Тропою испытаний. Смерть меня подождет — страница 85 из 152

Среди безмолвия

Снова с нами Улукиткан!

В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими место стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового – геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья – Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь подразделений.

Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом набухающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном оттаявшие капли влаги. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!

Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Поездка в тайгу откладывалась до полного выздоровления Трофима. Из Аяна приходили скупые вести, и я все время жил под страхом потерять близкого друга.

Время тянулось медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжелой котомке, ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчесывать когтями слежавшуюся шерсть на боках. Скорее бы к медведям, к свеженине!

Наконец-то пришла от врача долгожданная телеграмма. Через неделю Королев выписывается из больницы, потом пойдет в отпуск. Мы стали готовиться к отъезду. Это, кажется, был самый счастливый день, когда можно было простить обиду, оскорбления, когда ничего тебе не жалко, когда ты мог бы на прощанье расцеловать самого злейшего врага. Мы еще не вылетели, а думы уже там, за сотни километров от жилых мест…

С какой завистью провожали нас друзья, собравшиеся на аэродроме!

Только в одиннадцать часов самолет поднялся в воздух. Летели высоко. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперед, а плывет вместе с облаками назад. Далеко впереди, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем.

Скоро внизу, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Еще через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привел меня слепой проводник Улукиткан.

Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния ее с Зеей, широкая коса – место посадки. Никого на ней нет. Летчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.

Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.

Наши проводники, Улукиткан и Николай Лиханов, уже давно прибыли на реку Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы, вдали от лагерного шума. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, тем более в лесу, уже опаленном весенним теплом. Но мы знаем, они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далекий путь.

Я иду к ним, это недалеко от площадки. Бойке и Кучуму тут все знакомо с прошлого года. Они бегут впереди, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях. И мы видим, как там вспыхивает дымок, выдав стоянку каюров.

Меня догоняет Василий Николаевич. После города не могу надышаться свежим воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь и каждый глоток его вливает бодрость. Глаз не оторвать, не наглядеться на зеленые кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черемуховым цветом, на далекие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Все живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновленной землею стынет далекое голубовато-свинцовое небо.

Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные беспорядочной толпою, толкая и обгоняя друг друга, спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. На морде – недоумение. Что-то знакомое во всей ее изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в приподнятой высоко и повернутой к нам голове, в черных озорных глазах.

– Майка! – обрадованно кричит Василий Николаевич.

Теперь узнаю и я.

– Майка, Майка! – зову ее. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.

Майка вздрогнула. Секунда – и она, подняв еще выше голову и прижав уши, с криком бросается ровными, упругими скачками к табуну, несется быстрее лани. Вскакивая в воду, оленушка поднимает столб серебристой пыли и замирает, снова повернувшись к нам, вся настороженная, довольная.

– Она совсем повзрослела! – ласково заметил Василий Николаевич.

– Обидно, не узнала.

А мы-то все помним. Родилась она прошлой весной в походе на речке Кунь-Маньё и первое свое путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завернутая в старенькую дошку Улукиткана. Через два дня Майка уже бегала и привлекала всеобщее внимание. Но она никогда не любила даже ласкающие ее человеческие руки. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка – дикого сокжоя.

Улукиткан человек немного суеверный. Этому способствовали условия, в которых он жил, дикая природа, безлюдье. Старик убежден, что новорожденный теленок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, трогательно заботился о ней, как о ребенке. Даже когда старик ослеп в походе и врачи вернули ему зрение, он был убежден, что это сделала Майка.

Улукиткан и в этом году взял ее с собою, надеясь, что она оградит его от бед.

Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Вот и снова встретились! Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, и слышно, как часто бьется его сердце.

– Я думаю, напрасно мы тут живем. Пошто так долго не приезжали? – говорит он с болью и тоскою.

– Задержались, Улукиткан, Трофим тяжело болел. Теперь выздоравливает.

Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.

– Куда след поведем? – не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.

– К Становому и от Ивакского перевала повернем на запад по хребту.

– Э-э! – удивился старик. – Опять худой место выбрал. Туда люди еще не ходи.

– Поэтому мы туда и идем!

– Какое дело у тебя там?

– Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше устроить лабазы. После нас на Становой пойдет много отрядов, мы должны наметить их маршруты и определить место работ.

– Тогда пойдем. Ты только не забывай, что сказал Улукиткан: место там худой, тропы нет, кругом стланик, камень, пропасть.

Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костер… И тут мы с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждет неизвестность и иная жизнь.

Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны желаниям.

Василий готовит обед. Соскучился он по тайге, по костру, по лагерной суете, по просторному безоблачному небу, по вольной жизни, по тропе. Приятно смотреть, как все горит в его руках и с его лица не сходит радостная улыбка.

А вокруг весна… Лес дождался тепла. Росою умылись кусты, и от них повеяло свежим листом. В перелесках веселый березовый хоровод – не наглядишься! Зеленой травой опушились полянки, и над ними не стихает птичий перезвон. Всюду жизнь, и с первого дня ее пробуждения она вступает в борьбу за свое существование. И ты невольно заражаешься этим весенним порывом, тянут тебя таежные чащи, снежные вершины гор, глушь и дали. Почему не вечно на земле весна?

Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.

– Кого они там увидели? – сказал Василий Николаевич, кинув рыбью голову в сторону собак.

Он оставил кружку с недопитым чаем, встал. Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Оттуда долетел легкий всплеск волны и затяжной скрип.

– Кто-то плывет, – пояснил Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.

Из-за мыса показалась долбленка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая веслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара каскады брызг рассыпались далеко вокруг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.

– Что за люди, куда они плывут? – спросил я Лиханова.

– Делать тут человеку нечего, зачем они идут – не знаю.

Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде и по лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.

– Это Гаврюшка Бомнакский, – сказал Лиханов, – где-то у наших проводником работает.

Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.

– Здорово, Улукиткан! Смотри-ка, опять сошлись наши дороги с тобой, – сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.

– Здорово, здорово, Гаврюшка! – ответил тот. – Чего тут воду мутишь?

– Смотри хорошо, воду мутит моя жена, да что-то плохо, видно, весла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.

Мужчина с полным равнодушием достал кисет и стал закуривать.

– Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? – спросил Василий Николаевич.

– Нет, дальше пойдем. Надо добраться до места.

– Далеко ли?

– Однако, двадцать, а то и больше кривунов будет – далеко…

– Тогда чайку попейте, дня еще много, успеете.

– Спасибо, близко за мысом такое дело было… Мы у инженера работаем, звезды смотрим. Он на оленях вперед ушел, а мы на лодке тащимся.

– У астронома Новопольцева работаете? – спросил я.

– Во-во, Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.

– Да, да, Нина.

Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.

Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на ее обветренном до блеска лице не появилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чем не думала. В ее сжатых губах, в уставших руках, загрубевших от воды и весел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость. Маленькие черные глаза, выглядывавшие из-за густых ресниц, были переполнены покорностью.

Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, все с тем же спокойствием она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по ее плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил черные волосы. В руке сиротливо дымилась забытая трубка.

Мужчина сошел на берег и подал всем нам поочередно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, узкоплечий, сутуловатый. С шершавого лица сбегала жиденькая бороденка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Руки у него невероятно длинные, мешали ему. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уже принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку, закурили.

Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал его внимательно, изредка вставляя слова в повествование собеседника. Затем наступил его черед. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою.

Долго дымились трубки. Разговор то смолкал, то возобновлялся с новой силой, и, будто слушая новости, речная волна лениво перебирала береговую гальку.

Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.

– Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал, – сказал Гаврюшка, поднимаясь и выпрямляя длинные ноги.

Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощанье молча кивнула нам головой, лицо ее по-прежнему выражало печаль. Она взяла весла и теперь казалась еще более маленькой, еще более покорной.

От первого удара веслами долбленка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Как-то странно было видеть на гребнях эту щупленькую женщину рядом со здоровенным мужиком, сидящим на корме почти без дела, в роли повелителя. Привычным движением она толкала лодку вперед, беспрерывно то сгибая спину, то выпрямляясь.

Василий Николаевич не выдержал.

– Эй ты, Гаврюшка! – крикнул он вдогонку.

Как липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.

– Чего же ты жену на весла посадил, а сам, лоботряс, сел на корму?

– Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, – донеслось из лодки.

