Тропик Козерога — страница 29 из 90

ся нам на глаза, – так ему тоже, как и маменькину сынку из хора отца Кэрролла, тяжко приходилось от наших измывательств. Выглядел китаец в точности как кули с картинки из школьного учебника. Он носил черный альпаковый полуперденчик с воздушными веревочными петлями, туфли на плоской подошве и косичку. Его манера ходить, засунув руки в рукава, в которой для нас было что-то до крайности чуждое и угрожающее, запомнилась мне больше всего: эдакая семенящая, по-женски жеманная походочка. Мы смертельно боялись и ненавидели его за то, что он никак не реагировал на наши выходки. Мы уже стали было думать, что наши нападки до него просто не доходят. Но как-то раз, когда мы зашли в прачечную, китаец преподнес нам маленький сюрприз. Сначала он вручил нам тюк с бельем, потом нагнулся куда-то под прилавок и достал из большого мешка горсть ядрышек нефелиума. Он улыбался, когда вышел из-за прилавка, чтобы открыть дверь. Он все так же улыбался, когда схватил Альфи Бетча и оттаскал его за уши; он хватал по очереди каждого из нас и таскал за уши, не переставая улыбаться. Наконец, сделав устрашающую гримасу, он с кошачьей ловкостью метнулся за прилавок и выхватил длиннющий, жуткого вида кинжал, которым стал угрожающе перед нами размахивать. Сбивая друг дружку с ног, мы кинулись прочь из помещения. Добравшись до угла, мы оглянулись и увидели, что китаец стоит в дверях прачечной с утюгом в руке, сохраняя самый спокойный и мирный вид. После этого инцидента в прачечную никто из нас больше не заглядывал – теперь каждую неделю мы вынуждены были платить по пятачку маленькому Луису Пироссе, чтобы он забирал из прачечной наше белье. Отец Луиса держал на углу фруктовый лоток. Часто в знак признательности он угощал нас подгнившими бананами. Больше всех бананы любил Стэнли, особенно когда его тетка их жарила. В семье Стэнли жареные бананы считались деликатесом. Однажды в день рождения Стэнли для него устроили праздник и созвали всю округу. Все было прекрасно, пока дело не дошло до жареных бананов. Собственно, никто и не собирался притрагиваться к жареным бананам, так как блюдо это было в чести только у польских эмигрантов вроде родителей Стэнли. Жареные бананы считались кушаньем не из приятных. В минуту замешательства некий смышленый юнец намекнул, что неплохо было бы попотчевать жареными бананами полоумного Вилли Мейна. Вилли Мейн был среди нас самым старшим, но страдал расстройством речи. Все, что он мог выговорить, – это «Б-йогк! Б-йогк!» – на все случаи жизни. Вот и когда ему предложили банан, он произнес свое «Б-йогк!» и потянулся за ним обеими руками. При сем присутствовал брат Вилли Джордж, которому показалось оскорбительным, что его полоумному братцу пытаются всучить гнилой банан. В результате Джордж затеял драку, а Вилли, видя, что его брата атакуют, тоже вступил в бой и с криком «Б-йогк! Б-йогк!» принялся колошматить кого ни попадя, в том числе и девчонок. Это был сущий пандемониум. Наконец, заслышав шум, папаша Стэнли поднялся из своего заведения, держа наготове ремень для правки бритв. Он схватил полоумного Вилли за шкирку и давай его охаживать. Воспользовавшись суматохой, брат Вилли Джордж прошмыгнул за дверь и побежал звать на помощь мистера Мейна-старшего. Последний, тоже не дурак выпить, явился в одной рубашке и, увидев, что бедняжку Вилли колошматит хмельной цирюльник, накинулся на того двумя своими крепкими кулачищами и отдубасил его немилосердно. Вилли, о котором между тем все забыли, стоял на карачках и жадно пожирал разбросанные по полу жареные бананы. Он заглатывал их – один за другим, не разжевывая, по-козьи, как только находил очередной. Увидев, что Вилли стоит на четвереньках козел козлом, его папаша пришел в ярость и, выхватив ремень, вздул мальчишку от души. Тут