встают у нее перед глазами, и если эта чабанская степь в самом деле будет когда-то распахана и рис здесь посеют, то, может, и сама она тоже окажется в городе с девчатами на текстильном. А покамест, словно бы нарочно, надевает на себя заношенный отцовский ватник,