С неба обрушились тяжелые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долбленка уходила медленно вверх по Зее. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась жидким хрусталем взбитая тяжелыми веслами вода.

Стоянку накрыл мелкий моросящий дождь. Птицы и насекомые попрятались в своих незатейливых убежищах, но не молчали, продолжая весеннюю перекличку. В природе чувствовалось оживление – значит, дождь ненадолго.

Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх.

Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость. Ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас тайгу?!

В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжелые капли. В прохладном воздухе душок нагретых гнезд и старых дупел. Под ногами крутой подъем по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.

Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни глянешь, все лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озер. Из вечерней мути через обожженные закатом мари, бугры, перелески ползет Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костер – единственное пристанище человека на всем видимом с сопки пространстве.

Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Лиловым сумраком наполняются провалы. Всхолмленную равнину, ограниченную с запада высокими грядами гор, нижут ручьи. Озера вспухли, выплеснулись из берегов. Земля линяет буроватыми пятнами. По распадкам, в ельнике белеют снежники. А ближе по дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревет, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уходят гигантскими прыжками в невидимую даль.

А за рекой, от каменного русла до далеких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студеных ручейков.

Неожиданный шорох привлек мое внимание. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверек косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и прядет длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» – думаю я и тихонько свищу. Два прыжка – и заяц возле меня. Сижу не шевелясь. Смотрю в упор ему в глаза. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давит смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое – пень или опасность? А сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, не может вспомнить, было ли тут раньше такое чудо.

Вдруг еще прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спине уши. Я еще не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом застывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И ты перед сном сюда заглянул!» – прошептал я.

Одно мгновенье, и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев. Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись на передние лапы, он осмотрелся и бросился в чащу.

Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползет туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит еще нежно-розовая пленка исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.

Пора возвращаться в лагерь.

В этот вечер мы договорились идти двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправляюсь на лодке вверх по Зее. По пути посетим астрономов, проверю их работу и договорюсь о дальнейшем их маршруте. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз и пойдут окружным путем по Джегорме на Мутюки и дождутся нас на Зее.

Все утро следующего дня мы с Геннадием просидели на радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю.

Когда выбрались из палатки, солнце было уже высоко. Проводников с оленями все еще нет. Собаки слоняются на берегу, не зная, куда себя девать. Дотлевает забытый всеми костер, над ним раздается стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от теплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несет пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и еще чем-то ласковым и дразнящим.

Из лесу пришел Лиханов. За плечами у него ружье. В поводу связка оленей.

В руках он держит наполненную чем-то шапку, бережно прижимая ее к животу.

– Ягод принес? – спросил я.

– Яйца, – сказал он, привязывая к лесине оленей.

– Яйца?.. Откуда ты их взял?

– В тайге нашел, смотри… Они все свежие. – И каюр раскрыл предо мною шапку.

В ней лежало шесть яиц величиною почти с куриные, светло-пепельного цвета, с мелкими крапинками на утолщенной стороне.

– Что ты смотришь? Не узнаешь? Глухариные, – добавил Лиханов.

– Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо? Отнеси обратно.

– Что ты! – запротестовал он. – Они еще лучше домашних! Поправляй огонь, мы сейчас их сварим.

– Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вылупился бы глухарь?

– Это меня Улукиткан научил.

– Чему научил?

– Яйца собирать.

– Вот уж этому я не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь – учил гнезда разорять!

Николай хитровато сощурил глаза.

– Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.

– Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.

– Не серчай! – И его толстые губы растянула добродушная улыбка. – Каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если понемногу таскать у нее яйца, не все сразу, а оставлять одно-два, птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.

– Но ведь капалуха не может бесконечно нестись!

– И то верно. Нужно знать, когда брать. А за капалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее ее, а сколько яиц дает, а?

С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на куканке бились липкими хвостами рыбы.

Он принес с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов – так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.

Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался.

– Мы как сговорились с тобою, Николай: ты яиц принес, а я рыбы, да еще и зеленого луку для оформления, – сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: – Геннадий, быстро сюда!

Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.

– Вот это да-а-а! – протянул он нараспев.

– Что да?

– Рыба!

– Ты очисть пару и на сковороду, только накали ее пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальешь их яйцами. Так, что ли, Николай?

– Яйца с рыбой – шибко хорошо! – ответил тот.

Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из нее мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка, старенькая, вся сопрела, в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даешься – смотреть не на что, а в воду опустишь – словно оживет. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча. Видно, большой мастер плел ее дель и сделал точную посадку.

– Рыба пошла, – говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. – Валом валит, торопится, будто ее кто гонит… А подумаешь – и у нее своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешат к вершине ключей, там им летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберется. Какая покрупнее рыба – кормистее места хочет захватить. А линок икру несет, к мелким перекатам прибивается нереститься. Вот она что, весна-то, делает! Не зря говорят: она и мертвого расшевелит.

– Таймень в Зее есть? – перебил я его.

– А как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корма вдоволь. Утром вышел я на реку, зарю проводить, а он, окаянный, с баловства, что ли, близ берега вывернулся эко здоровенный, что бревно, хвостом как мотанет, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была, веришь, с перепугу поверх воды дождем сыпанула. То-то, боится тайменя… На спиннинг этакого бы жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы…

– Вода посветлеет, попробуем, авось какого-нибудь и обманем.

А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига окутывал лагерь. Кучум, примостившись рядом с поваром, голодными глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась мутная подлива, и изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитями слюна.

– Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? – кричит Василий Николаевич. – Ишь, распустил запахи!

– Готово, можно завтракать. – И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку.


Улукиткан привел оленей, и мы сели за «стол».

После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз.

Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи в лодку. Улукиткан достает из потки лосевую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Оп трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной черных рогов на голове. Его соблазняет дребезжащий звук когтей. Он знает, что это значит, выходит из лесу, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться.

– Баюткан совсем дикий, – не без гордости говорит Улукиткан.

Он стоит весь на виду, полуоборотом к нам, на редкость красивый олень, могучий и осторожный, как его отец – дикий сокжой. Широкая грудь перехвачена упругими мышцами, сухая, будто точеная, голова украшена черными навыкате глазами с краешком голубого белка. Ноги тонкие, сильные. Весь поджарый, как тренированный бегун. А в позе что-то дикое, непокорное.

Улукиткан передает мне сумочку, сам вытаскивает из груза маут – тонкий, метров двенадцать длиною круглый ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надежно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, и по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывает Баюткан. Тот все еще стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняют звуки когтей и, кажется, не привлекает соль. Он настороженно следит за стариком, точно догадывается, что должно сейчас произойти.

Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукругом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядет ушами. Секунду-две стоит, спружинив спину, и бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжелыми прыжками. Пугливым взглядом Баюткан окидывает лесной сумрак, шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. К нему присоединяется Майка. Оба бросаются очертя голову в чащу, но и тут на пути встает мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Майка смешно копирует его. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Мы бесшумно, не торопясь сжимаем кольцо…

Баюткан неожиданно и смело рванулся навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понесся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Бойко свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лег на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги.

Он не сопротивлялся, даже не тряхнул головою, не попытался сбросить еле державшийся на нем конец аркана. Улукиткан, набирая руками маут, смело подошел к Баюткану, надел узду, привязал к березе. В одно мгновенье в нем не осталось ни дикой гордости, ни страха; он стоял покорный человеку, и это несколько разочаровало меня. Но ненадолго.

…Вести большой аргиш по тайге – дело сложное и даже не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме всего прочего – умения угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать себе пищу в пути, – проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны седла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени при одних и тех же условиях могут работать годы и могут через месяц выйти из строя.

Улукиткан к оленям привык с раннего детства. Вначале он кочевал по тайге в люльке, перекинутой с полувьючкой через спину учага, позже – привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Уже тогда Улукиткан понял, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унес с собою в долгую жизнь любовь и заботу к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать все лето по тундре, ломать захламленную тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми. Какая великая сила – человеческая любовь и ласка!

Еще раз пьем чай. Укладываем посуду в потки. Но прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие жилистые ноги, заглядывают в глаза, точно силясь определить характер каждого из них. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым – сильного, и так все двенадцать оленей в связке получили свои места до конца лета.

Вьючить легче вдвоем. Улукиткан берет себе в помощники Василия Николаевича, а Николай – Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже напостоянно. На все это уходит много времени.

Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы.

Наконец-то вьюки готовы.

