Тропик Козерога — страница 46 из 90

Так вот, бродили мы по этой гигантской дыре; был вечер, ясный, морозный, искристый зимний вечер, и, когда мы пересекли южную часть и подошли к пограничной линии, мы поклонились всем старым реликвиям, просалютовали каждому месту, где что-то когда-то стояло и где когда-то было что-то от нас самих. И когда мы добрались до Второй Северной (между Филмор-Плейс и Второй Северной и расстояние-то всего ничего, а какой это богатый, насыщенный уголок земного шара!), я притормозил у жилища миссис О’Мелио и окинул взглядом тот дом, где я узнал, что значит жить по-настоящему. Все теперь съежилось до крохотных пропорций, включая и тот мир, что лежал по другую сторону пограничной линии, мир, казавшийся когда-то таким загадочным, таким пугающе огромным, беспредельным. Застыв в трансе, я вдруг вспомнил один навязчивый сон, который регулярно снится мне до сих пор и который, надеюсь, будет сниться, пока я живу. Это сон о том, как я пересекаю пограничную линию. В снах вообще замечательна живость реальности: будто все происходит наяву, а не во сне. По ту сторону черты меня никто не знает, и там я предельно одинок. Даже говор не тот. Впрочем, на меня везде смотрят как на постороннего, на чужака. Запас времени у меня не ограничен, и я шляюсь по улицам в полном блаженстве. Улица-то, собственно, одна – продолжение той, на которой я жил. Наконец я подхожу к железному мосту над сортировочной станцией. Я всегда добираюсь до него только к сумеркам, хотя сюда от пограничной линии рукой подать. С моста я взираю на паутину железнодорожных путей, на товарные вагоны, тендеры, складские ангары, и, пока я гляжу на это скопление странных движущихся субстанций, происходит процесс метаморфозы – прямо как во сне. В процессе трансформации и деформации я начинаю осознавать, что это и есть тот старый сон, что так часто мне снился. Меня одолевает дикий страх, что я проснусь, и я точно знаю, что проснусь как от толчка, именно в тот момент, когда, один в безбрежном чистом поле, соберусь войти в дом, в котором заключено что-то для меня крайне важное. И только я заношу ногу на порог этого дома, как пустырь, на котором я стою, начинает терять очертания, расплываться, исчезать. Пространство сворачивается ковром и целиком поглощает и меня, и дом, куда мне так и не удалось войти.

От этого самого приятного из моих снов практически не существует перехода к сути «Творческой эволюции». В этой книге Анри Бергсона, к которой я пришел так же естественно, как и к сну о пространстве по ту сторону пограничной черты, я снова совсем один, снова чужой, снова человек неопределенного возраста, стоящий на железном мосту и ведущий наблюдение за странной метаморфозой, происходящей и внутри, и снаружи. Не попадись мне эта книга именно в тот момент, когда она оказалась у меня в руках, вероятно, я бы сошел с ума. Она появилась именно в тот момент, когда очередной огромный мир рушился у меня на глазах. Даже если бы я ни слова не понял из того, что написано в этой книге, даже если бы в памяти у меня сохранилось лишь слово «творческий», уже одного этого было бы достаточно. Это слово стало моим талисманом. С ним я готов был бросить вызов всему миру, а особенно – своим друзьям.

Бывают в жизни моменты, когда, чтобы уяснить смысл дружбы, необходимо порвать с друзьями. Открытие этой книги, как ни странно, было равнозначно открытию орудия, инструмента, посредством которого стало возможным отсечь всех тех друзей-приятелей, что составляли круг моего общения и ничего уже для меня не значили. Моим другом стала эта книга, ибо благодаря ей я понял, что совершенно не нуждаюсь в друзьях. Благодаря ей я перестал бояться, что останусь один, благодаря ей я получил возможность оценить одиночество. Книгу эту я в общем-то так и не понял; временами, правда, казалось, что еще немного, и я пойму, но по-настоящему я все же ее не понял. Не понять было для меня гораздо важнее. С этой книгой в руках, читая ее вслух друзьям, что-то спрашивая у них, что-то объясняя, я окончательно убедился, что друзей у меня нет и что я один в целом свете. Потому как в не-понимании как мной, так и моими друзьями смысла написанного удивительным образом проявилось одно: есть разные способы не-понимания, и различие между не-пониманием одного индивида и не-пониманием другого сделало мир terra firma[47] гораздо более прочным, нежели различие в понимании. Все, что раньше, по моему разумению, я понимал, рассыпалось в пух и прах, и я остался при чистой грифельной доске. Друзья же мои тем временем все крепче увязали в маленькой ямке понимания, каковую они сами себе и вырыли. Они благополучно умирали естественной смертью на узком ложе понимания, чтобы стать полезными обществу гражданами. Я жалел их и в срочном порядке бросал одного за другим, не испытывая ни малейших угрызений совести.

