По хлипким сходням вместе со мной на борт поднялся начальник партии, чтобы познакомить с капитаном. Тот скрывался где-то в железных недрах парохода — «в машине», — и начальник мой покинул меня, чтобы вытащить капитана на свет божий.
Я остался на палубе. Прошел на корму, облокотился на перила и стал смотреть на темную воду Кичуги.
Перила! Вот тут-то и пробило меня воспоминание.
Конечно, этот пароход я видел впервые. Но зато я хорошо знал его брата-близнеца. Полные обводы; прямоугольная, похожая на домик с плоской крышей, рубка; плавно закругленная корма, какую не часто увидишь на современных судах этого типа, завершающихся резким обрывом транца. И перила на корме — обыкновенные деревянные перила на стойках вдоль бортов — вместо привычных тросовых ограждений или фальшборта[14].
С близнецом этого патриарха северной гидрографии я познакомился в детстве. Назывался он, кажется, «Сергей Есенин», и лежал, полузатопленный, у берега Клязьмы, неподалеку от дебаркадера речной пристани. Когда-то он возил по реке немногочисленных пассажиров, а когда оказался слишком стар, очутился на теперешнем своем месте.
С берега, оттуда, где кончалась пробитая мальчишками в густом ивняке тропинка, на задранный над водой ют пароходика была перекинута доска. Перейдя по ней на борт отслужившего свое судна, можно было, облокотясь на эти самые перила, смотреть на воду и радоваться, ощущая под ногами настоящую палубу настоящего, пусть и не морского, судна. Появлялось ощущение — я помнил его очень четко, — что вот-вот случится что-то такое…
Предавшись воспоминаниям, я не заметил, как появился начальник с моим новым капитаном.
2
Работа мне понравилась. Впрочем, в поле — будь то в море или на суше — в поле собственно работа по специальности настолько сливается с бытом, с отношениями с коллегами, а «рабочие» мысли — с «нерабочим» ощущением близости окружающей тебя природы, что разделить впечатления от всего этого бывает непросто. Здесь, на Кичуге, все было как-то спокойно, негромко, неброско — не вспыхивали под бортом светящиеся медузы, не отражался в черной воде невероятно яркий южный Млечный Путь, и штормовой ветер не бросал на фальшборт изумрудные валы, увенчанные шапками белой пены. Но уже спустя месяц я поймал себя на том, что думаю, как буду потом скучать по здешним темным лесам, и серым рекам, и ручьям, звенящим по камням и замшелым стволам поваленных деревьев. И, конечно, — по старому пароходу…
…Начальника партии мы видели нечасто. Большую часть времени он проводил либо на базе у наших сухопутных коллег-геологов, либо — в далеком районном центре, откуда прилетал за ним геологический «борт» — вертолет. Приехавшие со мной москвичи появлялись на пароходе редко, только чтобы набрать полные ящики донных проб и потом неделю копаться с ними на берегу. Так что на пароходе я неожиданно оказался почти суперкарго, то есть лицом, не подчиненным никому, кроме себя самого, производственной необходимости и капитана — в случае опасности для судна.
С капитаном, сухоньким крепким стариком, мы быстро нашли общий язык. Мы бороздили воды Кичуги от базы и до устья, заходя в небольшие ее притоки, и иногда не возвращаясь на базу на ночь. Такие ночи были особенно хороши; вся команда парохода — мы с кэпом да двое пожилых матросов — собиралась в маленькой кают-компании, кэп доставал припрятанную поллитровку, а я — флягу спирта; неторопливо опускалась за иллюминаторами в медной оправе ветреная северная ночь, и был бесконечный чай и долгие разговоры…
А в один из наших рейдов, уже порядком изучив низовья Кичуги, я вдруг обнаружил неизвестную мне до тех пор протоку.
Был день, обычно-прохладный, с обычными полуденными тучками. Мы шли вдоль правого берега. Я стоял в рубке возле кэпа и привычно посматривал вперед, на темную ленту реки и высокую стену дремучего леса по берегу. Какое- то странно кривое дерево задержало на мгновение мой взгляд, и тогда я увидел устье этой протоки.
По здешним меркам, она была очень узка — метров десять шириной; деревья по ее берегам росли разве что не из воды, и склонялись к водяному зеркалу, почти закрывая над ним небо. Под острым углом уходила протока вглубь берега, и потому с реки увидеть ее можно было только с того места, где шел сейчас пароход.
Вода в протоке была темна и спокойна, будто зачарована, и даже волны, заходящие с реки, быстро гасли в ней. Словно некая дорога, лежала она, и мне показалось вдруг, что, сверни мы сейчас на эту дорогу, она приведет нас к тайным лесным озерам с волшебными островами и еще бог весть к каким чудесам.
Очарование не рассеялось, даже когда пароход покинул ту область, из которой протока была видна, и устье ее потерялось среди берегового леса.
Я спросил о протоке у кэпа.