– Почему ты, Улукиткан, не привязываешь Баюткана к оленям? Разве он пойдет без груза? – спросил я, любуясь гибким станом сына дикого сокжоя, его ветвистыми рогами.

– Он как шайтан, его вьючить беда, да все равно завьючим! – отвечает старик с явной гордостью.

Я подвожу Баюткана к грузу. Улукиткан берет у меня из рук повод, захлестывает петлею край морды оленя, клонит к земле его голову.

– Так, крепко держи, да смотри, может ударить, – говорит он, передавая мне повод.

Олень раздувает ноздри, выкатывает ошалело глаза, пугливо озирается на лежащие перед ним потки. Старик и Василий Николаевич поднимают их вместе с седлом, нацеливаются набросить на спину Баюткану. Тот вздымается свечою, бьет передними ногами по пустому воздуху, падает грудью на меня, снова поднимается свечою. Вмиг в нем пробудился дикий прав. Но нас трое…

Через пять минут он был завьючен.

Теперь повод в руках Улукиткана. Олень весь начеку, пружинит ноги. В глазах непокорность, гнев. Точно выждав момент, когда у нас ослабла напряженность, он вдруг огромными прыжками бросается вперед, беспрерывно дает козла, пытаясь сбросить вьюк, сбить бегущего рядом с ним старика.

Тут уж он повольничал!

Когда мы готовы были отправиться в путь, Лиханов сделал на дереве затес. Под ним он укрепил горизонтально ерниковую сеточку и привязал на ниточку дециметровую палочку рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: «Ушли далеко, не вернемся», а второе: «На этой стоянке утерян один олень».

Караван тронулся, закачался по березовому перелеску и скрылся в зеленой береговой чаще.

– Мод… мод… мод… – донесся до слуха знакомый голос Улукиткана, подбадривающий оленя.

Проводить нас с Василием Николаевичем прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их нс видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун – солидный конкурент. Этот, видимо, по их поведению догадался, что здесь можно чем-нибудь поживиться. Сел поодаль от ворон.

Я залил огонь. Еще раз осмотрел закоулки: не забыли ли чего? В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черемуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца.

Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на грузе, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, потер его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно кормы, подал мне знак занимать место в носу.

Дружно перекликнулись первые удары шестов о камни. Вздрогнула долбленка и, повинуясь кормовщику, скользнула вертлявой змеей вверх по течению. Разломилась под нею струя, назад поползло каменистое дно реки и галечный берег.

За поворотом в синеющей дали угрюмые горбы Станового. Мы вступаем в новую жизнь, более трудную, чем та, что осталась позади. Что ждет нас там? Надо проверить себя чем-то, как проверяют перед поединком с медведем винтовку: смел ли ты, достаточно ли силен и можешь уважать опасность или лучше сразу вернись, пока тебя еще не поглотила глушь.

День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползем вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у изголовья каждой из них непременно перекаты. А слева тайга пестрыми латками прикрыла всхолмленную низину.

От шестов одеревенели руки. Давно бы надо остановиться на ночевку, но Василий Николаевич неумолим:

– Еще маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросим. Там и приткнемся…

На его обветренном лице с тугими цыганскими завитушками черных волос тоже видна усталость. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та четкость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и энергично наваливается на шест.

Между мною и Василием Николаевичем давно как-то само по себе, без сговора, установились такие отношения: когда мы остаемся вдвоем, в походе ли, в лагере или на охоте, я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы связали тугим узлом наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительному, простому, настежь открытому человеку, для которого труд – жизнь. Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки. За что ни возьмутся – все ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, подстричься, выбрать место для ночевки, и умеет дорожить временем.

В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним – спокойно.

– Еще маленько проплывем и заночуем.

Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползем дальше и дальше.

Уже вечереет. Ветерок несет сверху дробный шум большого переката. В речной синеве видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперед, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок, возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат.

– На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, – говорит он уставшим голосом.

Лодка перемахнула реку и как бы в нерешительности задержалась, прижавшись к каменистому берегу. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб.

– Черт… – бросает он без пояснения, с явной досадой. – Смочи шест да стань потверже, а то слизнет, – добавляет он, сбрасывая с плеча пиджак и почему-то засучивая повыше штаны.

По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к ближнему берегу, а лодка – держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате. Тут на вас давит разъяренный поток, всюду, как воронье, подкарауливают камни, того и гляди накинет на них. Все зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться – и не опомнишься, как волна захлестнет и отбросит назад, а то и упрячет.

В разрыве облаков появилось солнце. Перекат ожил радужным блеском. Ветер – шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит предупреждающий рев потока.

Лодка выскользнула из-за камня и высоко подняла нос, смело полезла на вал. Заторопились упругие волны, поднимая текучую синеву. Затряслась как в лихорадке, застонала от ударов долбленка. Но кормовщик властными ударами шеста гнал ее дальше в жерло прохода, в бурлящую пену потока.

У камней густой чернотой кипела вода. Валы перехлестывали через борта, давили корму, бросали лодку на камни. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста напрягались спины. Удары железных наконечников о камни глушились шумом воды.

Уже виден край переката. Показывается черная полоса широкой заводи. На лице Василия Николаевича слабеет напряженность. Он делает последний взмах, пытаясь вырвать лодку из объятий потока, но шест безнадежно застревает между камнями. Всей своей силой кормовщик старается высвободить его, но напрасно. Один, другой рывок – долбленка качнулась, зачерпнула воды, и я, не удержавшись на ногах, взмахнул руками и вывалился в воду.

В одно мгновенье лодку развернуло, бросило в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятными усилиями он толкнул долбленку к противоположному берегу, быстро перебросил шест с правого борта на левый. Один удар – и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Еще удар, другой – и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил черную острую грудь. Настала страшная минута: кто кого?!

Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Катастрофа казалась неизбежной. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились его глаза, шея вздулась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Дугой выгнулся шест, и лодка, словно упершись в скалу, остановилась. Еще полметра – и от нее остались бы щепки!

Справа и слева на долбленку набегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлестывал нос, ревел, спотыкаясь о камни, карауля добычу. Но человек, приникший к шесту, как будто не замечал страшной опасности. Сильным рывком всего тела он бросил лодку на верх гребня. Еще удар шестом… Спохватился разъяренный перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил!

Внезапно черные тучи пронзила светлая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку дальше от бешеной гряды. По берегу, стряхивая на ходу воду, бежали собаки.

Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, покачал головою. Казалось, только теперь он и увидел, какая опасность стерегла его.

Уже вечерело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоема. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножья очередного переката, преграждая широкими плечами бег реки. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отраженной в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе. Здесь, под гранитной стеною, и отдыхала река в своем торопливом желании скорее попасть к низовью.

– Тут уж непременно большеротый живет. Как бы нам его в уху заманить! – сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму.

А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником, и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили.

– Эко здоровенный, супостат! Сам просится. – И Василий, взглянув на багровеющий закат, заторопился.

Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули ее у изголовья заводи. Поставили жерлицу.

Небо грязнили тучи. Пока устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков, и мы с удовольствием принялись за приготовление ухи.

Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. В ожидании ужина мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьется непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках темно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой.

Ночь ложится на землю. Тишина…

– Смотри, смотри, попался! – кричит Василий Николаевич.

У скалы всплеснула тяжелая рыба, сверкнув в темноте серебристой чешуей. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отраженные блики костра, застучали волны о галечный берег.

– Не все тебе ловить других, поймался и сам, – говорит Василий Николаевич, поправляя огонь.

Все ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба. В тишине все тот же безнадежный всплеск да надсадная трескотня козодоя.

Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившуюся рыбу. Я вижу, как в дрожащий луч костра входит темная тень. Это таймень. Растопырив плавники, он послушно всплывает на поверхность. Рыбак нагибается через борт лодки, чтобы удобнее подхватить рыбу. Но вдруг удар хвоста, столб брызг, и Василий Николаевич, мелькнув в воздухе голыми ногами, исчезает в черной глубине заводи вместе с тайменем.

Я толкаю лодку вперед, ловлю в темноте его руку, помогаю добраться до берега. Следом за ним плывет длинная тень тайменя.

Добыча оказалась достойной наших усилий.

После ужина я забираюсь в спальный мешок. Непогода загоняет в палатку и собак. Василий Николаевич доскребывает из котелка остатки пригоревшей ухи.

