Николай писал, что служба идет нормально. Его год уволят из армии к Октябрьскому празднику. А о сердечных делах — ни словечка. Наладил он мостик к Нине или нет, тяжела или безразлична ему потеря Зинаиды — про то сама думай и понимай как знаешь…
Ярое солнце лилось с чистого высокого неба, лаская землю. День молодецки разгулялся, в огороде млел всякий овощ, каждая ягодка, пахло укропом, огурцами, спелой клубникой, яблоками. Щурясь, вскинув голову, Анна поджидала гостью, а во дворе, обалделые от радости, что могут уже петь, драли горло петушки-сеголетки, у всех, будто льдинок наглотались, голоски сиплые, простуженные.
— Здравствуйте-е, тетя Нюра-а! — улыбчиво, весело поздоровалась Нина; тревога отхлынула от сердца, Анна быстро шагнула навстречу, распахнула перед гостьей воротца.
— Здравствуй, Нина, здравствуй, — приветливо ответила. — Заходи, заходи, очень ты меня обрадовала, что наведалась. — Обняла девушку, провела в огород, вернулась закрыть дверцу, утешно думая про себя: «Веселая, значит, с приятной вестью». Молодухой метнулась к дому, подхватила легкую некрашеную скамейку, еще вчера приготовленную для сбора вишен, поставила в холодок под яблоню.
— Иди сюда, садись.
— Я ничуточки и не устала, тетя Нюра. — Нина поправила прядку волос. Красивые у нее волосы. Мягкие. — Вы сами садитесь, ведь с дойки, устали, — носком розовой босоножки вычертила на земле дугу.
Анна присела на кончик скамейки, взяла Нину за руку, посадила рядышком с собой. Не выпуская маленькой крепкой руки, спросила:
— Моей тропкой шла, стало быть, с фермы?
— Ага. Я с папой приехала. И вот заглянула к вам. На несколько минуток. — Она достала из карманчика распечатанный конверт и вынула из него фотографию. Улыбнулась лицом и глазами: — Узнаете, тетя Нюра? — и протянула фотографию Николая.
Анна все поняла. И обомлела: «Помирились… Господи… Помирились… Иначе бы и не сидела тут… И вот ведь какой Ерш Ершович: матери… родной матери ни словца… Да ин ладно». Она приняла фотографию, откинула на вытянутые руки, так лучше видела, вгляделась в солдата: родной, чуть продолговатый овал лица, крепко сомкнутые губы, острый подбородок, темные глаза, опушенные ресницами. Скажи, как живой. «Коленька-а, сынок», — всплакнуть бы, и слеза уж близко, долгим-долгим вздохом сказала все… Возмужал. Фуражка со звездой чуть сдвинута набок, френч с черными петличками, на которых вперекрест легли стволики пушек, знала уж: ракетные войска; на груди три каких-то значка. Раз приколоты — в поощрение… Как она соскучилась по этому дорогому лицу! Как хотелось, чтобы он вдруг встал тут вот, перед ними, и заговорил… Одного слова хватило бы…
Понимала ли Нина, какой радостью наполнила она сейчас ее душу? Наверное, понимала, потому что ждала, пока мать, не унимая слезу, разглядывала фотографию сына. Наконец она протянула ее Нине:
— Тебе прислана, возьми.
— Это вам, Анна Викторовна, вам. А у меня своя…
— Своя?
— Ну да, своя. Точно такую же фотографию Коля прислал и мне, — показала и скоренько спрятала в конверт.
Не раскрыла тайны, что же было написано рукою сына на обороте той фотографии.
— Спасибо, дочка, — тихо, скрывая дрожь в голосе, сказала Анна.
Теперь все-все ей открылось: полное примирение! Как она этого желала! И, видно, ее святое материнское желание каким-то образом помогло им. В это она верила… Как была дорога ей сейчас эта девушка. Чистая душа! И она, мать, поверила ей теперь до конца: такая, если полюбит, так навечно.
