Тропинка к дому — страница 11 из 53

ответы.

За таким письмом время не замечалось. Она любила и ценила эти часы, отданные письмам. И очень удивлялась тому, что письма у нее почему-то выходили короткими и деловыми: «Живу, как жила… Корова отелилась, сена хватит до выпаса… Манька с мужем не сошлась… Директору совхоза Ивану Саввичу отметили юбилей — стукнуло шестьдесят годочков… Орденом Ленина наградили… Олег Сорокалетов еще не женился… Дом культуры построили… Нынче для коров впрок заготовили и сена, и силоса… Овечек остригла, шерсть сдала за валенки…» Где-то в самом конце письма не забывала сообщить и о погоде, но так же коротко: «Снег стаял на неделе… Трава взялась дружная… Идут дожди… Выпал снег… Крепких морозов еще не было…»

На неторопливое письмо сейчас времени не было — пора готовиться к встрече дорогих гостей: сына, внучонка, снохи Тамары.

Анна прислонила Колину фотографию к часам в деревянном футляре, стоявшим тут же, на столе, долгим любовным взглядом еще раз поглядела на сына и поднялась.

В прихожей, куда она вышла, благодушным сытым котом поуркивал холодильник, супротив печного чела у стены приятно белела газовая плита, Генка поставил, и печь и плита как бы соперничали друг перед дружкой, кто лучше, исправней угодит хозяйке.

Захотелось пить. Анна открыла холодильник, из шершавой красной кринки нацедила в чашку самодельного кваса, короткими глотками с охотой выпила. И вышла на улицу.

Жара. Яркое солнце слепило. Асфальтная лента, рассекавшая деревню, с крыльца показалась ей сырой, зыбко волнившейся. Ни человеческого голоса, ни собачьего лая, ни петушиных перекликов. Все во власти солнца.

Петушков не было ни перед воротцами, ни перед крыльцом, ни у сарая — подросли, осмелели, стали спускаться под гору, за кузнечиками охотятся. Лисица бы не подглядела — поредеет стадо… А может, они за домом?

Проще всего зачерпнуть горстку зерна, позвать и изловить, какой приглянется. Она приняла другое решение: обойти дом, заглянуть и во второй огород, что между баней и домом, — вдруг цыплята там.

Хозяйка явно медлила с поимкой петушка — ей страсть как не хотелось рубить голову какому-то из них. Она не переносила крови, все холодело внутри, сердце замирало и содрогалось. Она любила животных и ревностно ухаживала за ними, как-то привыкла к тому, что они растут и живут рядом и находятся в каком-то непонятном ей, но в несомненном родстве со всей крестьянской семьей. И вдруг… Все рушилось… И когда приступало это неизбежное для хозяев время резать теленка, овцу, кабанчика, убегала в дом (а случалось, и к соседке). Лишь после того, как все было кончено, Ефим, или сын Коля, или Олег Сорокалетов кричали ей, вызывая к себе, она выходила с изменившимся от испуга лицом, строгим и отрешенным, без слова, машинально подавала горячую и холодную воду, тазик, корыто, клеенку — все, что требовалось, приносила и уносила, как велели. И долго-долго потом вспоминались ей остекленелые глаза овечки, мордашка с белесыми волосиками и мягкими губами теленка, желтый клюв и хохолок курицы. И радовалась, когда телушечку оставляли на племя и продавали на сторону.

Думалось ей: пока обходит дом, вдруг кого-то увидит из соседей или кто ненароком наведается к ней — и она попросит постороннего, чтобы тот зарубил петушка.

Сразу за верандой на передних углах дома под водосточные желоба поставлены емкие металлические бочки, выкрашенные снаружи суриком. Ефимко позаботился, хозяйственный был мужик. Анне нравилось слушать, как бочки наливаются дождевой водой. Погремит ли гром или без грома начнется дождь — и уже первые капли звонко стукнут о днища бочек и отзовутся гулко, загадочно в их утробе. И все повторится и раз, и два, и три. Громче, явственнее, словно взяла начало какая-то веселая музыка, и теперь ей шириться, утверждаться, мощно звучать, чтобы волновать, тревожить и наливать радостью сердца тех, кто будет ее слушать.

Дождинки разбивались о ребристую шиферную крышу дома, стекали в желобки и по ним струисто устремлялись вниз. Тут тугие струйки перехватывали настоящие желоба из сине-серебристого цинкового железа, и весь поток направлялся в бочку. Дождевая вода водопадцем весело-шумливо срывалась в желоба, разбивалась, бурлила, кипела и пенилась в бочке. Из непрерывно наливавшейся посудины уже выскакивали, белыми и синими искорками вспыхивали брызги, возникали и тут же лопались пузыри. Шум дождевой воды глушил все земные звуки, ликующе накрывал землю.

Анна, наблюдая из окошка веранды, как споро наполняется чисто-синей дождевой водой бочка, слушая, как в одном могучем порыве шумят потоки разгульного июньского или июльского дождя, чувствовала себя легко, празднично-обновленной, как чувствовала себя земля. И — не зевала. Как только бочки наливались доверху, как только вода через край начинала стекать по красно-коричневым их бокам, живо обувала Ефимовы сапоги, накидывала на себя Ефимов пастушеский плащ и выскакивала на улицу с ведрами. Наполняла ведра и — зачем же даровой чистой небесной воде литься зазря? — переводила оба желоба в один общий желоб, протянутый и нацеленный в прудок. Прудок невелик, как раз перед самым домом. Однажды Коля, проходивший от училища практику в своем совхозе, прикатил на, бульдозере и в течение каких-то двух-трех часов соорудил прудок. Похвалился: «Как — сила, мама! Нынче техника умеет все!» Прудок налили дождевой водой — и прижился. Даже караси, к ее удивлению, не переводятся в нем.