С небесной темноты падает дождь. Зея присмирела, приглушенная мраком ночи, блестит чуть заметными розоватыми отливами, как вылинявший зверь. Молча река скользит мимо, и лишь у переката, обнимая скользкие бедра валунов, она ворчит ласково и тихо.

Когда я вылез из спального мешка, на востоке уже разгоралась утренняя заря. Тяжелые тучи полчищами бежали на запад. Толкая друг друга и смешиваясь, они спешили следом за убегающей ночью и там, над зазубренными отрогами Станового, нависали мрачным сводом. С ними отступал и дождь.

Я разжег костер, снял сеть. И опять добыча: шесть крупных сигов и два ленка. Вот и гостинец астрономам!

Мы снова в пути. Звонкие удары шестов да скрип долбленки нарушают покой нежащейся на солнце тайги. Опять справа чередуются скалы, а слева стеной поднялся береговой лес, упираясь макушками в теплое небо.

Дует попутная низовка. Что-то шепчет растревоженный тальник. Я смотрю вокруг и удивляюсь изменениям: утром скалы были мертвенно-серые, а к полдню зардели, словно кто облил их цветной живительной влагой. А что творится в береговой чаще! Тут с каждым часом появляются новые краски, и кажется, на глазах расцветает весь этот скучный край. И над ним плывет сладкий дух черемухи.

Вскоре небо опять залохматилось дымчато-белыми тучами. Ветер дует нам в лицо, треплет податливый березняк. Неприветливо и сыро на реке. За ближайшими мысами мы – почти одновременно – замечаем свежие затесы на деревьях. Это сворот на пункт, где работают астрономы.

Заводим лодку в небольшую бухточку, выбираемся на берег. Под темным сводом густых высокоствольных елей плещется по скользким камням ручеек. На толстой лиственнице, склонившейся к реке, метровый протес и надпись на нем, заплывшая прозрачной серой:

Сворот на пункт Голый

Идти на восток по затесам шесть километров

Рядом с лиственницей небольшой лабаз, спрятанный в тени деревьев. На нем под брезентом хранятся продукты, какие-то свертки и всякая мелочь астрономов. К одному столбу пришита деревянными гвоздиками береста с лаконичной надписью: «Вернемся десятого. Новопольцев».

Под лабазом лежит лодка вверх дном. На земле пустые консервные банки, рыбьи кости. У затухшего костра дотлевающие головешки; сочится тоненькими струйками дымок, расплываясь по воздуху прозрачной паутиной.

– Совсем недавно ушли. Это тот… Гаврюшка с женой. Их лодка, – говорит Василий Николаевич. – Уже четвертый час. Что будем делать?

– Я не прочь идти ночевать на сопку к астрономам. Ты не устал?

– С чего бы! Кстати, и рыбки унесем им, там на гольце уха в охотку будет.

Быстро разгружаем лодку, вытаскиваем ее на берег. Свой груз складываем под лабаз. С собою берем только плащи и телогрейки – взамен спальных мешков – да небольшие котомки.

Из-под скал несет предупреждающим холодом. На западе, куда бегут отяжелевшие тучи, в полоске света колышется радужный дождь. Он надвигается на нас. Уже на заречных марях копится серый липкий туман и на свежие ольховые листики легла пылью влага.

Но мы пойдем. Стоит ли обращать внимание на погоду? И что из того, если вымокнем? На то в тайге и костер. Ведь если выбирать для похода только солнечные дни, далеко не уйдешь!

Бойке и Кучуму не терпится: бросаются то в одну, то в другую сторону и убежали бы вперед, но не смогут разгадать, в каком именно направлении мы двинемся.

Через несколько минут мы уже пробираемся по чаще старого заглохшего леса. Впереди, показывая нам путь, бегут хорошо заметные на темных стволах деревьев затески. Рядом с ними тропка, промятая копытами оленей да ногами человека. Ее проложил рекогносцировщик, намечая на отроге пункт. Он же сделал и затесы. После него прошли строители, астрономы, пройдут еще наблюдатели, топографы.

Дико и глухо в старой тайге. Сюда не забегают живительные ветры юга. Сырой, тяжелый мрак окутывает чащу. Черная от бесплодья земля пахнет прелью сгнивших стволов да вечно не просыхающими лишайниками. Даже камни тут скользкие от постоянной сырости. А молодые деревья чахнут на корню, не дотянувшись до света. Путь преграждают корявые, иссохшие сучья отмерших елей да полосы топей, замаскированных густым зеленым мхом.

Скоро, однако, лес впереди поредел, проглянулась свободная даль. По вершины отрога не видно. Кажется, тучи спустились ниже, и мы чувствуем их влажное дыхание, видим их все более замедляющийся бег.

Лес обрывается. Тропа, перескакивая через россыпи, вьется по крутому склону лощины. С нами взбираются на отрог одинокие лиственницы, да по бледно-желтому ягелю пышным ковром, прикрывшим мерзлую землю, бегут полосы низкорослых стлаников. А у ручья, будто провожая нас, собрались белые березки. Всего лишь несколько дней, как появились на них молоденькие пахучие листики.

Деревья стоят тесно, спокойно, не шелохнется ни одна веточка, как бы боясь растерять только что народившуюся красоту.

Постепенно растительность уступает место россыпям. Только стланики поднимаются высоко, хватаясь корнями за угловатые камни, и там, под гольцом, они стелются, словно в испуге, прижавшись к вечно холодной земле. Тропа постепенно отходит влево и набирает крутизну.

Вдруг впереди залаял Кучум. Мы остановились. Через несколько минут к нам вернулись собаки.

– Люди на тропе, – сказал Василий Николаевич и прибавил шагу.

Метров через двести мы вышли на прогалину, заваленную крупной россыпью, и действительно увидели двух человек. Один из них, мужчина, сидел, развалившись на камне. Рядом стояла маленькая женщина с тяжелым заплечным грузом, устало склонившись на посох. При нашем появлении чуть заметная улыбка скользнула по ее загорелому лицу.

Это были Гаврюшка с женой, они тоже шли на голец к астрономам.

– Вот и догнали вас. Продукты несете? – спросил я, здороваясь.

– Всяко-разно: мука, консервы, лементы…

– Ты что, Гаврюшка, жену нагрузил, а сам налегке идешь? – сказал Василий Николаевич.

– Спину, паря, сломал, шибко болит, носить не могу.

– А мне показалось, что ты все думаешь, как надо жить! – не выдержав, засмеялся мой спутник.

– А кто же за меня думать будет, жена, что ли? – И он затяжно вздохнул. – У тебя крепкий табак? – вдруг спросил он.

Василий Николаевич молча достал кисет, оторвал бумажку, закурил и передал его Гаврюшке. Тот постучал о камень трубкой, выскреб из нее концом ножа нагар и тоже закурил.

– Вы садитесь, отдохните, еще времени много, – предложил я женщине.

Она, не снимая котомки, присела на камень и долго рассматривала нас внимательным взглядом. «Сколько покорности у женщин этого народа, и какое трудолюбие унаследовали они от своих матерей, вынесших на своих плечах всю тяжесть трудной жизни кочевников!» – подумал я.

Через несколько минут мы снова готовы продолжать свой путь. Женщина встала. Поправила груз на спине. В ее глазах невыразимое безразличие и усталость.

Гаврюшка отворачивает голову, не поднимается. В глазах фальшивая боль.

– А ты кисет-то отдай, – говорит ему Василий Николаевич.

– Брать да отдавать – никогда не разбогатеешь, – пошутил тот, доставая из чужого кисета добрую горсть махорки и пересыпая ее в свой. – Хорош табачок, а у меня – что трава: дым да горечь.

– Чужой всегда лучше, а разберись – из одной пачки, – ответил Василий Николаевич, запихивая в карман кисет, и вдруг повернулся к женщине: – Снимайте котомку, показывайте, что в ней, – сказал он приглушенным голосом.

Женщина, не понимая русского языка, удивленно посмотрела на него и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот что-то сказал ей по-эвенкийски, и она, развязав на груди мешок, сбросила ношу.

Увидев, что мы перекладываем из ее котомки в рюкзаки банки, мешочки, Гаврюшка вдруг забеспокоился, тоже развязал свою котомку, показывая, как на базаре, содержимое. Но Василий Николаевич сделал вид, будто не замечает его.

