Вот как обстояли дела в первый день полового акта в старом добром эллинском мире. Многое изменилось с тех пор. Теперь не попоешь посредством копченой сардельки – теперь это считается зазорным. Да и кондорам теперь возбраняется все вокруг обсирать пурпурными яйцами. Все это скатологично, эсхатологично и экуменично. Все это запрещено. Verboten![43] Так что Страна Ебли удаляется от нас в глубокое прошлое: она становится мифологической. Потому-то я и вынужден изъясняться мифологически. Я изъясняюсь, елеосвященствуя, и использую при этом самые драгоценные масла. Я похоронил звенящие кимвалы, тубы, белые бархатцы, олеандры и рододендроны. Долой кандалы и оковы! Христос мертв и к тому же изувечен метательными кольцами. Феллахи белеют в песках Египта, и кандалы на их запястьях заметно ослабли. Стервятники до последней крохи подъели разлагающиеся останки плоти. Все стихло; сонм золотых мышей гложет невидимый сыр. Светит луна, и раздумьями о размывах родимого русла растекается Нил. Беззвучно рыгает земля, блеют и подрагивают звезды, реки лижут свои берега. Примерно так… Есть пизды хохотливые и пизды говорливые; есть истеричные, припадочные пизды, по форме напоминающие окарины, есть подсадные сейсмографические пизды, регистрирующие спады и подъемы живительной влаги; есть пизды-людоедки, которые распахиваются, как китовая пасть, и заглатывают, не разжевывая; есть также пизды-мазохистки, захлопывающиеся, как устрицы: у них твердые створки и внутри нет-нет да и попадется одна-другая жемчужина; есть неуемные дифирамбические пизды: эти начинают выплясывать при одном только приближении пениса и бурно изливаются в экстазе; есть пизды-дикобразки, которые в рождественские дни сбрасывают иглы и выбрасывают красные флажки; есть пизды-телеграфистки, практикующие азбуку Морзе, – после общения с ними в голове остаются сплошные точки-тире; есть политические пизды, насквозь пропитанные идеологией и способные отклонить даже менопаузу; есть растительные пизды – от таких не дождешься ответа, пока не выдерешь их с корнем; есть пизды религиозные, которые воняют, как адвентисты Седьмого дня, и битком набиты бусинами, глистами, ракушками, овечьими какашками, а то и панировочными сухарями; есть млекопитающие пизды, подбитые мехом выдры, – эти с наступлением холодов впадают в долгую зимнюю спячку; есть пизды прогулочные, оборудованные под яхту, – такие хороши для отшельников и эпилептиков; есть ледниковые пизды, которые невозможно растопить, даже забросив в них метеорит; есть пизды комплексные, не поддающиеся ни категоризации, ни определению, – на такие натыкаешься раз в жизни, и они обжигают тебя навек, высасывая все соки; есть пизды, сотканные из одной лишь радости, не имеющие ни рода ни племени, и они-то как раз самые лучшие, но куда ж они все подевались?
И наконец, есть пизда, которая объемлет все, и мы назовем ее сверхпиздой, коль скоро она совсем не из этой страны, – она из тех светозарных краев, где нас давным-давно ждут. Там вечно искрится роса и колышется стройный тростник. Там и обитает великий прародитель блуда папаша Апис – зачарованный бык, прободавший себе путь на небеса и развенчавший кастрированных божков «правильного» и «неправильного». От Аписа пошло племя единорогов, этих смехотворных чудовищ из Древнего Писания, чьи умные брови переходят в светящийся фаллос; от единорога же путем последовательных метаморфоз произошел тот самый позднегородской житель, о котором говорит Освальд Шпенглер. И наконец, из нежизнеспособного хуя этого жалкого субъекта вырос небоскреб, оборудованный скоростными лифтами и дозорными вышками. Мы являемся последним десятичным знаком в половом исчислении: мир доходит, как тухлое яйцо в соломенной корзине. Да, так вот, об алюминиевых крыльях, на которых можно унестись в тот далекий край, в ту лучезарную страну, где обитает прародитель блуда Апис. Все идет своим ходом, как смазанные часы: на каждую минуту циферблата приходится несчетное количество бесшумных часов, слой за слоем отбивающих скорлупу времени. Мы движемся со скоростью, превышающей скорость светящегося калькулятора, превышающей скорость звездного света, скорость мысли мудреца. Каждая секунда – это вселенная времени. А каждая вселенная времени – лишь краткий миг сна в космогонии скорости. Когда скорость дойдет до точки, мы и прибудем туда, неизменно пунктуальные и умилительно внекатегорийные. Мы сбросим крылья, избавимся от настенных часов и каминных полок, на которые мы опирались. Исполненные ликования и легкие как пух, мы взмоем ввысь, подобно кровяному столбцу, и не останется ни одного воспоминания, способного притянуть нас назад к земле. На сей раз я обращаюсь к царству той самой сверхпизды, ибо она не подвластна ни скорости, ни исчислению, ни воображению. Да и сам пенис не имеет там ни общепринятого размера, ни веса. Остается лишь непреходящее ощущение хуя – хвостатая химера, набирающая высоту, призрак, попыхивающий невидимой сигарой. Маленький Немо носится со своим семидневным хотимчиком и парой дивных синюшных яиц, пожалованных ему леди Щедростью. Таково воскресное утро в двух шагах от Вечнозеленого Кладбища.