Чаша прудка по краям обметана молодым вишенником, крыжовником и черемушником. Радует глаз этот густо-зеленый уголок.

Дождевой водой Анна с детства любила мыть волосы. Они становились мягко-шелковистыми, пышными, рассыпались. Так и хотелось трогать их рукой.

Сейчас обе бочки выпарены солнцем досуха, накалены — рукой не дотронуться. А темно-зеленое зеркальце пруда в тени. К пруду ступеньки и мосточек улажены, удобно заходить, черпать ведрами воду и носить на огороды. Хватает воды на полив. Только не ленись.

Анна по тропинке прошла мимо пруда и дома к баньке, над крышей которой свешивались ветки черемухи. Тут была тень и мягкая желанная прохлада.

Если бы в эту минуту кто-нибудь видел Анну Мукасееву, то по глазам, по их выражению понял бы, что и сам дом и каждая вещь в доме и во дворе, и каждое растение в огороде, и прудок — все это в родстве с нею, прошло через ее сердце и потому бесконечно дорого и близко ей. Она уже давно научилась ценить каждый прожитый день: летний ли он — с горячим солнцем, осенний ли — с низким хмурым небом и навесным мелким дождиком, зимний ли — с колючим, цепко хватающим лицо и руки морозом, весенний ли — широкий, с голосистыми ручьями и синими лужами, — каждый принимала, в каждом находила себя. Жизнь она понимала просто, по-крестьянски здраво: это всегда работа, до того самого часа, пока не сложишь руки на груди; всегда какое-то большое дело и рядом с ним десятки малых (с одним управишься — другое тут же выскочит); жизнь — это дети, сначала роди их, потом поднимай, пестуй, дели свое сердце (добро бы на радости — так нет же!) еще и на их горести, на их заботы, печали. Жизнь — это ты и другие люди. Заслужи их доверие, уважение. Без этого, так она считала, нельзя жить ни в деревне, ни в городе.

Отсюда, из тени, хорошо просматривался и весь дом, и крытое подворье — с сараем, сенником, птичником. Освещенный солнцем дом ярко голубел в своей тесовой рубашке, — всё честь по чести: вагонкой обшили сруб, дав выстояться два года, и выкрасили масляной краской. Краска нигде не пожухла, нигде не шелушилась — свои мастера, своя работа. Легко, по олифе, скользила кисть. Дом молодецки, надежно сидел на фундаменте из серого кирпича.

В который раз вспомнились ей слова Ефима. Радостно-возбужденный, довольный, что довели, до конца довели такую неохватно-большую свою стройку, он бодро говорил:

— Ну вот… И мы поставили свой дом… Свой! На своей земле! Это понимать нужно! Стоит наш дом! Закрой глаза, открой глаза — перед тобой он! И нам с тобой, жена, хватит, и детям нашим, и внукам!.. Ты глянь, глянь, Нюра, неплохецкий, право сказать, дом получился. Красавец! А?..

И в самом деле, дом получился таким, что лучшего душе и желать нечего… А вот как вспомнит, сколько сил взял у них, каких забот-хлопот натерпелись, — слеза выжимается из глаз.

Э-э-эх… Сейчас бы им строиться! Кто-кто, а уж Анна-то знает, знает, как нынче люди строятся: заявление в сельский Совет — и они, депутаты, с дружным единодушием, с радостью проголосуют — помочь человеку всем, что он просит. Лес — бери, пожалуйста, лес первостатейный; хочешь — иди и сам выбирай на корню; подтоварник, доски, черепицу; гвозди, кирпич, стекло — дадут. И все по строгим госценам. С деньгами заминка, лишь намекни, — отвалят ссуду, да еще скажут: больше, больше проси.

А совхоз тебе — трактор с прицепом, грузовик, малый экскаватор: песку начерпает, камней нагрузит; и доставят все, и разгрузят, где велишь, во дворе. Заваривай работу без оглядки, ни в чем не будет перебоя. Почему? Да потому, что на родной земле возводишь жилище, не рвешь, не рушишь дедовскую и отцовскую нить, твои трудовые умелые руки очень нужны колхозу-совхозу и ценятся здесь подороже золота. Да-а, подороже! Вот как сегодня повернулось время к земледельцу!

А не хочешь возиться со строительством, обременять себя хлопотами-заботами, — другое заявление подай: так, мол, и так — желаю переселиться на центральную усадьбу совхоза «Волжские зори» (это как раз и есть их родной совхоз) в новый и благоустроенный дом. Нет, нет, не золотая рыбка исполнит все желания — Иван Саввич; внимательно, оценивающе поглядит на просителя, взвесит про себя все за и против и, если ты работящий человек и пришел к директору совхоза с крепко продуманными и серьезными намерениями, ученической самопиской мелким почерком, не торопясь, напишет на заявлении: «Разрешаю…» И сразу повернет твою судьбу в светлую сторону. Живи. Люби. Работай. Иван Саввич, шумно дыша, тут же поднимется из-за стола и, не гася живых искорок в карих усталых глазах, подобрев лицом, протянет руку: «Ж-желаю ус-успеха». И ты — готовое дело — перелетел в новый дом. Живи на здоровье, заводи хозяйство и помаленьку, полегоньку выплачивай за дом хоть пятнадцать, хоть двадцать годов. Никто не потревожит, никто не оговорит.