– Отдыхать будете или пойдете? – спрашиваю я, стараясь придать своему голосу ласковость.

– Маленько посидим, потом догоним вас, – ответил Гаврюшка, передавая свою трубку жене, а по лицу его тучей расплывается обида: не понравилось, что мы не разгрузили его котомку.

Тропа ведет на подъем и выводит нас в левую разложину. Неожиданно перед нами появляются из ольховой чащи два оленя-быка.

– Где-то близко лагерь каюров, – говорит Василий Николаевич.

Олени вдруг встрепенулись, вертят головами, нюхают воздух, понять не могут, откуда донесся звук. Животные поворачиваются к нам… Два-три прыжка в сторону, и они стремглав скачут по низкорослому ернику.

– Да ведь это сокжой! – кричит Василий Николаевич, хватая меня за руку.

А звери уже перемахнули разложину, торопятся на верх отрога. Какая легкость в их пугливых прыжках! Как осторожно они несут на могучих шеях болезненно-пухлые рога! Как ловко скачут по россыпи! Но любуемся недолго. Вот они выскакивают наверх, на секунду задерживаются, повернувшись к нам, и исчезают. За ними бросаются собаки, но куда там!..

Шумит ветер. Сыплется мелкий дождь. Тропа вьется змейкой в гору. Впереди темно-зеленые стланики обрываются под выступами скал. Дальше голые курумы, потоками сбегающие навстречу растительности. Мы собираем сушник для костра, укладываем его поверх котомок и берем последний подъем.

Под ногами неустойчивая россыпь угловатых камней. Поднимаемся тяжело. Одежда мокнет от дождя. Кажется, уже близка и вершина. Но увы… За первым изломом ее не видно. Терпеливо поднимаемся выше, но и тут нас поджидает разочарование: главная вершина гольца, где стоит пункт, еще далеко за глубокой седловиной. Мы видим на ней пирамиду, две палатки и струйку дыма. Это подбадривает нас.

Неохотно спускаемся на седловину, жаль терять высоту.

Бойка и Кучум, почуяв жилье, мчатся к вершине. Мы видим, как они выскочили к палаткам, как там, на краю скалы, появились три человека и, заметив нас, машут руками. Затем двое из них спускаются навстречу.

– Нина! – кричит Василий Николаевич женщине, оставшейся на скале. – Клянитесь, что угостите оладьями, иначе повернем обратно-о!

– Поднимайтесь, не пожалеете! – доносится оттуда.

Нас встречают Новопольцев с рабочим, отбирают котомки, и мы взбираемся по выступам скалы.

На этой скучной вершине гольца, одиноко поднимающегося над ближними горами, вот уже с неделю работают наши астрономы Новопольцев и Нина Бизяева. С ними рабочий Степа, шустрый и разговорчивый парень. Пока он поднимался с нами, неся мою котомку, успел рассказать всю свою несложную биографию и даже личные секреты. Астрономам, видимо, уже надоело слушать его бесконечные повторы, и он обрадовался гостям, обрушился на нас. Еще не вышли на вершину, а мы уже знали, что у него от брусники бывает расстройство желудка, что он «страстный рыбак, но забыл взять с собою крючки, что в прошлом году ему доктора вырезали слепую кишку…».

На пике все обжито. Стоят палатки, низкие, как черепахи. Рядом с астрономическим столбом растянут на длинных оттяжках брезент, под ним инструменты, дрова и всякая походная мелочь. И здесь консервные банки, бумага. Посуда намеренно выставлена на дождь. Воду, как и дрова, жители гольца приносят из лощины, далеко отсюда, поэтому каждая капля влаги здесь драгоценность. На веревке между палатками висят штаны и рубашки, тоже выброшенные на дождь с надеждой, что он их простирает.

Василий Николаевич останавливается у пирамиды, роется в боковом кармане гимнастерки, а в глазах озорство.

– Письмо вам, Нина. По почерку догадываюсь – с хорошими вестями.

Та встрепенулась, бежит к нему, в глазах ее радость и тревога.

– Да доставайте поскорее! – торопит она.

– А как насчет оладий?

– Будут, честное слово!

– С маслом или с вареньем?

– И с тем и с другим… Да не терзайте же меня, дядя Вася!

– Ладно, берите, – смягчается Василий Николаевич.

Начинаются расспросы. Не часто бывают здесь гости.

Хмурится долгий вечер. Дождливые тучи ложатся на горы. В высоте гудит ветер, точно старый лес, когда по его вершинам проносится буря. Здесь, в поднебесье, на суровых вершинах гольцов, среди скал и безжизненных курумов, как нигде, неприятно ненастье. Все кругом таится, цепенеет в непробудном молчании. Сырость сковывает наши мысли, кажется, даже и камни пропитываются ею.

Возле нас ни провалов, ни скал, ни отрогов. Все бесследно утонуло в сером непроглядном тумане. Кажется, остались на всей земле только палатки, пирамида и затухший костер. Его даже непогода не смогла заставить поторопиться.

Дождь загоняет всех в палатку. Пока рассаживались, Нина зажгла свечу и, не в силах сдержать волнения, вскрыла конверт. Письмо было написано неразборчивым, растянутым почерком, но от первой фразы у нее появилась улыбка на пухлых губах. Непрошеные слезы побежали по щекам, падая на письмо и расплываясь по нему чернильными пятнами.

– Кажется, промазал, – сказал с сожалением Василий Николаевич. – Надо было спирту выговорить за такое письмо.

– Уж не беспокойтесь, сама догадаюсь.

– А что хорошего пишут? – полюбопытствовал он.

– От мамы письмо… Пишет, дома все хорошо. Старенькая она у меня и больная, долго не было вестей, вот и изболелась душа. Что же это я расселась? – вдруг спохватилась Нина. – Значит, оладьи?

Новопольцев, тонкий, длинный, с трудом выталкивает свои непослушные ноги из палатки и вылезает на дождь. Пока он рубит под навесом дрова, разжигает железную печку, с которой астрономы не расставались и летом, Нина занимается тестом. Хотя она работает проворно, но руки не всегда делают то, что нужно. Вероятно, мысли о доме уносят ее с вершины гольца далеко-далеко, к родному очагу, к старушке матери.

– Фу ты, господи, кажется, вместо соды опять соли положила! – с досадой говорит она, отрываясь от дум.

За ней из дальнего угла палатки наблюдает Василий Николаевич. Сидит он как на иголках, все не по его делается: и мало Нина завела теста, и очень круто. Долго крепится, но не выдерживает:

– Дайте-ка я помогу вам размешать тесто, у меня оно сразу заиграет! – И он решительным жестом отбирает у нее кастрюлю.

– А что же мне делать?

– Накрывайте на стол, тут я сам управлюсь.

Через пять минут Василий Николаевич, забыв, что он всего лишь гость, уже орудовал сковородой возле раскаленной печки, складывая горкой пахучие оладьи. И хозяева удивленно следили, как в его умелых руках спорилось дело.

Дождь мелкий, надоедливый, все идет и идет. Где-то внизу, в непроницаемом мраке сырой ночи, остался Гаврюшка с женой.

Василий Николаевич стелет у входа плащ, бросает в изголовье котомку, прикрывается телогрейкой и на этом заканчивает свой большой трудовой день. Я тоже забираюсь в постель. Новопольцев и Нина сидят рядышком у свечи. Они привыкли ночью работать, вот и не спят. Она перебирает бруснику, собранную днем в лощине, вероятно для варенья, а он делает из бересты туесок. По их загорелым лицам скользят дрожащие блики огня. В их спокойном молчании, в ленивых движениях рук и глаз уже что-то сроднившееся. И я, засыпая, думаю: «Быть осенью свадьбе…»

В полночь туман слегка приподнялся, и неясными очертаниями прорезались ближние горы.

Но что это? С мутного неба летят белые хлопья. Не чудо ли – снег! Я надеваю плащ и выползаю наружу.

Как стало свежо, как тихо! На лицо падают невесомые пушинки. Я чувствую жало их холодного прикосновения. В природе все оцепенело, затихло. Неужели так страшны эти пушинки? Взгляните на них через лупу: какой симметричный узор, какая нежная конструкция из тончайших линий, как все в них совершенно! И вот эти хрупкие создания облачного мира падают на палатку, на камни, на мох, превращаясь в безобидную капельку влаги. Но их ведь миллиарды, больше! И в каждой – микроскопическая частица холода.

