Тропинка к дому — страница 10 из 53

Анна глядела на его работу с двойным чувством — жалости и удивления. Луг перед ними — громадина, травы — оглоблей не сшибешь, и рукастого уходят; а у ее Ефимки одна здоровая рука. А вторую вот привязывает к косью… К работе себя, бедолага, привязывает. Ох, видать, и намаемся!

Будто поняв ее мысли, Ефим сказал, храбрясь:

— Ничего… Главный упор завсегда на правую руку. Она и замахивается, и везет, и ведет. Левая, левая — неумеха… в подручных у правой. Поняла?.. Ты хоть раз миску щей в своей жизни левой выхлебала? Вот. — И, посуровев лицом, отрезал: — Пошли, жена. Косить так косить!

— Сперва попробуй, Фима, попробуй! — все еще сомневалась в успехе Анна.

— Пробовал… вчера… За огородом. Без привязи. Сойдет.

— И не открылся мне?

— Да хвастаться чем? — он высвободил культю из петли, расторопно бруском обласкал обе щеки косы, сперва своей, затем жены, проверил острие ногтем большого пальца, сунул брусок за голенище. — Держи, — передал косу. — Может, тебя первую пустить? А?

Видать, все же сомневался, не хотелось оскандалиться перед женой.

Руки Ефима, Анна знала это, как у всех плотников, длинны, ухватисты, ловки и терпеливы. Эти руки могли сделать из дерева все, что хотелось: избу, лодку, кровать, сани, кадку, ступу, лопатку, сундук, детскую игрушку… А теперь?

— Давай ты, давай, — и поощрила мужа ласковым взглядом.

Он сделал несколько шагов вперед, изготовился, закрепив культю в петле обмотки, прицелился глазом, выбирая ориентир.

— Вдоль, прогоном, пойдем, Анна, сено будет лучше сохнуть. Вон на ту елошку держи. — И тут же, под ногами, как бы для разгона, обкосив площадку, не оборачиваясь, пошел на травяную стенку; не широким, мужским, а сдержанным, средним замахом косы врезался в плотное разнотравье, вынес за левое плечо подкошенную траву.

Мелко переступая по свежему покосу, скорее — волоча ноги, напрягаясь, чуть приседая, повертываясь вполуоборот корпусом, отводил косу, захватывал траву и, срезая полукруг, выводил косу уже с травой. Левая рука старалась, не хотелось, ой, не хотелось отставать ей от правой. Еще несколько замахов, не совсем уверенных, примеривающихся. Сейчас его больше всего занимало одно: как передать покалеченной руке рабочее напряжение. Найти его, не упустить и рассчитать на весь сенокос?! Нелегкая задача, если разобраться. Нет пяти пальцев, нет кисти, но рука — проверено — двигается! Ходит в локте, плече. А это уже немало.

Мужняя коса смелела раз от разу, это видела Анна, удивлялась, успокаивала себя, но она не знала, какой ценой это давалось косарю. А он даже культей чувствовал, что нужно делать, чтобы поддержать правую руку, подсобить ей, не дать лишнего напряжения, не натрудить с самого начала. «Важно, — думал в работе Ефим, — не бояться, пусть будет неровно, нечисто на первый раз, но смело. И все наладится». В работе у него было свое давнее правило: делать все с крестьянской основательностью — раз, делать красиво — два. Красиво косить, красиво отесать бревно, красиво сметать стог, красиво поднять грядку, чтобы и самому было приятно, и другим… С таким настроем шел он первым прокосом.

Вот и прибавлен замах косы — ничего! — не сбился. Только жарко стало, остановился, стянул рубаху, швырнул на покос. В одной бледно-синей майке, так полегче; зудели, наскакивали комары, но он их не замечал.

Мать честная, а ведь получается, получается у бывшего плотника, у бывшего сержанта Ефима Мукасеева. Коса с широкого замаха входила в траву с сочным хрустом и выносила ее в валок. Не оставалось ни былинки и не терялось при переносе. «В самый раз… В самый раз…» — вжикала коса. Видит ли Анна?

Потревожили, колыхнули глубокую тишину этого луга и теперь до вечера не дадут ей устояться. Вешние воды, солнце, дожди, ветры выпестовали лужок на славу! Птичьи голоса, журчанье речки баюкали, как любимого сынка, лужок. В этих разноцветных травах гостили юркие золотистые пчелки и мохнатые ленивые шмели, порхали бабочки.

Анна поначалу следила за Ефимом любовным и в то же время тревожным взглядом, косить она была ловка, постараться — так и догнала бы, села на пятки, но сдерживала себя, умышленно отставала, а не то войдет главный косарь в запал, почнет горячиться, торопиться — не сорвать бы; но постепенно тревога отпускала — ишь, размахался муженек!

Они еще не добрались до середины луга, как в траве коротко, тревожно крякнула утка, предупредила утят об опасности, позвала за собой.

Ефим обернулся: волосы на лбу мокры, все лицо малиново пылает. Крикнул:

— Гляди, Нюра, гляди! Как утятки побегут, травинки задергаются.

Второй сигнал утка послала малышне уже с реки.

— Вижу-у! Во-он они! — Анна вытерла рукой пот со лба.

И снова заходили косы, осыпая росу, врубаясь, сокрушая травы. Подрезанные травы какую-то малую толику стояли там, где стояли, и, только бы им качнуться и пасть, подхватывались косой, выносились в валок; травяной сок смешивался с росой.

