ний. Мы сохраняли бдительность и соблюдали приличия до последнего выпада, а это возможно лишь при отличной выучке.
Мы сошлись, каждый со своими полками, под покровом ночи и с противоположных сторон приступили к штурму цитадели. Мы не встретили ни малейшего сопротивления в нашем кровавом деле, мы никого не молили о пощаде и сами никого не щадили. Мы сошлись, утопая в крови: кровавое, мутное примирение в ночи при угасших звездах, всех, кроме одной – неподвижной черной звезды, скальпом зависшей над дырой в потолке. Бывая изрядно накокаиненной, она выблевывала это из себя, как пифия, – все, что происходило с ней в течение дня, вчера, позавчера, позапрошлым годом, все – вплоть до дня ее появления на свет. И в этом не было ни слова правды, ни единой правдивой детали. Она не замолкала ни на миг, потому что замолчи она, и вакуум, который бы она тем самым создала на взлете своей фантазии, вызвал бы взрывную волну такой силы, что весь мир раскололся бы на части. Она была механизмом мировой лжи, действующим в пределах микрокосма, приводимым в движение все тем же разрушительным страхом, что побуждает людей все свои силы бросать на созидание инструмента смерти. Посмотришь на нее, так можно подумать, что она бесстрашна, можно принять ее за воплощение храбрости, чем она, в сущности, и являлась, потому как ей не надо было заметать следы. За спиной у нее стоял незыблемый факт реальности, колосс, неотступно следовавший за ней по пятам. С каждым днем эта надвигающаяся реальность принимала новые и новые формы, с каждым днем становилась все более угрожающей, все более парализующей. С каждым днем ей приходилось отращивать все более мощные крылья, все острее оттачивать зубки, отрабатывать все более проницательный гипнотический взгляд. Это была стремительная гонка к самым дальним пределам мира, гонка, проигрышная изначально, – но хоть бы кто ее остановил! На границе вакуума покоилась Истина, готовая одним махом вернуть отторгнутые у нее позиции. Это было так просто и очевидно, что доводило ее до бешенства. Выведи несметное войско, выстави самую тяжелую артиллерию, обдури величайшие умы, соверши хитрейший обходной маневр – результатом все равно будет поражение. В финальную встречу все указывало на разрыв: коварство, ловкость, сила – все. Она, пожалуй, станет песчинкой на берегу безбрежного океана и, что хуже всего, будет как две капли похожа на любую другую песчинку океанского побережья. Она будет обречена до скончания века всюду узнавать свое уникальное «я». Ну и судьбу же она себе уготовила! Чтобы ее уникальность – да растворилась в универсальном! Чтобы ее энергия – да сжалась до крайнего предела пассивности! Это же безумие, бред сумасшедшего! Быть такого не может! Не должно быть! Вперед! Подобно черным легионам. Вперед! Через все ступени вечно расширяющегося круга. Вперед и прочь от самой себя – до тех пор, пока ничтожнейшая материальная частица души не растянется в бесконечность. В этом панически-решительном бегстве она, казалось, уносила в своей утробе весь мир. Нас увлекало за пределы мироздания, в сторону туманности, неразличимой даже для самого мощного телескопа. Нас затягивало в паузу – такую спокойную, такую долгую, что в сравнении с ней даже смерть может показаться диким шабашем ведьм.
Утро. Всматриваюсь в бескровный кратер ее лица. Ни морщинки на нем, ни пятнышка, ни единого изъяна! Лик ангела в объятиях Творца. Кто убил Дрозда-задиру? Кто порезал ирокезов? «Не я», – ответил бы, наверное, мой милый ангел, да и кто, ей-богу, глядя на это чистое, непорочное лицо, стал бы утверждать противное? Кто, созерцая этот сон невинности, мог бы разглядеть, что одна половина этого лица от Бога, а другая – от Дьявола? Маска – гладкая, как смерть, прохладная, приятная на ощупь, податливая, словно лепесток, открытый легчайшему дуновению. Она была так пленительно бесхитростна и безмятежна, что можно было бы потонуть в ней, можно было бы нырнуть в нее – с головой, со всеми потрохами, как искатель жемчуга, – и больше уже не возвращаться. Пока глаза ее не открывались в мир, она примерно так и лежала, совершенно потухшая и сияющая отраженным светом, как сама луна. В смертоподобном трансе невинности она была еще более обворожительна: ее злодеяния растворились, выпотели сквозь поры, она лежала, вся извернувшись, словно приникший к земле спящий змей. Тело – сильное, гибкое, мускулистое – обладало, казалось, сверхъестественным весом: она была нечеловечески тяжела, тяжела, пожалуй, чуть ли не тяжестью неостывшего трупа. Она смотрелась как прекрасная Нефертити, какой можно было бы ее представить к концу первого тысячелетия мумификации, – чудо погребального совершенства, мечта плоти, убереженной от могильного разложения. Она лежала, извернувшись, у подножия полой пирамиды в раке-вакууме ее собственного изготовления, точно священная реликвия прошлого. Даже дыхание ее как будто бы остановилось – столь глубоким было забытье. Она провалилась сквозь сферу человеческого, сферу животного, сферу растительного даже: она пала до уровня мира минералов, где одушевленность – это лишь зарубка, ниже которой – смерть. Она до такого совершенства набила руку в искусстве трюкачества, что даже сон был бессилен ее выдать. Она научилась спать не спя: лишь только ее одолевал сон, как она автоматически отключала ток. Если бы кто подкрался к ней в такой момент и вскрыл ее черепную коробку, внутри он как пить дать обнаружил бы совершенную пустоту. Она не хранила никаких обременительных секретов, уничтожено было все, что по-человечески могло быть уничтожено. Она могла бы жить вечно – как луна, как любая мертвая планета, излучая гипнотический лучезарный свет, вызывая приливы и отливы страсти, ввергая мир в безумие, обесцвечивая каждую земную субстанцию своими металлически магнетическими лучами. Неся смерть самой себе, она всех вокруг приводила в лихорадочное перевозбуждение. В грозной безмятежности своего сна она питала собственную магнетическую смерть, сливаясь с холодной магмой безжизненных планетарных миров. Она оставалась магически неприкосновенной. Ее пристальный взгляд останавливался на тебе с пригвождающей неподвижностью: это был лунный взгляд, посредством которого мертвый дракон жизни испускал холодный огонь. Один глаз у нее был тепло-коричневый, цвета жухлого листа; другой – карий, магнетический глаз, способный отклонить стрелку компаса. Даже во сне он продолжал подрагивать под завесой века, оставаясь единственным видимым признаком жизни.
