ть только раз или два трехрублевую пенсию. Коня Суррогата пришлось им отвести на живодерню: он настолько одряхлел, что еле ноги переставлял. Какой уж из него работник. И кормить нечем.
Осталась Глебовна с тремя сыновьями и с одной коровенкой. Хлеб у них подходил к концу, впереди маячил голод. А братаны не унывали, уминая вареную картошку с солеными рыжиками и пареную брюкву. Хлеба мать выдавала каждому по одному тонкому ломтю на день. Корова не доилась — ходила яловая. Голодно у Глебихиных. Младшие мечтают:
— Вот скоро Костюха воротится с войны, поступит в приказчики к Серкову и как еще заживем!
— Чего-чего, а по прянику всегда сунет.
Суровый Николка все надежды возлагал на бурлачество:
— Дожить бы до весны, а там я снова в Няндому.
Прокормлю эту ораву.
Глебовна отворачивалась и, утирая слезы, утешала:
— Весной хвощ на полосах вырастет, сок будем сочить, потом грибы пойдут. Небось с голоду не помрем.
У богатых мужиков и хлеб в большом запасе, и кормов для скотины вдоволь, и коровы телятся одна за другой, и кони резвые. Хлеб — истинное богатство крестьянина — подорожал. Богачей война еще больше возвысила над беднотой. И за какой-нибудь пуд ржи бабы неделями гнули спины на полях и сенокосах богачей. Весело сыновьям буржуев, вернувшимся с войны, и гуляют они напрополую.
У среднего хозяина тоже хлеба хватит до нови, сена заготовлено до первой травы. По случаю возвращения с войны солдата кто резал барана, кто забивал годовалого бычка. Повеселела деревня. Но далеко не вся.
У нас дома нет особой причины для радости, да и печалиться не о чем. Хлеб есть пока, картошка не перевелась, корова отелилась, и молоко свое. Правда, нет убоины: осенью были забиты баран и ярка, но давно уже съедены. Когда рядом Глебихины на грани голода, наше положение кажется вполне благополучным.
Пришел из армии и дядя Ефим. На фронте он не был, а находился в Заполярье на строительстве Мурманской железной дороги. И рассказывал:
— Летом солнце там совсем не заходит, а зимой сплошная ночь. Но кормили нас хорошо. Мяса — консервов-давали много, масла и сахару тоже вволю, а — я не могу есть — и шабаш! Климат или еще чего от природы? Не мог есть, с души всякая пища воротит, еле ноги таскал. Сюда бы тот паек! Кажись, объелся бы.
Верно, приехал Ефим исхудалый, с остриженной головой и с бородой, как у каторжника на картинке.
И по-прежнему — скряга скрягой.
Наутро отец отчитывался перед своим братом за каждый пуд хлеба, который он, обрабатывая землю Ефима, снимал и ссыпал в амбар дяди. И опять чуть не подрались. Что бы сказать нам спасибо, так нет: все Ефимке кажется, что его обманывают. По правде, отец с большой завистью ссыпал в дядин амбар хлеб с его полосы, но врожденная боязнь притронуться к чужому не позволила отцу отсыпать из урожая, выращенного трудами всей нашей семьи, больше хотя бы на один пуд против того, что полагалось за обработку и уборку урожая.
«Чужим хлебом да чужим умом не долго проживешь», — говаривал отец. Он знал много поговорок и примет.
Самогоном в наших местах не баловались. Сказывалось благоговейное преклонение перед хлебом, который звали «божьим даром», и изводить его на хмельное зелье считалось кощунством. У нас даже брагу не варили и не умели варить.
А тут началось всеобщее пьянство. Пили «николаевскую» водку мужики и бабы, и даже детям подносили.
В нашем городе был водочный завод. Его прикрыли в самом начале войны, а запасы водки и спирта опечатали. Уездный Совет, руководимый эсерами, решил распродать водку населению по старым ценам — по существу, даром, так как бумажные деньги, прозванные керенками, никакой ценности не имели. Стали выдавать на каждого едока по бутылке водки в месяц. Выдавали по спискам. От своей деревни список составил я. На нашу семью полагалось восемь бутылок. К тому времени наша семья увеличилась еще на два едока: родились Витька и Верка.
Раньше отец пил водку только по большим праздникам, и то самую малость, а теперь чуть ли не каждый день по рюмочке перед обедом. Но большую часть водки обменивал на хлеб: полпуда за бутылку!
Ожили Глебихины. В список их семьи я внес умерших деда и отца и пропавшего без вести Константина Воеводина. На семь бутылок в месяц Глебовна выменивала не меньше трех пудов ржи.
Но выгодная коммерция продолжалась очень недолго. Запасы водки на заводе, вскоре иссякли, и водочный паек отменили.
Весна выдалась ранняя. Вместе с таянием снега и с половодьем таяли запасы хлеба у горожан и у деревенской бедноты. Завоз муки извне прекратился, а свои кулаки хлеб прижали. Хлеб можно было только выменять на вещи. Если у горожан и было кое-какое барахлишко для обмена, то в деревне и того не было.
Глебовна сумела-таки припасти немного яровых семян, обменивая водку на зерно. В одно из весенних воскресений я вспахал половину ее полосы-столько, на сколько семян хватало. Николка засеял и заборонил на нашей же лошади. Другая половина полосы пошла «под бабушку-варварушку». Так мы звали полевые ромашки, их не надо сеять, они сами родятся вместе с другими сорняками.