Да, воскресное утро, и я в блаженной отрешенности от мира нежусь на своем железобетонном ложе. Тут же рядом кладбище – читай: мир полового акта. Яйца у меня ноют от непрекращающейся ебли, хотя вся она протекает на бульваре под моим окном, где Хайме свил себе гнездышко для совокуплений. Я думаю об одной женщине; все остальное – похмельный бред. Я сказал – я о ней думаю, но если точнее, я умираю смертью звезды. Лежу тут, как угасающая звезда, готовая вот-вот померкнуть. Сколько лет назад лежал я так на этой самой постели и все ждал и ждал, когда меня унесет. Ничего не происходило. Разве что мать моя в своем лютеранском остервенении вылила на меня ушат воды. Моя мать – вот дура старая! – решила, что это у меня от лени. Где уж ей было понять, что меня захватило плавное скольжение звезд, что я уношусь из этого мира, распыляясь до полного угасания где-то на краю Вселенной. Она решила, что к постели меня приковала самая обычная лень. Ну облила она меня водой – я поежился, подрожал немного, да так и остался лежать на своем железобетонном ложе. Я был недвижим. Я был сгоревшим метеором, дрейфующим где-то в окрестностях Веги.
Вот и теперь я на той же постели, и свет, что у меня внутри, категорически отказывается затухать. Толпы людей предаются веселью в кладбищенской земле. У них у всех сейчас половой акт, да благословит их Господь, и один я – в Царстве Ебли. Мне кажется, я слышу лязганье гигантской машины, когда линотипные браслеты подвергаются пытке сексом. Хайме с его нимфоманией к жене лежит на том же уровне, что и я, только по ту сторону реки. Реки, чье имя Смерть, чьи воды горьки на вкус. Сколько раз переходил я вброд эту реку, погружаясь по самые ягодицы, но почему-то так и не окаменел, равно как и не обрел бессмертия. Внутри у меня все тот же яркий огонь, хотя внешне я мертв, как планета. От этой постели, сойдя с нее, я и начинал плясать и делал это не один, а сотни, тысячи раз. И только я ее покидал, как у меня появлялось ощущение, будто я танцую танец скелета где-нибудь на terrain vague.[44] То ли я слишком большое количество своей субстанции растратил на страдания, то ли мной владела бредовая идея стать первым металлургическим блюмом человеческой породы, то ли меня переполняло сознание того, что я в одно и то же время и недогорилла, и сверхбожество. Когда я лежу на этой постели, моя память объемлет все, а все, что я помню, содержится в кристалле горного хрусталя. Животных там нет и в помине, там одни человеческие существа: тьмы и тьмы человеческих существ, говорящих разом, и на каждое произнесенное ими слово у меня тут же готов ответ – порой даже раньше, чем слово слетает у них с языка. Там идет настоящая бойня, но не пролито ни единой капли крови. Убийства вершатся чисто, без шума и пыли. Но даже если перебьют всех до единого, разговор все равно не умолкнет, и сколь бы он ни был сумбурен, поддержать его не составит труда. Потому что я сам его и придумал! Мне он понятен, и, стало быть, я от него не свихнусь. У меня есть разговоры, которые если когда-нибудь и состоятся, то не раньше, чем лет этак через двадцать, когда я встречу подходящего человека, которого, скажем, я сам сотворю, когда назреет момент. Все мои разговоры возникают на пустом месте, и место это притянуто к моей постели, как матрац. Как-то я дал ему имя, этому terrain vague: я назвал его Убигуччи, правда название это в силу его чрезмерной заумности и смысловой емкости меня не особенно устраивало. Лучше, пожалуй, будет так и оставить его «terrain vague», что я и сделаю. Принято считать, что пустота есть ничто, но это не так. Пустота – это диссонирующая полнота, некий густонаселенный призрачный мир, куда душа летает на рекогносцировку. Помню, мальчиком я стоял на пустыре, словно бы я в буквальном смысле был живой душой, обнаженной душой, в ботинках на босу ногу. Тело мое куда-то запропастилось, да у меня и не было в нем особой необходимости. Тогда я мог существовать и в теле, и вне тела. Если я убивал пичужку, жарил ее на костре и съедал, то это вовсе не от голода: просто мне интересно было узнать о Тимбукту, об Огненной Земле. Я должен был торчать на этом пустыре и поедать дохлых пичужек, чтобы вызвать в себе томление по той светлой стране, где впоследствии заживу в одиночестве, с ностальгией по людям. От этой страны я ожидал чего-то значительного, однако самым печальным образом обманулся. Я так углубился в состояние полного омертвения, что дальше было уже некуда, и тогда, в соответствии с законом, каковым должен быть и является закон созидания, я вдруг возгорелся и зажил кипучей жизнью – как звезда, сияющая неугасимым светом. Тут-то и пошли настоящие каннибалические экспедиции, значившие для меня так много: с дохлыми пичужками, вынутыми из костра, покончено! – на очереди живое человечье мясо, нежная, сочная человеческая плоть: секреты в виде парной кроваво-красной печенки; доверительные признания в виде раздувшихся опухолей, до поры до времени хранящиеся на льду. Я приноровился не дожидаться, пока жертва умрет, – я вгрызался в нее непосредственно в ходе беседы. Часто, после того как я уходил, бросив блюдо недоеденным, выяснялось, что этим блюдом был какой-нибудь мой старый приятель, за вычетом руки или ноги. Иногда я так и оставлял его стоять столбом – туловище, набитое вонючими кишками.