Ефим не целился, не напрягался, как в первые минуты (и так уже ломило в боках), а пускал косу свободно, во весь мужской захват, и выносил влево, широкая солдатская обмотка не терла и не давила культю. Неумолимо и грозно коса крушила овсяницу и лисохвост, мышиный горошек и чину, срубала пышные серебристые зонтики дягиля и морковника. От крутых волнистых валков исходил сладковатый, волнующий запах скошенной травы, витал над Копытом, но пекло солнце, сушило валки, и, увядая, трава разливала медовый аромат.

На лезвие высветленной Ефимовой косы стекал травяной сок, осыпалась белая, синяя и розовая цветочная пыльца, падали лепестки. И в тот же миг все слетало. Повеселел косарь, прервался, обернулся к жене.

— А ну, поднажми!

На Анне не было кофты, а только безрукавое ситцевое платьице, шея и клинышек груди в загаре, лицо слегка разрумянилось… Статная. Красивая. Лю́бая. Такой он ее еще не видел. И запело, запело сердчишко. Ух, сколько сил прибавилось сразу. Шумнул в веселом задоре:

— Ну, жинка, догоняй меня!

Ходуном заходила коса в руках, ровная низкая травяная щетина оставалась за косцом.

— Не гони, Ефимко, ради бога, не гони. Нам ведь еще косить да косить! — взмолилась Анна, скрывая радость. Теперь она в полной мере ощутила свою родственную близость с мужем и в главном — в работе.

Шесть проходов — огромную просеку пробили на лугу Мукасеевы.

— Шабашим, Ефимко. Айда завтракать.

Да, глядя на травяные волны, легшие на лугу, и Ефимко понял: прошел тот миг, когда думалось: «Не уступить бы работе, а взять над нею верх». Левая рука-культя на покосе подружилась с правой, как того хотелось ему.

Сладили костерок, сварили молочную лапшу, яички, скипятили чай со смородиновыми, мелко накрошенными ветками и листьями. С завидной охотцей все смели. Малость передохнули, умылись и — опять за работу.

Выше, выше над головой поднималось солнце, полыхало жаром. Ефим велел жене отложить косу и разбивать валки, сушить сено.

За полдень сделали новый перерыв. Анна разостлала покрывало на песке под ивой, прилегла и, взглянув на сидящего лицом к реке Ефима, спросила:

— Может, на сегодня и хватит? Здорово устал?

— Есть немного. Отвык, Весной сорокового года взяли в армию. А там война…

— Ефим, я тебя вот о чем хочу спросить, — голос ее дрогнул. Он оглянулся и увидел выражение тревоги на лице жены, не понимая, отчего бы это. — Скажи, Ефим, как ты думаешь: будет новая война?..

Сильно разминая пальцами правой руки багряную культю, с минутной заминкой ответил:

— Война — страшное дело, Анна. Кровавое дело. Вот и эта… последняя война обрушила на наш народ столько горя, что и за сто лет не избыть.

— Пошто же тогда Америка кричит о войне?.. Бомбу страшную придумала?..

— Так она войны никогда не знала, Америка. А чужое горе не трогает. Но, поди, и Америке не хочется, чтобы небоскребы кувыркались… А мы, мы войны не хотим. Это точно! Сама посуди: на черта она нам сдалась?!

Луг попросторнел. Не узнавался луг. Сено сгребли в копешки. Густо их было наставлено.

Собрались домой. Ефим поправил лямки вещмешка, вскинул на плечо косы, тут же передумал — в руку взял, На прощанье оглянулся.

— Какую красоту разрушили! А?

Она с удивлением поглядела на него, ожидая, что он еще что-то скажет. Но он молчал, лишь перевел задумчивые глаза на реку.

14

В горнице было прохладно, тихо, пахло цветами — в литровой банке на столе стояли бело-золотистые ромашки и розовый куст душицы, и запахом и мелкими листьями напоминавший мяту.

Анна взяла авторучку, раскрыла тетрадь, собираясь писать письмо Коле: встреча с Ниной всколыхнула ее; хотелось намекнуть сыну, что она знает о их примирении и радешенька этому; хотелось рассказать, как Нина работает в совхозном детсадике и в какие необычные экскурсии возит детишек; хотелось, наконец, остеречь сына, что коли помирился с Ниной, то и держался бы ее крепко и вечно, — лучше невестки, чем Нина, ей, матери, и желать некого.

От этих мыслей лицо Анны осветилось улыбкой, которая вышла как бы из самых сердечных глубин и так славно помолодила лицо.

«Э-эх, поженились бы они да зажили у меня… Экая хоромина пустая стоит… Покойному Ефиму уж как желалось-мечталось подержать, единый разочек подержать на руках внучонка или внучку, поносить по дому, потетешкать, услыхать, как дитенок засмеется, заплачет там или загулькает… Не довелось. Не дожил… Ах, судьба, судьба», — утерла слезу.

Признаться, писать письма быстро она не умела. Все, бывало, долго-долго обдумывала да прикидывала, как лучше, когда проснется среди ночи, когда шагала своей тропой на ферму или с работы домой. И садилась лишь тогда, когда не мешали дневные срочные дела. Для этого выбирался вечерний час, тут коли и засидишься — не беда. Присаживалась к столу и сперва складывала письмо про себя; руки на коленях, ото всего отрешалась и в такой позе замирала. А очнувшись через какое-то время, начинала шептать разные слова, как бы разговаривала с детьми. Она по эту сторону стола, а тот, кому писалось письмо, так представлялось ей, был по другую сторону семейного стола. И случалось, что между этой и той сторонами происходил не только ладный, взаимно-дружеский разговор, но и с разногласиями, которые тут же и выяснялись. И, на каждое такое возражение, высказанное, конечно, ею самой, она же сама давала