Никаких бледных белокожих лиц, благодарение Господу! Кули, черномазый, скво. Все оттенки шоколадного и коричневого, средиземноморский оливковый, гавайский темно-золотой; все чистые цвета и все оттенки цветов смешанных, но никакого белого. Череп и скрещенные кости исчезли вместе с надгробными камнями; белые кости белой расы дали свои плоды. Я вижу, что все связанное с их именем и памятью о них стерто с лица земли, и это – это наполняет меня буйной радостью. В открытом поле, где когда-то земля горбилась нелепыми маленькими холмиками, я слоняюсь среди гула голосов, утопая во влажных бороздах ссохшимися ступнями; шагаю по сочным кочанам глины так, что брызги летят, по утрамбованной колесами грязи, по широким зеленым листьям, по раздавленным плодам, терпкому соку маслины. Над жирными могильными червями, загоняя их обратно в землю, шагаю я, и на мне благословение. Как пьяный матрос шатаюсь, мои ноги мокры, руки сухи. Я гляжу сквозь пшеницу на кудрявые облака; мой взгляд скользит по реке, провожая ее низко сидящие суденышки, медленно проплывающий парус и мачту. Я вижу, как солнце тянет широкие лучи и нежно сосет грудь реки. На том берегу торчат шесты вигвамов, лениво вьется дымок. Я вижу томагавк, летящий на знакомые, леденящие кровь вопли. Вижу лица, яркие бусы, мягкий танец мокасин, длинные плоские груди и индейского карапуза с косичкой.
Делавары и лакаванны, мононгахела и могавки, шенандоа и наррагансетты, тускеги, оскалуза, каламазу, семинолы и пауни, чероки, великие маниту, черноногие, навахо: подобно огромному красному облаку, подобно огненному столпу, проходит перед моими глазами видение отверженного величия нашей земли. Я не вижу латышей, хорватов, финнов, датчан, шведов, ирлашек, итальяшек, китаез, поляков, лягушатников, гансов, мойш. Я вижу иудеев, сидящих в своих вороньих гнездах, запекшиеся лица сухи, как пергамент, головы усохшие и бескостные.
Вновь сверкает томагавк, летят скальпы и по старому руслу реки катится яркое клокочущее облако крови. От горных склонов, из огромных пещер, топей и флоридских болот течет поток забрызганных кровью людей. От Сьерр до Аппалачей земля дымится от крови убитых. С меня содран скальп, клочья серого мяса свисают на уши; мои ступни обрублены, бока пронзены стрелами. На пастбище, против сломанной ограды я валяюсь, и мои внутренности валяются возле меня; весь искромсан и залит кровью дивный белый храм, который был обтянут кожей и мышцами. Ветер несется по моей истерзанной прямой кишке, завывает, как шесть десятков белых прокаженных. В моих пустых потрохах брызжет белое пламя, струя голубого льда, искры сварки. Мои руки выдернуты из суставов. Мое тело – гробница, в которой шарят вурдалаки. Я набит необработанными самоцветами, источающими ледяной блеск. Солнце вонзает лучи, словно копья, мне в раны, самоцветы вспыхивают, желудок вопит. Я не знаю, день сейчас или ночь; раскинутый над миром шатер падает, как оболочка аэростата. Сквозь жар крови я чувствую холодное прикосновение: шайка китайцев; они тащат меня по узкому руслу горной речки, ослепшего и беспомощного, захлебывающегося, хватающего ртом воздух, вопящего от бессилия. Вдалеке слышится шум ледяной воды, вой шакалов под елями; в зеленой тьме леса движется пятно света вешнего, синильного света, высвечивающего снег и ледяную глубь потока. Ласкающее слух приглушенное бульканье, тихий пандемониум, будто ангелица, простерши крылья и поджав ноги, проплыла под мостом.
Сточные канавы забиты снегом. Зима. Слепит низкое полуденное солнце. Я иду по улице мимо многоквартирных домов. За час или два, пока солнце висит в небе, все превращается в воду, все плывет, течет, журчит. Между краем тротуара и сугробами бежит ручеек чистой голубой воды. Бежит и во мне ручеек, переполняет узкое русло вен. Чистый голубой поток, омывающий меня изнутри с головы до пят. Я совсем растаял, я переполнен льдисто-голубым весельем.
Я иду по улице мимо многоквартирных домов, льдисто-голубое веселье переполняет мои узкие вены. Зимний снег тает, вода в канавах плещет через край. Печаль ушла, и вместе с нею радость – растаяла, просачивается тонкой струйкой, утекает в канаву. Неожиданно принимаются звонить колокола, оглушительные похоронные колокола, чьи непотребные языки своим отчаянным чугунным трезвоном разбивают стеклянные вздутия вен. По талому снегу правит резня: низенькие китайские лошади увешаны скальпами, длинные изящно-суставчатые насекомые с зелеными жвалами. Перед каждым домом ограда с остриями голубых цветов.
По улице ранних скорбей шествует ведьма, поднимая вихрь, ее широкие юбки развеваются, под кофтой круглятся черепа. Мы в ужасе убегаем от ночи, листаем зеленый альбом с изысканным орнаментом из передних лапок, выпуклых надбровий. Из-под всех гниющих крылец раздается шипение змей, извивающихся в мешке с горловиной, перехваченной веревкой и затянутой узлом. Голубые цветы пятнисты, как леопарды, раздавлены, обескровлены, земля – весеннее разноцветье, золотая, цвета костного мозга, светлой костной муки, в небесах три крыла, похоронный марш или белая лошадь, нашатырные глаза.