Бесшумно, медленно, густо падает с неба неумолимая белизна. Пушинки уже не тают на охлажденной земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность своей бархатистой чистотою. Под их покровом сглаживаются щели, бугры, россыпи, зелень. На глазах неузнаваемо перекраивается пейзаж.

Перекраивается и исчезает. Черным, тяжелым пологом ночь прикрывает одинокую вершину гольца и все вокруг.

Заунывно поет под навесом чайник, да звонко хлопает брезент, как бы отбиваясь от наседающей непогоды.

Новопольцев и Нина дежурят. Они надеются, что набежавший ветер разгонит черноту нависших туч, появятся звезды и им удастся закончить наблюдения.

Я лежу, но не спится. Беспомощно мигает пламя свечи. В печке шалит огонь. Звенят палаточные оттяжки, с трудом выдерживая напор ветра.

…Перед утром меня разбудили чьи-то голоса. Выглядываю из палатки. Над заснеженным гольцом купол звездного неба, перехваченный фосфорическим светом Млечного Пути. Быстро одеваюсь, разжигаю печь и выбираюсь из палатки.

Как все к утру изменилось!

Ветер гнал непогоду к Становому. Все успокоилось. Под звездным небом поредел мрак ночи. Снег серебром расплылся по вершинам гор, сбегая широкими потоками на дно долин. А дальше, в глубине провала, над седеющим лесом дотаивают клочья тумана. Новопольцев стоит у «Универсала», установленного на бетонном столбе. Он наводит ломаную трубу на звезды, делает отсчеты по микроскопам, снова повторяет прием. Нина, в полушубке, в валенках, низко склонилась над журналом, освещенным трехвольтовой лампочкой. Из-под карандаша по строчкам быстро бегут цифры, она их складывает, делит, интерполирует, выводит итог.

Ворон простудным криком вещает утро. Из палатки высовывается лицо Степы, изуродованное затяжным зевком. Заспанными глазами он смотрит на преобразовавшийся мир, на звездное небо, на заваленный снегом лагерь, а губы шепчут что-то невнятное.

Откуда-то снизу доносится легкий шорох.

Вскакивают собаки, бросаются за палатки, и оттуда ко мне под ноги выкатывается серый комочек. Мгновенье – и он у Нины на спине. Крик, писк, смятение. Собаки сгоряча налетают на Нину, валят ее. Кучум уже открыл страшную пасть, хочет схватить добычу, но вдруг дает тормоз всеми четырьмя ногами и носом зарывается в снег у самого края скалы. А комочек успевает прошмыгнуть в щель. Два-три прыжка по карнизам, и мы видим, как он катится от скалы вниз по мягкой снежной белизне. Бойка и Кучум заметались в поисках спуска.

– Это еще что за баловство! – слышится строгий окрик Василия Николаевича, и собаки, вдруг поджав хвосты, присмирели, неохотно возвращаются к нагретым местам. – Кого это они?

– Белку. Тут их дорога через хребет… Ой, как же я напугалась, дядя Вася! – говорит Нина, поднимаясь и отряхивая с полушубка снег.

Степа босиком побежал по снегу в палатку к Василию Николаевичу. Тут уж действительно не зевай, пользуйся случаем, не жди, когда тебя попросят высказаться, тем более что Степа не любит слушать, предпочитая всему свои рассказы.

Наконец-то Новопольцев сделал последний отсчет и вместе с Ниной занялся вычислениями. Нам с Василием Николаевичем можно бы и покинуть уже голец, но я решил дождаться результатов вычислений.

Из-за ближайшей вершины выплеснулась шафрановая зорька и золотистым глянцем разлилась по откосам гор. Утро! Свежо, как в апреле. Воздух прозрачен, и на душе легко-легко!

Вот и солнце. Сколько света, блеска, торжества!.. Но что сталось с цветами, боже мой! Только что пробились из-под снега бледно-розовые лютики, единственные на всей вершине. На смерзшихся лепестках, обращенных к солнцу, зреют прозрачные крупинки слез. Кажется, цветы плачут, а лучи небесного светила утешают их. Какая удивительная картина – цветы на снегу! Почему-то веришь, что они будут жить и будут украшать мрачную вершину гольца.

Кто это поднимается к нам по склону? Так и есть: Гаврюшка! Солнце растревожило даже такого ленивца. Он шагает медленно, важно, опираясь на посох. Даже не оглянется, чтобы проверить, идет ли следом жена. Уверен, что иначе и быть не может. И действительно, та еле плетется за мужем, сгибаясь под тяжестью котомки.

– Долго же ты шел, Гаврюшка! Ждали еще вчера, никак заблудился? – встречает его искренне обрадованный Степа.

– Паря, спину сломал, скоро ходить не могу.

– Часто же ты ее ломаешь, поди, и живого места не осталось. Где ночевали?

– У каюров. Они медведишко убили, свежего мяса вам принес, – сказал Гаврюшка, показывая посохом на котомку, что висела за плечами у жены.

Позже я посоветовал Новопольцеву как-то повлиять на Гаврюшку и раскрепостить эту щупленькую безропотную женщину.

– Не раз говорил я с ней, слушать не желает. Твердит одно: «Гаврюшка шибко больной, ему работа худо». А этот больной за присест съедает несколько килограммов мяса…

Степа пригласил гостей к себе в палатку. Угощал табаком, чаем и, пользуясь их терпением, без конца что-то рассказывал. «Хороший он парень, с душой, и что это за „болезнь“ прилипла к нему?..» – говорил о нем Василий Николаевич.

До завтрака закончили вычисления. Все оказалось в порядке, и можно было снимать лагерь. Дальнейший путь астрономов – к озеру Токо.

Прощаемся надолго. Вряд ли еще раз сойдутся наши тропы с астрономами в этом огромном необитаемом крае.

Степа идет с нами до соседнего распадка, где живут каюры, и вернется на голец с оленями.

Из-за большого похолодания уровень воды в Зее упал до летнего. Присмирев, река оскалила мелкие перекаты, заплясали по ним беляки. Подниматься по реке при таком уровне легче, поэтому мы не стали задерживаться: как только попали на берег, загрузили свое ветхое суденышко, и оно, подталкиваемое шестами, стало подниматься вверх против течения.

Реку постепенно сжимают отроги. Долина заметно сужается, и там, где бурный Оконон сливается с Зеей, она переходит в узкое ущелье. Береговой лес заметно здесь мельчает, редеет, лепится лоскутами по склонам гор и, убегая ввысь, обрывается у границы верхних курумов.

Каким титаническим трудом реке удалось пробить себе путь среди нависших над нею отрогов! Правда, еще и сейчас в этом ущелье не все устроено. И мечется Зея, разбивая текучие бугры о груди скал и валунов, непрерывно чередующихся то справа, то слева, и от этого весь день в ушах стоит пугающий рев.

Гулко отдаются удары шестов о скользкие камни. Руки устают от взмахов. К онемевшей спине липнет мокрая рубашка. Лодка, управляемая Василием Николаевичем, осторожно ныряет по узким проходам, со стоном взбирается на горбы бурунов встречного потока.

Наш путь однообразен, идет сплошными кривунами. Изредка под утесами встретится заводь, только там и отдохнешь. В ущелье становится все более тесно, сыро, глухо. Эта каменистая щель со скудной береговой растительностью, с заплесневелыми скалами, с бесконечными шиверами и нескончаемым грохотом, гнетет человека, делает безнадежным путь. Радует только немеркнущее голубое небо, нависшее над взбесившейся Зеей.

Нигде ни признака живого существа, ни следа зверя, ни крика птиц. Даже кулички, чье существование неразрывно связано с водою, и те не выдерживают этого нескончаемого рева реки, не живут здесь.

Не заходят сюда и люди.

Единственная тропа пастухов связывает окружающие нас пустыри с жилыми местами. Она идет от устья Купури правобережной стороной, далеко от Зеи, вьется по отрогам, преодолевая крутые перевалы. Да и эта единственная тропа посещается эвенками все реже и реже. Левобережная же сторона Зеи из-за скального рельефа недоступна ни для каравана, ни для пешехода.

Мы первые рискнули на долбленке пробраться в верховья реки. Чего только не пережили за эти дни! Сколько раз купались в холодной воде! Разбивали лодку на перекатах. Дважды сушили груз. Были минуты, когда препятствия казались непреодолимыми, и тогда думалось мне, что Василий Николаевич, крепко выругавшись, повернет назад. Но нет, он продолжал горбить спину, работал шестом и выходил победителем.