Стоило ей открыть глаза – и сна как не бывало. Просыпалась она словно от резкого толчка, будто зрелище окружающего мира с его человеческими атрибутами вызывало мощный шок. Она тут же развивала кипучую деятельность, шастая туда-сюда, точно гигантский пифон. Что ее раздражало, так это свет! Она пробуждалась, кляня солнце, кляня мишурный блеск реальности. В комнате приходилось поддерживать полумрак, жечь свечи, плотно занавешивать окна, чтобы не допустить проникновения шума с улицы. Она слонялась голая из угла в угол, дымя болтающейся в уголке рта сигаретой. Туалет ее был делом первостепенной важности: о тысяче пустячных мелочей надо было позаботиться, прежде чем хотя бы накинуть купальный халат. Она смахивала на атлета, намеревающегося побить рекорд дня. От корней волос, которые она изучала с самым пристальным вниманием, до формы и длины ногтей на ногах каждая деталь ее анатомии подвергалась тщательному досмотру, прежде чем она садилась завтракать. Ну вылитый атлет! Хотя, впрочем, больше она походила на механика, совершающего перед испытательным полетом контрольный осмотр скоростного аэроплана. Шмыг в платье – и ищи ее свищи: умчится на целый день – в полет, который завершится, может, в Иркутске, а может, и в Тегеране. За завтраком она заправлялась основательно: надо, чтобы горючего хватило в оба конца. Завтрак тянулся долго: это была единственная дневная церемония, которая исполнялась без спешки и суеты. Тягомотная церемония. Интересно, думаешь, собирается ли она вообще выматываться, да и не забыла ли она часом о той великой миссии, что поклялась исполнять каждый день своей жизни? Может, она грезила о предстоящем путешествии, а может, и не грезила вовсе, а просто прикидывала время функционального процесса своего чудесного механизма, с тем чтобы, раз загрузившись, не возвращаться для дозаправки. В этот час дня она была само спокойствие и невозмутимость и напоминала гигантскую небесную птицу, восседающую на вершине скалы и мечтательно обозревающую низлежащие земли. Но это она не после завтрака резко срывалась с места, устремляясь в пике́, чтобы накрыть свою жертву. Нет, с утренней кормушки она снималась плавно и величаво, приноравливая каждое свое движение к ритму мотора. Вся вселенная была в ее распоряжении, так что в выборе направления она руководствовалась лишь сиюминутным капризом. Она могла бы сойти за символ свободы, если бы не сатурнический вес ее тела и противоестественный размах крыльев. Сколь бы уравновешенной ни казалась она, особенно в момент старта, ужас, побуждавший ее совершать эти ежедневные вылеты, все же давал о себе знать. Она моментально покорялась судьбе и в то же самое время упорно стремилась ее преодолеть. Каждое утро взмывала она из своего гнезда, как с какого-нибудь гималайского пика, неизменно, казалось бы, направляя свой полет к какой-то не помеченной на карте зоне, где, при условии, что все сойдет благополучно, она могла бы исчезнуть навеки. Каждое утро, казалось, уносилась она ввысь в этой ее отчаянной сиюминутной надежде; она отбывала с видом спокойного, мрачного достоинства, как человек, готовый в любую минуту сойти в могилу. Никогда не кружила она над летным полем, никогда не оглядывалась назад, на тех, кого покидала. И не оставляла после себя ни мельчайшего осколочка своей персоны: она забирала в полет все свои пожитки, каждую ничтожную улику, способную подтвердить факт ее существования. Она не оставляла ни единого вздоха, ни даже заусенца. Исчезала, будто и духу ее тут не было, под стать самому дьяволу, по одному ему известным причинам. Тебе на откуп оставалась лишь гнетущая пустота. Тебя бросали, и не просто бросали, а предавали, предавали жестоко. Пропадало всякое желание и удерживать ее, и умолять вернуться: ты оставался с проклятием на устах, с черной ненавистью в душе, омрачавшей остаток дня. Позднее, перемещаясь по городу, перемещаясь тихим ходом, как свойственно всякому двуногому, переползая с места на место, как червь, ты собирал слухи о ее захватывающем полете: то видели, как она кружила в такой-то точке, то как она ни с того ни с сего вдруг резко теряла высоту, то как где-то еще заходила в штопор, как проносилась кометой, как выписывала в небе буквицы дыма, и так далее и тому подобное. Что бы она ни вытворяла, все имело характер загадки и сумбура и совершалось явно безо всякой задней мысли. Это было чем-то вроде иронически-символического комментария к человеческой жизни, к поведению творческого человека-муравья, прозреваемого из какого-то иного измерения.