Тающий снег продолжает таять, железо покрывается ржав чиной, распускаются листья. На углу, под эстакадой, стоит человек в цилиндре, синем сержевом костюме и льняных гетрах, с холеными седыми усами. Засов откидывается, и на свет являются потекший табак, золотистые лимоны, слоновьи бивни, канделябры. Мойше Пипик, торговец лимонами, выпустив голубей, извлекает из жилетного кармашка пурпурные яйца и пурпурные галстуки, арбузы и шпинат с короткими черешками, волокнистый, подпорченный дегтем. Пронзительный свист насмешников, шлюхи в боа, воняющие лизолом, ватки, пропитанные нашатырем и камфарой, арахисовые скорлупки, треугольные и сморщенные, – все триумфально катится с утренним ветерком. Утренний свет появляется в помятом виде, оконные стекла в грязных разводах, чехлы драные, клеенка выцвела. Идет человек, волосы дыбом, не бежит, не дышит, человек с флюгером, круто сворачивает за угол, другой и прибавляет шагу. Человек, который не думает о том, как или почему, а просто идет во тьме беззвездной ночи – все светила далеко по левому борту, усики погружены и подстрижены. Он будит ночь-жалобщицу, маневрируя между ямами и колдобинами, самый полдень в зим нем океане, самый полдень, отдать концы, поднять паруса, право на борт. Флюгер-кораблик снова ощетинился веслами из портов и плывет неслышно. Бесшумно крадется ночь на четвереньках, как ураган. Бесшумно, с грузом карамели и дешевых игральных костей. Сестренка Моника играет на гитаре, ворот блузки распахнут, шнуровка распущена, в ушах широкие плоские серьги. Сестренка Моника вся в пятнах от лимона и камеди, ее глаза белесы, как бельма, мерзки, мерзлы, прищурены, как бойницы.
Улица ранних скорбей расширяется, всхлипывают голубые губы, впереди, свесив окровавленную шею, болтается в воздухе альбатрос и клацает зубами. Человек в котелке скрипит левой ногой, чуть дальше, направо, кубинский флаг под планширами облеплен лапшой и ошметками апельсинов, дикой магнолией и засохшей зеленой жвачкой из побегов пальмы с известью. Под серебряной кроватью белый горшок из-под герани, утром две полоски, ночью три. Солонки напевают, просят крови. Кровь появляется белыми всплесками, белыми чавкающими выплесками глины с обломками зубов, слизью, осколками костей. Пол скользок от толкотни, от блестящих ножниц, длинных ножей, раскаленных и ледяных щипцов.
Снаружи по талому снегу разбегается бродячий зверинец; первыми вырываются на волю зебры с ярко-белыми полосами, следом – хищные птицы и грачи, за ними акация, потом гремучие змеи. Зелень сверкает драными пятками, иволга кружится и пикирует, ящерица мочится, шакал урчит, гиены рыгают и хохочут и снова рыгают. Все бескрайнее кладбище, осторожно сбрызнутое, с хрустом расправляет в ночи свои суставы. Заводные куклы тоже трещат, отяготященные доспехами, заржавленными шарнирами, разболтанными болтами, брошенные металлургическими компаниями на произвол судьбы. Масло расцветает огромными венками-вентиляторами, жирное олеандровое масло, помеченное лапкой ворона и дважды намазанное палачом Джоном Золотарем. Масло блестит в морге, сквозь него сочатся бледные лучи луны, запружены устья рек, подрагивают суда, перекрыты каналы. Коричневым коротконожкам-бентамкам надрал хохол красный кукарек, шкурка выдры шарит в пойме. У шпорника сокотеченье. Светятся шурфы магнезии, в небе парит орел с застрявшим в лапе тесаком.
Дика и кровава ночь ястребиных когтей, обрезанных до колена. Дика и кровава ночь хрипящих колоколен, и сорванных ставен, и взрывающихся газопроводов. Дика и кровава ночь борющихся тел, поднявшихся дыбом волос, алых от крови зубов и сломанных спин. Мир просыпается, озябший, как заря, в деснах пульсирует низкое алое пламя. Ломаются гребни в ночи, поют ребра. Дважды заря встает и вновь скрывается. К запаху талого снега примешивается запах тлена. По улицам раскатывают катафалки, туда и обратно, возницы жуют свои длинные кнуты, белый креп и белые нитяные перчатки.
Дальше на север, к белому полюсу, дальше на юг, к красной цапле, сердце бьется мощно и ровно. Друг за другом блестящими стеклянными зубами они перерезают невидимые нити. Появляется ширококлювая утка, и за нею – куница, прижимаясь брюшком к земле. Друг за другом они появляются, созванные со всех концов, хвосты облезлы, лапки перепончаты. Они появляются, накатываясь волнами, снижаются, как трамвайные дуги, скрываются под кровать. Грязь на полу, и странные знаки, окна горят, ничего нет, кроме зубов, а потом рук, потом моркови, потом кочевых луковиц с изумрудными глазами и комет, что появляются и пропадают, появляются и пропадают.
Дальше на восток, к монголам, дальше на запад, к секвойям, сердце ходит ходуном. Луковицы маршируют, яйца стрекочут, зверинец крутится как волчок. Побережья на мили устланы красной икрой. Буруны пенятся, хлопают длинными бичами. Прибой ревет под зелеными стенами ледников. Быстрее, быстрее вращается Земля.
Из черного хаоса – витки света заклиненных иллюминаторов. Из недвижного ничто и пустоты – нескончаемое равновесие. Из моржового клыка и дерюжного мешка – эта безумная вещь, называемая сном, который все не кончается, как восьмидневный завод у часов.