Выше устья Оконона, километров через пятнадцать, ущелье распахнулось. Стало просторнее, светлее. Мы еще поднялись километра на три и там на низком берегу решили дождаться своих. Дальше вообще на лодке идти трудно: уж очень крутой спад у реки, много каменистых шивер.

Причаливаем к берегу, разгружаем лодку. Выбираем место для стоянки. Высоко в небо тянется столбом дым костра, выдавая присутствие человека. Снова мы видим шустрых куличков, слышим, как воркуют в чаще дикие голуби, замечаем коршунов, с высоты высматривающих добычу. Собаки, должно быть, догадались, что здесь будет длительная остановка, убежали в тайгу. У Бойки и Кучума забота: надо узнать, кто поблизости живет и нет ли тут косолапого. С медведями у них давнишние счеты.

Нас первыми заметили комары, и буквально через несколько минут орды этих кровопийц уже кружились над нами, липли к лицу, к рукам, заполняли воздух своим отвратительным гудением. А ведь всего несколько дней назад их было совсем мало!

Неожиданная встреча

На севере по вершинам заснеженных гор плывет отсвет заката, а над головою клубятся легкие облачка, пронизанные последними лучами солнца. Меркнет долгий летний вечер. Мир кажется необыкновенно ласковым, безмятежным. И твои мысли спешат вперед, как парусник, гонимый легким ветерком по морской бегучей зыби.

Река взбивает на поворотах пену вешних вод. Мимо нас плывет мелкий наносник и лесной хлам. У скалы его встречает шумная компания куличков, наших береговых соседей. Поодиночке или парами, они усаживаются на влекомые водой плавники, как будто отправляются в далекое путешествие, и что-то выкрикивают скороговоркой:

– Тили-ти-ти, тили-ти-ти… – (Вероятно: «Прощайте, прощайте…»)

Течение проносит их мимо, за поворот. Иногда на плавнике сидят трясогузки. Ну, а эти куда, длиннохвостые домоседы? Скорее всего, они плывут в разведку – разгадать странное для них явление: сколько бы куличков ни отправлялось по реке вниз, число их на берегу не уменьшается.

А ларчик просто открывается: как только кулички скрывались за поворотом и из виду терялся родной берег, у них пропадало желание к путешествию. Они, молча перелетев на противоположную сторону реки, тайком возвращались к скале и этим сбивали с толку доверчивых трясогузок.

Вода в Зее заметно посветлела, открывая любопытному глазу свои тайны. У самого берега, изгибаясь между камнями, тянется живая темная полоска. Даже незначительная волна, набегающая на гальку, разрывает ее на несколько частей, и тогда сотни серебристых искр на мгновенье вспыхивают в воде. Но не успеет волна откачнуться от берега, как темная полоска снова сомкнется и непрерывной тетивой тянется вверх против течения.

Это мальки – потомство тайменей, ленков, хариусов, сигов. Сколько же их, боже мой! Вот уж много суток идут они вверх, может быть, будут идти весь июнь и июль. В их движениях заметна поспешность. Они, кажется, не кормятся, не отдыхают, какая-то скрытая сила гонит их вперед. Но куда и зачем?

Позже, достигнув зрелости, они разбредутся по закоулкам речного дна и станут непримиримыми врагами. Но сейчас держатся сообща, так им легче обнаружить опасность: два глаза того не увидят, что сотни. А опасность подстерегает их всюду: за камнями, в складках песка, в мутной глубине. Вот и жмутся они к самому берегу, ищут мель, там меньше врагов. И как странно устроила природа: врагами этих маленьких существ являются чаще всего сами рыбы, родившие их. Тут уж не доверяй родственному чувству!..

Мне захотелось посмотреть, как мальки будут пересекать струи безымянного притока при его слиянии с Зеей. Иду по-над берегом. Вдруг рядом всплеск, мелькнула тень, и брызги серебра рассыпались по поверхности. Это мальки, спасаясь от страшной пасти ленка, выскочили из воды, а некоторые даже попали на сухой берег и запрыгали, словно на раскаленной сковороде. Я их вернул обратно в воду. Темная полоска, разорванная внезапным нападением хищника, снова сомкнулась и поползла вверх.

Приток стремительно пробегает последний перекат, сливается с Зеей. Мальки тугой полоской подходят к устью, еще больше жмутся к мелководному берегу, как бы понимая, что здесь, под перекатом, их давно поджидают те, с кем опасно встречаться. Но сила инстинкта гонит их дальше. И вся эта масса исчезает, распыленная речной струею.

Многие малявки откалываются от общей полоски и устремляются вверх по притоку. Быстрое его течение отбрасывает их назад, бьет о камни, будто пытаясь заставить повернуть обратно, но не может. В этих крошечных существах живет упрямое желание попасть именно в этот приток, а не в какую-то другую речку, пусть она будет во много раз спокойнее. Вот и бьются мальки со струею, лезут все выше и выше. За перекатом тиховодина, там передышка. И снова перекат. И так до места…

Невольно хочется узнать: а где же их конечный путь? Они спешат к местам, где родились и откуда были снесены водою совсем крошечными, еще не умевшими сопротивляться течению. И в этом их неудержимом движении к родным местам есть неразгаданная тайна. Непонятно, как эти маленькие существа, впервые поднимаясь вдоль однообразного берега Зеи, мимо множества притоков, безошибочно находят русла своих рек и как, поднимаясь по ним, угадывают свои места. С кетой происходят еще более загадочные явления. Ее также малявкой сносит река в море, жизнь она проводит в далеком океане и через несколько лет возвращается к родным местам, к истокам рек, проделав сложный и очень длинный путь в несколько тысяч километров. И все-таки ее ничто не может сбить с правильного пути, она безошибочно находит свою реку, мечет в ней икру и погибает там, где родилась.

Эти мальки, что идут сейчас вверх по Зее, разбредутся по своим притокам там, у родных заводей, проведут короткое лето. К зиме, повзрослев, они спустятся в ямы и будут служить пищей крупным рыбам, а весною уцелевшие снова повторят свой путь к родным местам.

Такая молодь поднимается и вдоль противоположного берега: это жители правобережных притоков. Весною, отправляясь в далекий путь, мальки строго придерживаются своей стороны и не нарушают «правил речного движения».

Мы уже собрались покинуть берег, как издалека донесся крик филина.

– Это Улукиткан! – обрадовался Василий Николаевич.

Крик филина повторился ближе, яснее. Видим, на косу из тайги выходит караван. С ним наши собаки.

Шумно становится на нашей одинокой стоянке. Разгорается костер. Людской говор повисает над уснувшей долиной. Отпущенные олени бегут в лес, туда же уплывает и мелодичный звон бубенцов.

– Орон совсем дурной, постоянно торопится, бежит, будто грибы собирает, – бросает им вслед ласково Улукиткан.

Мне кажется, что только с завтрашнего дня по-настоящему начнется наше путешествие.

– Какие вести, Геннадий? – не терпится мне.

– Трофим вернулся из бухты, не хочет идти в отпуск, просится в тайгу… – Взглянув на часы, Геннадий забеспокоился: – Двадцать минут остается до работы!

Общими усилиями ставим палатку, натягиваем антенну. Геннадий устраивается в дальнем углу и оттуда кричит в микрофон:

– Алло, алло, даю настройку! Один, два, три, четыре… Как слышите меня? Отвечайте. Прием.

Я достаю папки с перепиской и разыскиваю радиограмму Трофима.

«Прибыл в штаб, – пишет он. – Здоров, чувствую себя хорошо. Личные дела откладываю до осени. Разрешите вернуться в тайгу. Жду указаний. Королев».

«Почему он решил не ехать к Нине? – думаю я. – Неужели в их отношениях снова образуется трещина? Мы ведь давно смирились с мыслью, что в это лето Трофима не будет с нами, и вдруг… Правильно ли он поступает?»

Переговоры на этот раз со штабом не состоялись из-за помех в эфире. Отложили до утра.