— Так, значит, Сергей Прокофьич на ферме?
— Да.
— Это он приехал лечить корову Варвары Сорокалетовой. Ведерница. Моей Черемухе не уступает… О-о… здорово ногу рассадила. Бутылочным стеклом. За лето седьмая корова порезалась. И всё туристы, окаянные. И когда поумнеют только. — И повернула разговор: — Слышно, Нина, ты в конторе не работаешь? Ушла?
— Да, в детском садике теперь. Воспитателем. В старшей группе.
— И где же лучше? — Анна Викторовна, полностью успокоившись, только теперь рассмотрела ее глаза: мягкие, светлые, серые, с едва заметной зеленоватой поволокой.
— Конторская работа — стул, стол. Чего заманчивого! Там — счеты-костяшки… цифры, — облизала ровные губки, — а в детском саду-то я с ребятами вожусь… Знали бы вы, какие выдумщики. Вот вчера… прибегает Костик Сорокалетов и говорит: «Нина Сергеевна, какая у меня ракета! Пойдемте, покажу». Иду, думаю, какую-то необыкновенную игрушку купил сыну Степан. Приводит меня к песочнице… «Ну, показывай». — «Вот она!» Вы думаете, там ракета была? В ворошок песка воткнут колышек. Вот и все. А для него — ракета. И он верит в это. И может всем рассказать, что его ракета летает…
Анна слушала ее с интересом, поддакивала, одобрительно качала головой.
— Они у меня и дежурят в столовой: тарелки, ложки, вилки, хлебец разносят… — Всплеснула руками: — Даже сказки сами сочиняют!
— Нина Сергеевна, тут у нас доярки и все деревенские новостью всполошились: в какие-то экскурсии стала ты возить детей. Правда это?
— А-а… Правда, правда. Так ведь они хоть и маленькие, а знать хотят, где живут сами, где работают их папы и мамы. А с чего началось? Пришла я к директору совхоза, так, мол, и так, Иван Саввич, мне сегодня автобус нужен. Он долго глядел на меня, ничего не понимая, потом спрашивает: «Зачем?» — «Детей из нашего детсада, старшую группу, на экскурсию повезу». — «На экскурсию? Да у нас… уборочная!.. Ты об этом подумала?! Иди, иди, некогда мне, сводку буду передавать в район».
А я стою. «Еще что-то у тебя, Кирдякова?» Обиделась я и говорю ему: «Да ведь вы меня не спросили даже, куда на экскурсию-то. А я повезу их как раз туда, где хлеб убирают. Пусть знают, где ржаное поле, где ячменное. Пусть видят, как отцы на комбайнах работают. Все-все покажу им, расскажу… Разве плохо? Вы думаете, если комбайн вдруг возле деток остановится, так это уж беда? Не доберет тонну-другую зерна? Ошибаетесь… Да если тот же Завьялов своего внука Васю поднимет в кабину, чтобы с высоты увидел внучек дедово поле, чтобы своей ручонкой коснулся штурвала, — так это будет плохо? Нет! Сто раз — нет! Малое трепетное, родное сердечко и усталость у отца или деда снимет, и новых сил прибавит, к примеру, тому же Завьялову… Вместо надоевших ободранных кубиков я хочу показать детишкам, какие у нас поля в округе и что на них растет, какие у нас луга по студеной речке Покше, какие леса на увалах… Хочу провезти их по всем деревням, которые входят в наш совхоз, пусть видят, как живут люди, и знают: тут Дренево, там Вырубки, там Сумароково. Зачем? А чтоб с детства любили землю родную, Иван Саввич…»
Отодвинул тут Иван Саввич бумаги свои, очки снял, поднялся, выбрался из-за стола и глядит на меня, глядит, будто в первый раз видит. Покачал головой, улыбнулся и говорит: «Дошло. Молодец, комсомол! Здорово, девушка, ты меня проучила… Твоя правда: любовь к земле нужно заронить сызмала».