Так что же такого было в этой книге, что значило для меня так много и все же оставалось неясным? Возвращаюсь к слову «творческий». Я уверен, что разгадка кроется в понимании смысла этого слова. И вот сейчас, когда я вспоминаю об этой книге и о том, каким путем я к ней пришел, мне на ум приходит мысль о человеке, проходящем обряд инициации. Разориентация и переориентация, сопутствующие посвящению во всякое таинство, – это самое чудесное из возможных переживаний. Все, над чем мозг трудился целую жизнь, ассимилируя, категоризируя и синтезируя, приходится пересортировывать и переупорядочивать. День движения души! Хотя, конечно, за один день тут не управиться – на это уходят недели, месяцы, годы. Бывает, встретишь ненароком кого-то из друзей, с кем не виделся, скажем, пару недель, а он тебе уже совсем чужой. Пошлешь ему сигнал-другой со своей новой колокольни и, если он не среагирует, пройдешь мимо – и поминай как звали. Это как при расчистке поля брани: всех тех, кто безнадежно искалечен и в предсмертной агонии терпит невыносимые муки, ты добиваешь одним резким ударом приклада. И движешься дальше, к новым битвам, к новым победам ли, поражениям, но движешься. И пока ты движешься, весь мир с ужасающей педантичностью движется вместе с тобой. Отыскивая новые поприща, новые экземпляры человеческой породы, ты терпеливо их обучаешь и снаряжаешь новыми символами. Порой выбираешь тех, на кого раньше бы даже и не взглянул. Подвергаешь испытанию всех и каждого в пределах досягаемости – при условии, что ни одному из них не ведомо чудо откровения.

Так я оказался в примерочной отцовского заведения, где сидел и читал вслух работавшим у него евреям. Я зачитывал им куски из этой новоявленной Библии, как сам Павел, должно быть, проповедовал своим ученикам. С тем, однако, дополнительным неудобством, что эти несчастные жидовские отродья не умели читать по-английски. Первым делом я обращался к закройщику Банчеку, который обладал раввинским складом ума. Раскрывая книгу, я выбирал кусок наугад и читал, сразу переводя его на некий транспонированный, доступный им английский, похожий своей примитивностью на пиджин-инглиш китайцев. Потом я обыкновенно принимался растолковывать прочитанное, прибегая в качестве примера и аналогии к привычным для них вещам. Просто диву даюсь, как это они так здорово все понимали, – лучше даже, чем иной, с позволения сказать, университетский профессор или литератор, да и просто образованный человек. То, что они понимали, разумеется, и рядом не лежало с бергсоновской книгой как книгой, но не это ли является целью подобного рода книги? Мое понимание книги вообще состоит в том, что книга как таковая выпадает из поля зрения: она проглатывается целиком, переваривается и включается в обмен веществ, как плоть и кровь, что, в свою очередь, приводит к сотворению нового духа и тем самым придает миру иные очертания. Это был грандиозный причастный пир, к которому мы приобщались, читая нашу книгу, и апофеозом его была глава о Беспорядке: проникнув все мое существо, она наделила меня столь удивительным чувством порядка, что если бы вдруг с землей столкнулась комета и смахнула бы все своим хвостом, все бы перевернула с ног на голову, вывернула бы все наизнанку, то я бы смог моментально сориентироваться в новом порядке. Страха или иллюзий в отношении беспорядка у меня теперь не больше, чем в отношении смерти. Блаженные пастбища – это для меня лабиринт, и чем глубже и запутаннее его ходы, тем лучше я ориентируюсь.

С «Творческой эволюцией» под мышкой я после работы сел у Бруклинского моста в вагон надземки и поехал домой, в сторону кладбища. Иногда я сажусь на улице Деланси, в самом сердце гетто, вволю нагулявшись по людным улицам. В поезд надземки я вхожу через подземный переход – точно глист, пропихивающий себе дорогу в кишках. Всякий раз, как я занимаю свое место в снующей по платформе толпе, я убеждаюсь, что я там самый уникальный индивид. На все, что происходит вокруг, я смотрю, как наблюдатель с другой планеты. Мой язык, мой мир – у меня под мышкой. Я являюсь хранителем великой тайны: стоит мне открыть рот и заговорить – и станет весь транспорт. То, что я имею сказать и о чем каждый вечер моей жизни молчу по пути на службу и обратно, – это сущий динамит. Я пока еще не готов подбросить свою динамитную шашку. Пока что я делаю пробные шаги – с толком, с чувством, с расстановкой. Каких-нибудь пять или, может, десять лет – и я сотру этих людей с лица земли. Если вдруг поезд как следует качнет на повороте, я говорю себе: «Отлично! Сойди с рельс, предоставь им аннигилировать!» Мне и в голову не приходит, что сам я тоже могу пострадать, если поезд сойдет с рельс. Мы стиснуты, как сардинки в банке, и под давлением всей этой массы разгоряченной плоти мысли мои перетекают в другое русло. До меня доходит, что мои колени упираются кому-то между ног. Опускаю взгляд и вижу: передо мной сидит девушка; я смотрю ей прямо в глаза и еще глубже задвигаю коленом ей в промежность. Она занервничала, заерзала по скамейке и, обернувшись к соседке, пожаловалась ей, что я к ней пристаю. Окружающие бросают на меня враждебные взгляды. Я тупо смотрю в окно и делаю вид, что я тут ни при чем. Я бы при всем желании не смог убрать ноги. Мало-помалу девушке все же удается путем неимоверных усилий изогнуться и высвободить свои ноги. В результате рокировки я оказываюсь в сходной с