Наш отец тоже не мог засеять весь свой яровой клин. Озадки остались невспаханными и незасеянными. В прошлый год хлеб уродился худо, и даже у такого запасливого хозяина, как он, хлеба не хватало.
Если бы не строжайшая экономия, был бы и у нас настоящий голод.
Окончил я свое «высшее начальное» образование.
Работаю в поле, в лесу, на сенокосе, как и все мои деревенские сверстники, присматриваюсь, прислушиваюсь к происходящему. Начитавшись разных книг, задумываюсь и ищу ответ: почему жить тяжело? и когда будет легче?
Солдаты из нашей деревни относились ко мне хорошо и в обиду никому не давали за то, что-я им всю войну письма писал с поклонами от всей родни и всегда приписывал поклон от себя.
Тот день выдался жаркий, солнечный, безветренный. Мы с Николкой сидим у большого камня-валуна на околице и дымим махоркой. Николка чуть не шепотом говорит:
— Сегодня ночью Чураевы хлеб прятали. Знаешь где? Сам видел. Нагрузили они две подводы мешками с зерном и повезли в паровое поле. Там у них с зимы большая куча навозу. Дак они ее разрыли, в середину мешки уклали и снова навозом закидали. Сегодня, видно, большевик с обыском пойдет. Вчера в Кобылкине шуровали, а сегодня к нам. А ты слыхал?
Николу Кочнева большевики из Совета турнули и сами управлять стали. А он сбежал. Теперь большевики хлеб у богачей ищут, а что найдут, то раздают бедным.
Может, и нам что перепадет. А то уж который день без хлеба сидим, жуем кислицу.
От деревни Ковригино показалось шествие, точь-в-точь как крестный ход, что проходил через нашу деревню каждое лето на поклонение мощам Александра Ошевенского. Только эта процессия была без крестов, икон и без священников. Впереди шагал новый председатель волостного Совета Григорий Загонов. А за ним — пестрая толпа женщин и стариков с пустыми мешками под мышками.
Ни один справный хозяин не вышел из своей избы навстречу процессии. Чураевы и Грибовы ничего хорошего не ожидали от голодающей толпы. Другие мужики, которым и бояться нечего; только из-за угла подсматривали: что-то будет? как она, эта реквизиция, покажется?
А самые бедные еще спозаранку пристроились к толпе, во главе которой шел большевик Загонов. Григорий был высокий, широк в кости. Резкие черты скуластого лица странно соседствовали с кротким, мягким, по-детски наивным взглядом серых глаз.
Хлеб ищут в каждом доме, но по-разному. У Саши Бирюкова заглянули в амбар, где сиротливо стоял ушат с овсом. Зато у Чураевых все осмотрел Загонов: в сарае, в хлевах, на гумне, в риге, на чердаке — и нигде не оказалось ни фунта хлеба!
Было ясно, что Чураевы издеваются над новой властью, издеваются откровенно, грубо, нахально.
Глаза Загонова загорелись недобрым огнем. Он тихо, зло спросил Степана Чураева:
— Ты, буржуй, куда хлеб упрятал?
— А нету у Чураевых больше хлеба, был, да весь вышел, а что есть, то не про вашу честь. Ищи. Найдешь — все твое, — глумился Степан.
— Сказывай, где хлеб? Не скажешь — в тюрьму отправлю.
— В тюрьму меня не за что. Я ничего не украл, никого не ограбил. А вот по тебе, грабителю, тюрьма плачет. Дождешься!
В это время к председателю подбежал наш сосед Петр Воеводин, тоже демобилизованный солдат, ходивший до войны в пастухах.
— Загонов, пошли на гумно! Я там в соломе нашел пять мешков муки.
Степан Чураев, обращаясь к Воеводину, прошипел в ярости:
— Подавишься, Петруха, моей мукой. Смотри, жить тебе с нами в одной деревне. А эти комиссары как пришли, так и уйдут. Берегись, пастух!
Муку реквизировали и раздали голодающим, каждому из толпы по очереди отвешивали на безмене по восемь фунтов. Получившие свой паек отходили в сторону и направлялись по домам.
Не отправил Загонов в тюрьму Степана Чураева.
А зря.
Всем муки не хватило, и толпа вслед за председателем тронулась в соседнюю деревню на поиски хлеба.
Вместе с нею ушла и Марья Глебовна с пустым мешком: ей не досталось чураевской муки.
А в обширном каретнике (сарае для повозок, тарантаса, дрожек и других экипажей) на деревянном полу спали дюжие сыновья Чураева Алеха и Митроха.
Как только процессия бедноты покинула деревню, они поднялись со своего ложа, набитого тяжелым зерном. Под ними — лаз в погреб, наполненный доверху рожью.
— Кабы у Чураевых нашли весь спрятанный хлеб, и нам бы досталось, сожалел Колька.
— А ты чего молчал, раз знаешь, где они хлеб прятали? — укорил я Николку.
— Попробуй скажи, голову оторвут. Вот и Петрухе не слава богу.
Случилось это в июле-самом жарком месяце.
Отец послал меня в извоз. На складе упродкома нагрузил я свою телегу какими-то ящиками и направился на усердной и неторопливой карюхе в Няндому.
Нас, подводчиков из разных пригородных деревень, оказалось около десятка. Самым молодым был я, а остальные возчики — бородатые мужики и седые старики. С ними ехать было хорошо: вовремя подскажут, если упряжка не в порядке, с толком выберут место для кормежки лошадей и знают все водопои на девяностоверстном пути.