Вилли пустился в рев: «Б-йогк! Б-йогк!» – и в результате все расхохотались. Мистеру Мейну не оставалось ничего другого, как спустить пары, и он немного поостыл. В итоге он уселся за стол, и тетка Стэнли поднесла ему стаканчик. Заслышав галдеж, сбежались и другие соседи, и вино полилось рекой, а потом и пиво, и шнапс, и все были счастливы, и все пели и свистели, и напились даже дети, и потом напился и полоумный Вилли и снова по-козьи опустился на четвереньки, изрыгая свое «Б-йогк! Б-йогк!», и тут Альфи Бетча, который, несмотря на свои восемь лет, тоже изрядно захмелел, укусил полоумного Вилли Мейна за задницу, и тогда Вилли тоже его укусил, и тут мы все стали кусаться, и родители стояли вокруг и смеялись и визжали от восторга, и было очень-очень весело, и потом принесли еще жареных бананов, и теперь их ели все присутствующие, и потом были еще тосты, и опустошались все новые бокалы, и полоумный Вилли Мейн попытался нам спеть, но у него получалось только «Б-йогк! Б-йогк!». Этот день рождения имел колоссальный успех, и, наверное, с неделю, если не больше, все только и говорили, что о празднике и о том, какие замечательные поляки вся эта Стэнлина родня. Жареные бананы тоже имели большой успех, и какое-то время не так-то просто было заполучить у папаши Луиса Пироссы хотя бы один гнилой банан – таким они пользовались спросом. Затем произошло событие, которое повергло в смятение весь квартал: поражение, нанесенное Джо Герхардту Джои Зильберштейном. Последний, сын портного, был подростком пятнадцати-шестнадцати лет, с виду довольно тихий и прилежный; сверстники сторонились его, так как он был еврей. В один прекрасный день, когда он нес пару брюк заказчику на Филмор-Плейс, к нему пристал Джо Герхардт, который был примерно одних с ним лет, однако всячески норовил подчеркнуть свое превосходство. Последовал обмен любезностями, после чего Джо Герхардт выхватил у портновского отпрыска брюки и швырнул их в канаву. Никому бы и в голову не пришло, что юный Зильберштейн ответит на подобный выпад, прибегнув к помощи своих кулачков, так что, когда он набросился на Джо Герхардта и вдарил ему прямой наводкой в челюсть, все опешили и больше всех сам Джо Герхардт. Началась драка, которая продолжалась минут эдак двадцать и закончилась тем, что Джо Герхардт упал на тротуар и уже не смог подняться. Младший же Зильберштейн достал из канавы брюки и спокойный и гордый зашагал назад в отцовскую лавочку. Никто не сказал ему ни слова. Все было представлено как несчастный случай. Слыханное ли дело, чтобы еврей побил нееврея! Надо же такому случиться, да еще и у всех на виду! Много ночей подряд, сидя, как положено, на бровке тротуара, мы обсасывали происшедшее со всех сторон, но так ни к чему и не пришли, пока… в общем, пока младший брат Джо Герхардта Джонни не вышел из терпения и решил сам все уладить. Джонни, хотя он был и помладше своего брата и поменьше ростом, обладал свирепостью и неукротимостью молодой пумы. Он принадлежал к той ирландской голытьбе, что составляла целый квартал. Его задумка расквитаться с младшим Зильберштейном состояла в том, чтобы подкараулить его как-нибудь вечером на выходе из мастерской и подставить ему подножку. Джонни заблаговременно запасся двумя камешками и, готовясь к нападению, зажал их в кулачках; и вот, когда в тот злосчастный вечер застигнутый врасплох Зильберштейн оказался на земле, тот набросился на него и двумя чудными маленькими камушками въехал бедняжке Зильберштейну по вискам. К его удивлению, Зильберштейн не оказал ему ни малейшего сопротивления: даже когда Джонни поднялся, чтобы дать ему шанс снова стать на ноги, Зильберштейн так и не шелохнулся. Тогда Джонни испугался и убежал. Видно, он испугался не на шутку, так как больше его никто не видел, и все, что о нем стало