следовательно, гамбит! Ясно как день и предельно просто – надо лишь ухватить суть. Еще были Андромеда, горгона Медуза, Кастор и Поллукс небесного происхождения – мифологические близнецы, навечно застывшие в невесомой звездной пыли. Были ночные бдения – выражение явно из области секса, но при этом оно вызывало такое расслоение серого вещества, что мне делалось как-то не по себе. Да, и это были непременно «полуночные бдения», ибо полночь всегда таит в себе что-то зловеще знаменательное. И еще шпалеры. «За шпалерами» то и дело кого-нибудь да закалывали. Я узрел напрестольную пелену, сотканную из асбеста, и в ней была прискорбная дыра, какую впору было проделать и самому Цезарю.
Это, повторяю, были очень тихие думы – вроде тех, каким, должно быть, предавался пещерный человек старого доброго каменного века. Вещи не были ни абсурдными, ни объяснимыми. Это как разрезная головоломка «Составь картинку», от которой, если надоест, всегда можно отбрыкнуться руками и ногами. Можно было с легкостью отбросить в сторону все что угодно, даже Гималайские горы. Это был тип мышления, диаметрально противоположный Магометову. Такие думы абсолютно никуда не вели и, стало быть, доставляли удовольствие. То грандиозное здание, которое ты умудрялся воздвигнуть на протяжении одного долгого еба, могло рухнуть во мгновение ока. В расчет-то принималась ебля, а не строительные работы. Это все равно что во время Всемирного потопа сидеть в ковчеге, где предусмотрено все вплоть до отвертки. Что за нужда совершать убийство, изнасилование, инцест, когда все, что от тебя требуется, – это убивать время? Дождь все льет, льет, льет, а в ковчеге тепло, светло и мухи не кусают, и каждой твари по паре, и в кладовой – превосходные вестфальские окорока, свежие яйца, оливки, маринованный лук, вустерширский соевый соус и прочая снедь. Меня, Ноя, избрал Господь утвердить новые небо и землю. Он дал мне надежный челн с тщательно просмоленными и законопаченными сочленениями. А заодно и наделил умением править в бушующих водах. По прекращении дождя, возможно, понадобится овладеть знаниями иного рода, но на данный момент довольно и мореходного дела. Ну и, наконец, последнее – это шахматы в «Кафе Ройяль» на Второй авеню, – правда, играть мне приходилось с воображаемым партнером, каким-нибудь башковитым евреем, способным продолжать игру, пока не перестанет дождь. Но, как я уже говорил, у меня не было времени скучать; да и как тут скучать, когда с тобой старые верные друзья Логос, Букефал, шпалеры, ночные бдения и не знаю уж, что там еще. К чему же играть в шахматы?
Сидя так взаперти дни и ночи напролет, я начал понимать, что процесс мышления – если он не имеет характера мастурбации – успокоителен, целителен и благотворен. Мысль, которая не ведет никуда, способна завести куда угодно; любая другая мысль следует проторенными путями, и, какова бы ни была их протяженность, в конце всегда горит красный свет семафора, предупреждающий, что дальше ХОДА НЕТ! Если же мысль идет от пениса, она не встречает ни препон, ни преград – это какой-то нескончаемый пир: наживка свежа, клев хорош, и рыбка косяком. Что наводит меня на мысль еще об одной пизде – Веронике, той или другой, которая вечно направляла свои мысли не туда, куда надо. С Вероникой никогда не обходилось без стычек в вестибюле. На танцплощадке она, казалось, готова была преподнести тебе свои яичники в вечный дар, но, как только ее обдувало ветерком, она начинала думать – думать о своей шляпке, о своем кошельке, о тетке, которая ее заждалась, о письме, которое она забыла опустить, о работе, которую собирается бросить, – о каких угодно бестолковых, неуместных вещах, но только не о том, что у нее под боком. Вдруг она как бы подключала свой мозг к пизде – самой предусмотрительной и коварной пизденке, какую только можно себе представить. Это была, так сказать, пизда почти метафизическая. Пизда, которая решала проблемы и, мало того, проделывала это весьма оригинальным способом – запустив метроном. Для таких ритмически смещенных ночных бдений существенным было освещение – особый приглушенный свет. Чтобы было достаточно темно для летучей мыши, но при этом достаточно светло, чтобы найти пуговичку, буде оная оторвется и закатится на пол в вестибюле. Вы ж понимаете. Размытая и в то же время педантичная точность, железная расчетливость, выдаваемая за рассеянность. И рвется в облака, и разом тянет в омут, так что поди разбери, то ли это рыба, то ли дичь. Что же все-таки мне перепало? Изысканное или сверхизысканное? Ответ один, хоть ты тресни: утиная похлебка. Если схватишь за бубышки, развизжится попугаем; если сунешься под юбку, изовьется вся ужом; ну а стиснешь чуть покрепче – зубом вцепится, как хорь. Она все оттягивала, оттягивала и оттягивала. Зачем? Чего она добивалась? Думаешь: может, все-таки уступит через час-другой? Как бы не так – жди больше! Она была похожа на голубку, которая пытается взлететь, запутавшись лапками в крепких силках. Так себя вела, будто лапок у нее отродясь не было. Но попробуй хоть пальцем пошевелить, чтобы помочь ей выпутаться, – враз обделает.