А дальше, Анна Викторовна, он мне вот что сказал: «Хочу сам заглянуть в глаза мальца, когда он увидит, как врубается комбайн в ржаное поле. Возьми, будь добра, возьми и меня на эту экскурсию. Как-никак двое внуков у меня в твоем детсаде».
— Ну, девка, бойка ты! А кто же тебя надоумил на это? А? — радуясь, не скрывая, удивления, спросила Анна.
— Да никто, тетя Нюра. Сама… Ведь все еще бежит молодежь-то из деревень! А почему? Я так думаю: боится крестьянской работы, жизни крестьянской боится. А жизнь эту нужно знать. Любить нужно крестьянскую жизнь… Ребятишки мои все совхозные поля объехали. Радости-то было! Криков! Вопросов!.. Тот же Костик Сорокалетов бежит по стерне ко мне, лучится весь: «Глядите, Нина Сергеевна, у меня зернышко… Хлеб…» Ой, да что же я заговорилась с вами. Пора мне бежать. — Вскочила.
Поднялась и Анна. Придержала за руку:
— Вишенок, малинки пощипли…
— В другой раз, тетя Нюра.
— Ну, хоть яблоком угостись. На этой. Колиной яблоне — белый налив: спелые, сочные, мягкие, — торопливо гнула ветки, срывала яблоки, подавала Нине.
Хотелось, очень хотелось Анне угодить дорогой гостье.
10
Только прикрыла за собой калитку в огород и не успела шагнуть к крыльцу, как сразу была взята в окружение — цыплята, все белые, гоношились, путались в ногах, оттирали друг дружку, лезли один на другого, срывались, хлопали крыльями, попискивали, норовили клюнуть в руку; глушило их дружное требовательное цвиканье: дескать, где, хозяйка, ходишь-бродишь, подавай корм, наливай в посудину воды. Опоздавшие мчались к ней со всех ног, боясь пропустить угощение.
— Заждались?! Когда же вы сами себя будете кормить?.. Ну, орава, тихо, тихо у меня.
Было у нее четыре рябых несушки с петухом. Петух, красный красавец, с мощным гребнем, пышным воротником, отвислыми плоскими серьгами, острыми шпорами и серпистым хвостовым пером, оказался на редкость драчливым. До позора унижал соседских соперников. Да это б не беда. Клевачим прослыл на всю округу. Не только на детишек — на взрослых наскакивал: взлетит, сядет на плечи и давай голову долбить… Однажды так-то атаковал Генку. Тот сшиб наглеца, изловил и зарубил.
Остались несушки без хозяина.
Цыплят она не собиралась заводить, без них хватало разных забот. Но по весне как-то выезжала в город на рынок с творогом и сметаной, а тут прикатила машина с живым товаром. Бабенка задорно кричала из кузова:
— Кому сто голов на рубь!.. Подходи!.. Не ха-ха и не хи-хи — продаются петухи. Сами растут. Все тут. Покупай, не зевай! Будет мясо, будут потроха! Щи с петушатиной, язык не проглоти! — и горстями черпала из ящиков желто-белые пушистые комочки, опускала кому в корзину, кому в шаль, кому в ведро, кому в коробку.
И Анна не устояла перед дешевизной: на тридцать шесть копеек отсчитала ей бойкая костромичка тридцать шесть петушков. Да распознавали их там, видать, машиной: подрастая, в общем стаде выявилось семь молодок. Были потери. Троих сорока унесла, четверых крыса задавила.
А уж пестовать их довелось, как ребятишек: кашку варила, яички крошила, пшенца подсыпала. И творожком потчевала. Поокрепли, пошли в рост — картошку варила, хлеб мочила, охапками траву носила, рубила в корытце сечкой. Всё сметали.