известно, – это что его поймали где-то на западе и отправили в реформаторий. Мать Джонни, вечно нечесанная блудливая ирландская сучка, заявила, что, мол, так ему и надо и не дай, мол, бог снова ему попасться ей на глаза. Когда младший Зильберштейн поправился, он был уже не тот; поговаривали, что от удара пострадал его головной мозг и теперь у него появились легкие признаки идиотизма. Что же касается Джо Герхардта, то он вновь оказался на пьедестале. Он как будто даже навестил младшего Зильберштейна и принес ему глубочайшие извинения. И опять же, это было что-то из ряда вон. Что-то до того странное, до того непривычное, что на Джо Герхардта стали смотреть почти как на странствующего рыцаря. Никто не одобрял поступка Джонни, однако никому и в голову не пришло пойти к юному Зильберштейну и принесли ему извинения. Это было проявлением такой учтивости, такой галантности, что Джо Герхардта стали считать истинным джентльменом – первым и единственным джентльменом в квартале. Прежде слово это никогда нами не употреблялось, теперь же оно было у всех на устах и носить звание джентльмена считалось весьма почетным. Такое внезапное превращение обесславленного Джо Герхардта в джентльмена произвело на меня, помнится, глубокое впечатление. Спустя пару лет, когда я переехал в другой квартал и повстречался с французским мальчиком Клодом де Лореном, я уже был готов к тому, чтобы понять и принять «джентльмена». Этот самый Клод оказался таким мальчишкой, каких я сроду не видывал. В старом квартале он как пить дать прослыл бы маменькиным сынком: во-первых, он чересчур хорошо говорил – чересчур правильно, чересчур учтиво, и, во-вторых, был слишком любезен, слишком галантен, слишком элегантен. И еще, когда, играя с ним, мы слышали, как он вдруг при виде своих родителей переходил на французский, мы испытывали что-то вроде шока. Немецкая речь была у нас на слуху, и немецкий язык считался прегрешением дозволительным, но французский! Почему и говорить по-французски или хотя бы понимать его считалось признаком того, что ты до кончиков ногтей чужероден, до кончиков ногтей аристократичен, изыскан, трухляв. А ведь Клод был для нас своим, во всем был так же хорош, как и мы, и даже чуточку лучше, в чем каждый признавался себе втайне от других. Но один грешок все же за ним водился – это его французский. Он был для нас камнем преткновения. Ну не имел Клод права жить в нашем квартале, не имел он права быть таким одаренным и мужественным, каким оказался! Бывало, когда мать звала его домой и мы с ним прощались, мы собирались на своем пятачке и на все лады перемывали косточки всему семейству Лоренов. Нам было интересно, например, что они едят: ведь, будучи французами, они, наверное, имели свои, непохожие на наши, привычки. К тому же никому из нас так и не довелось переступить порог их дома, что тоже было подозрительно, да и неприятно. Почему? Что там они скрывают? Однако же, встречая нас на улице, они всегда были очень приветливы, всегда улыбались, всегда говорили на английском, причем на самом что ни на есть превосходнейшем английском! Обычно в их присутствии мы испытывали некоторый стыд за самих себя: они превосходили нас во всем – что было, то было. Имелось, впрочем, еще одно обескураживающее обстоятельство: с другими мальчишками на прямой вопрос следовал прямой же ответ, но от Клода де Лорена никому так и не удалось добиться прямого ответа ни на один вопрос. Прежде чем ответить, он всегда преочаровательно улыбался, а отпуская колкости и насмешки, оставался холоден и невозмутим, что было выше нашего понимания. Он был для нас живым укором, этот Клод де Лорен, и, когда он наконец уехал из нашего квартала, мы все вздохнули с облегчением. Что до меня, то лишь спустя лет так десять или пятнадцать вспомнился мне этот мальчик и его необы