Поскольку она обладала таким божественным задом и поскольку к нему было так чертовски трудно подступиться, я воспринимал ее как Pons Asinorum.[40] Каждый школьник знает, что Pons Asinorum – это мост, пройти по которому могут только два беленьких ослика, погоняемых слепцом. Не знаю, чем это объяснить, но таково правило, введенное, кстати, стариной Евклидом. Его так распирало от знаний, этого старого чудака, что в один прекрасный день он просто, как мне кажется, забавы ради соорудил мост, пройти по которому не может ни одно живое существо. Евклид назвал его Pons Asinorum, потому что у него на попечении была парочка очаровательных беленьких осликов и он до того был к ним привязан, что никому бы не позволил ими завладеть. И тогда он взлелеял мечту о том, как в один прекрасный день он, слепец, переведет своих красавцев через мост и выведет их на блаженные пастбища ослиного рая. Вот и Вероника, похоже, того же поля ягода. Она так обожала свой очаровательный беленький задик, что не рассталась бы с ним ни за какие коврижки. Рассчитывала его с собой и в рай уволочь, когда срок придет. Что же до ее пизды, о которой она, кстати сказать, даже и не вспоминала, что же, стало быть, до ее пизды, то она была просто аксессуаром, который всюду носят с собой. В едва освещенной передней, ни словом не обмолвившись ни об одной из этих своих проблем, она все же как-то умудрялась дать тебе понять, что они существуют, чем ставила тебя в неловкое положение. Надо сказать, делала она это с ловкостью иллюзиониста. Тебе дают хорошенько рассмотреть или пощупать только для того, чтобы в итоге убедить тебя, что ничего ты не видел и ничего не щупал. Это была какая-то мудреная сексуальная алгебра, ночные бдения, которые назавтра принесут тебе «отлично» или «хорошо», ну а дальше-то что? Экзамен сдан, диплом получен, и ты наконец свободен. В промежутках ты пользовался задом, чтобы на нем сидеть, а передом – чтобы отливать излишки жидкости. Между учебником и курсальником находилась запретная зона, вступать в которую не полагалось ни под каким предлогом, потому как эта зона была помечена хуем. Что хочешь делай – хоть лбом орехи щелкай, но ебаться – ни-ни! Свет полностью никогда не выключался, солнце никогда не заглядывало. Светло или темно всегда ровно настолько, чтобы в случае чего можно было разглядеть летучую мышь. И это слабое, нездешнее мерцание лампы-то как раз и держало мозг в напряжении, на страже, так сказать, карандашей, портфелей, пуговиц, ключей et cetera. Просто невозможно было ни о чем думать, потому как твой мозг был уже задействован. Твой мозг пребывал в полной готовности – как свободное кресло в партере, которое его владелец забил для себя, оставив на нем свой шапокляк.
Вероника, повторяю, обладала пиздой говорливой, что было не ахти как приятно, потому как ее единственная функция состояла, очевидно, в том, чтобы заговаривать зубы и тем самым отбояриваться от ебли. Ивлин же, с другой стороны, обладала пиздой хохотливой. Она тоже жила в верхнем этаже, только в другом доме. Ивлин обычно заскакивала к нам в обед рассказать какую-нибудь очередную хохмочку. Комедиантка чистой воды! Другой такой поистине остроумной женщины я не встречал за всю свою жизнь. Соль она умудрялась отыскать во всем, включая еблю. Она и восставший хуй могла рассмешить, а это вам не хухры-мухры. Я слыхал, что восставший хуй теряет сознание, но чтобы восставший хуй еще и смеялся – это феноменально. Чтобы проиллюстрировать это явление, мне не остается ничего другого, как рассказать кое-какие подробности об Ивлин: когда ее, Ивлин то бишь, разбирало от похоти и возбуждения, она на пару со своей пиздой разыгрывала чревовещательную комедию. И только ты намылишься к ней сунуться, как статистка в проходе у нее между ног разражается адским хохотом. Причем она тут же устремляется к тебе, проказливо пожевывая и почмокивая. Она еще и спеть могла, эта статистка-пиздунья. Одно слово, дрессированный тюлень.
Что может быть сложнее, чем заниматься любовью в цирке? Постоянно ломая комедию с дрессированным тюленем, она становилась гораздо более недоступной, чем если бы была окована железными обручами. Она могла свести на нет самую «личную» хочку в мире – сразить ее смехом. И это вовсе не было так унизительно, как, вероятно, склонны полагать иные. Было что-то располагающее в этом вагинальном смехе. Будто весь мир разворачивался в некий порнографический фильм, в котором трагической темой проходила импотенция. Можно было строить из себя хоть собаку, хоть куницу, хоть белого кролика. Любовь была чем-то побочным – розеточкой икры, скажем, или восковым гелиотропом. Воображай себя хоть чревовещателем, разглагольствующим об икре и гелиотропах, – в реальности-то ты все равно остаешься куницей или белым кроликом. Ивлин постоянно лежала, раскинувшись на капустном поле, широко расставив ноги и предлагая первопроходцу сочно-зеленый лист. Но попробуй сделать хоть одно движени