— Да глухая она, — сказал тот, махнув рукой, — кончается через пару верст. Может, старица какая, может еще чего…
Я был так обижен за свою зачарованную протоку, которая не могла быть глухой, что даже не поверил своему капитану. Хмыкнув, я демонстративно достал карту, рискуя оскорбить кэпа в лучших чувствах, и, склонившись над ней, быстро отыскал протоку. Топография русла в этом районе была довольно простой, масштаб карты позволял отыскать на ней и более мелкие детали, так что ошибки быть не могло. Протока действительно была глухой, и выглядела на нашей двухверстке сантиметровым червячком синего цвета.
Отчего-то это расстроило меня, и подумалось даже, что можно остановить пароход, сказать кэпу, что нужны пробы донных осадков из той протоки, спустить лодку… Но что-то остановило меня; пожалуй, я испугался. Нет, не протоки — того, что она может действительно оказаться глухой, и это будет грустно. Даже не грустно — это будет обидно и тоскливо…
Кэп молчал, я в задумчивости смотрел на воду, а пароход шел вниз по реке, унося нас от зачарованного места.
3
После того случая прошло много времени; работа наша — а вместе с ней и моя командировка — близилась к завершению, и я уже воображал, как здорово будет из промозглого северного сентября перенестись в солнечный сентябрь севастопольский, оказаться без надоевшей прокуренной телогрейки, да еще и искупаться где-нибудь за Херсонесом. На воду мы теперь выходили нечасто, больше занимаясь камералкой, то есть сидели на берегу и обрабатывали образцы, таблицы и карты.
И вот однажды утром я раскладывал перед позевывающим начальником карты с результатами своей вчерашней работы. Начальник благодушно кивал, вертел папироску и изредка поглядывал в карту. И вдруг — он задержал на ней взгляд и замер, словно окаменел. Почуяв недоброе, я оборвал свою речь на полуслове.
Начальник, наконец, оторвал взгляд от моего труда.
— Андрюша. Дружище. За что тебе диплом дали? — спросил он, и голос его, как говорится, не обещал ничего хорошего.
— А что такое? — я суматошно пытался вспомнить какую-нибудь пропущенную «туфту» в работе.
С самым сумрачным видом начальник ткнул в карту пальцем и — для большей убедительности — постучал им.
Я посмотрел и тоже окаменел, как и начальник минутой раньше. Ближе к устью красовался далеко не самый маленький приток с длиннющим названием и без единой отметки. Девственно чистым было изображение его русла на карте — я вспомнил, что, проходя мимо этой речки, мы каждый раз откладывали ее посещение на потом. Дооткладывались.
— Та-ак! — сказал начальник, вставая. — Дед!
Мой капитан, которого начальник столь непочтительно звал «дедом», возился на другом конце лагеря с самодельной печкой — единственный из нас всех он пек хлеб сноровисто и умело.
— Сам видишь, Саныч, занят я, — откликнулся он, не поворачивая головы.
Начальник сменил гнев на сарказм:
— Дражайший Степан Николаич, будьте любезны прибыть к адмиральскому шатру!
— Иду, — сказал кэп и подошел к навесу, под которым на столе были разложены рабочие карты.
— Чегой-то ты себя в адмиралы записал, а, Саныч? — спросил он, но начальник лишь молча постучал по карте — по злополучному притоку.
— Да уж, недоглядочка вышла, — сказал кэп, взглянув.
— Будет вам «недоглядочка»! — прорычал начальник. — Вот заводите свой тарантас и топайте туда.
Мой кэп поднял на него глаза, и губы его чуть растянулись в ехидной полуулыбке.
— Так ты же сам вчера мотористов домой отпустил. Они еще в обед на «Казанке» ушли.
— Та-ак! — сказал начальник, зверея. — Вдвоем идите.
Я удивился. Пароход, конечно, невелик, но не моторка все же. Однако капитан мой рассудил иначе.
— А что, Андрюша? Проветримся, а к вечеру вернемся.
— Вот-вот, — сказал начальник, — проветритесь.
…До полудня оставалось часа два, когда мы вышли с базы. Не скажу, чтобы неожиданный рейс расстроил меня, но… появилось откуда-то предчувствие. Не предчувствие чего-то конкретного, но — предчувствие «вообще» — просто ощущение необычности происходящего.
К полудню мы прошли больше половины расстояния до нужного нам притока. Облака, стягивавшие небо всю последнюю неделю, опустились ниже; пошел мелкий дождик. Я заметил вдруг, что бравый мой капитан как-то сер лицом и согнут.
— Николаич, ты чего? — спросил я.
Кэп натужно улыбнулся.
— Да приплохело малость, Андрюша.
— Что с тобой, кэп? Может вернемся?
— Еще чего. Начальник нам руки-ноги поотрывает. Да не волнуйся ты, у меня бывает так — сердчишко; сейчас пройдет.
Привыкнув видеть в своем капитане образец здоровья и бодрости, я легко поверил ему. И правда, вскоре кэпу полегчало, и до злополучного нашего притока мы добрались нормально.
Затягивать работу не хотелось, и я решил сделать одну станцию там, где приток этот впадал в Кичугу, и еще парочку — повыше. Кэп остался в рубке, я же отправился на ют — возиться со своим оборудованием. Хотя по инструкциям полагалось непременно при взятии проб становиться на якорь, сейчас для этого попросту не хватало людей. Договорились, что кэп будет подрабатывать * двигателями, чтобы удерживать судно на одном месте.