…Полночь. Все спят. В палатке горит свеча. Я просматриваю радиограммы, накопившиеся за время моего отсутствия, пишу ответы, распоряжения. В подразделениях экспедиции обстановка за эти дни мало изменилась. Работы разворачиваются медленно, мешают дожди, половодья. Есть и неприятности. В топографической партии на южном участке одно подразделение, пробираясь по реке Удыхину, провалилось с нартами под лед. Оленей спасли, а имущество и инструменты погибли. Нужно же было людям пройти длительный, тяжелый путь по горам, почти добраться до места работы – попасть в ловушку!

Потерпевших подобрали геодезисты, случайно ехавшие по их следу. В первый же день летной погоды этому подразделению сбросят с самолета снаряжение, продовольствие и одежду.

– Сколько времени? – спрашивает, пробуждаясь, Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, вылезает из спального мешка. – Куда думаете направить Трофима? – вдруг задает он беспокоивший его даже и ночью вопрос.

– В отпуск. Здоровье у него вообще неважное, после воспаления легких в тайге долго ли простудиться? Да и Нина будет, наверно, обижена его отказом приехать к ней.

– Не поедет он туда, зря хлопочете, – возражает Василий Николаевич.

– Это почему же?

– Знаю, истосковался он по тайге, а вы ему навязываете отпуск. Нина подождет. Не к спеху!

– Не было бы, Василий, хуже. Трофим ведь не щадит себя. Боюсь за него. Мне все кажется, будто он еще мальчишка.

– Ну уж выдумали тоже – мальчишка! Смешно даже… У Трофима голова – дай бог каждому! К тому же он ведь что наметит – жилы порвет, не отступится. Характер имеет, – убежденно говорит Василий Николаевич.

Я достал радиограмму, адресованную Королеву, с предложением ехать в отпуск, и разорвал ее, но новой не написал, отложил до утра.

Ночью, просыпаясь, я все время думаю о Трофиме. Трудно сломить его упорство. Уж если он отложил поездку к Нине до зимы, его не переубедишь. Но и в тайгу посылать его после такой болезни было бы безрассудно. Что же делать?

Утром ко мне под полог пришел Геннадий.

– Возьмите к себе радистом Трофима, тут ему будет лучше.

– А ты куда?

– Мне в августе в институт, далеко уходить в тайгу нельзя. Пошлите в другое подразделение, поближе к жилым местам.

– Может, надоела тебе кочевая жизнь?

– Что вы!.. Из-за нее в геодезический институт иду. Но ведь так будет лучше и для меня и для Трофима.

На этом и порешили.

Утром я дал телеграмму в штаб Плоткину отправить Трофима на самолете к нам и увезти Геннадия.

Нам придется здесь задержаться до прибытия самолета.

После завтрака мои спутники отправились осмотреть косу, где мы собираемся посадить У-2, а я беру дневник и иду на берег притока. Против меня галечный остров, отгороженный от большой воды наносником. Его середина занята переселенцами: березками да тальничком, выбросившими раньше других нежную зелень листвы. А на краю, что ближе ко мне, лежит мокрым пятном лед – остаток зимней наледи. При моем появлении с острова поднялись две желтогрудые трясогузки. Покружились в воздухе, попищали и снова уселись на колоде рядом со льдом.

Казалось, ничего удивительного нет в том, что две трясогузки кормились на острове или проводили на нем свой досуг. Сколько птиц за день увидишь, вспугнешь! Вольно же им, имея крылья, жить где хотят. Но тут я имел случай наблюдать интересное явление.

Часа два я сидел на берегу притока, склонившись над дневником. А взгляд нет-нет да и задержится на колоде, где сидели трясогузки. «Почему они так безразличны к окружающему миру?» – думал я, все больше присматриваясь к ним.

Всем птицам весна принесла массу хлопот. Кажется, и минуты у них нет свободной: надо поправить гнезда, натаскать подстилки, определить места кормежек. А сколько времени отнимают любовные игры, да и песни – без них тоже нельзя.

Птицы весь день в суете. Но эта пара трясогузок, сидящая на колоде, словно не замечает весны, будто не собирается обзаводиться потомством. Не перелетные ли это трясогузки? Тогда их хлопоты где-то далеко впереди. Но ведь перелет уж закончился. Может быть, это странствующие бездомники? Тогда что их приковывает к этому островку?

Я стал более внимательно присматриваться к ним. Пролетит ли близко шмель, вспорхнет ли бабочка, побежит ли по колоде букашка, кажется, ничего этого они не замечают. Только изредка какая-нибудь из них молча качнет своим длинным хвостом, вот и все.

Вижу, к ним на островок подсели две другие трясогузки. Они стали быстро-быстро бегать по гальке, хватали насекомых на лету, на камнях, на мелком наноснике и беспрерывно перекликались между собою тоненькими голосами. В их движениях заметная поспешность, будто между какими-то важными делами они урвали минутку покормиться. Неужели у трясогузок, сидящих на колоде, какое-то горе? Но какое?

Я уже не мог больше оставаться просто наблюдателем, снял сапоги, засучил штаны и перебрался на остров. Какая холодная вода! Не успел я погрузить в нее ноги, как тысячи острых иголок глубоко вонзились в тело. Не помню, как перемахнул протоку.

Вспугнутые моим появлением трясогузки исчезли. Но стоило мне подойти к колоде, как они появились снова и, усевшись поблизости на камне, с заметным беспокойством следили за мною. Разгадка пришла сразу, с первого взгляда: из-подо льда, размякшего на солнце, неровным контуром вытаял верхний край старенького гнездышка, устроенного под тальниковым кустом. Вот и ждут трясогузки, когда оно освободится совсем, чтобы поселиться в нем, чтобы отдать дань весне.

Сколько вокруг прекрасных мест и в тени и на солнышке, под старыми пнями! Куда лучше и безопаснее острова! Свили бы себе новое гнездышко и зажили, как все. Но нет, не хотят. Они ждут терпеливо и, может быть, мучительно, когда смогут занять свое хотя и старенькое, но родное жилище.

Я разбросал остаток льда и освободил из него гнездо. Оно было очень ветхое, сырое и требовало капитального ремонта. Не верилось, чтобы трясогузки поселились в нем. Ну а если они в нем родились и первый раз в жизни, открыв глаза, увидели эту крупную гальку, из которой сложен остров, тальниковый куст, край наносника и голубое просторное небо над ним – как, должно быть, дорого для них все это!

Кому не приходилось после долгой разлуки возвращаться к родным местам, где все до мелочей знакомо, мило, близко! Вот и пронеслось опять в воображении несвязными отрывками мое далекое детство: ветхая калитка у плетня, дыра в подворотне, где лазил я когда-то с Каштанкой, спрятанные казанки под похилившимся порожком, воробьиные гнезда, яблоки за пазухой из чужого, соседнего сада. Как все это сейчас дорого! Разве есть на земле место теплее того, где впервые начал ходить, скакал верхом на хворостине, играл в прятки, со страхом слушал сказки про Бабу-ягу, а после, крепко сдружившись с ребятами, ходил на реку, в лес, ездил в ночное, впервые познал те ощущения, которые рождает горящий во тьме костер? Верно, родные места иначе и ярче окрашены, чем все остальные…

Косые лучи солнца скользили в просветах по-весеннему потемневшего леса. Жаркий, издалека прилетевший ветерок еле шевелил кроны, и где-то внизу по реке, за поворотом, бранились кулички.

Я возвращался на стоянку, находясь во власти воспоминаний о родном крае, о далеком Кавказе.


Самолет будет при наличии погоды во второй половине дня.

Людей одолевает скука. Лиханов, скрючив спину, чинит седла, смачивая слюною нитки из оленьих жил. Василий Николаевич, навалившись грудью на Кучума, выдирает самодельной гребенкой из его лохматой шубы пух. Увидев меня, собака вдруг завозилась, стала вырываться, визжать, явно пытаясь изобразить дело так, будто человек издевается над нею.

– Перестань ерзать, дурень! Тебе же лучше делаю, жара наступает, изопреешь, – говорит Василий Николаевич, посматривая на морду Кучума через плечо. – Ну и добра же на нем, посмотрите! – подает он мне пригоршню пепельного, совершенно невесомого пуха.

– А что ты хочешь с ним делать?

У Василия Николаевича по лицу расплывается лукавая улыбка. Прищуренными глазами он скользнул по Лиханову и, будто выдавая свою заветную тайну, шепчет:

– На шаль собираю.

– Кому?

– Нине, конечно. Осенью свадьбу справлять будем, вот мы и накроем невесту пуховым платком из тайги. Уж лучшего подарка и не придумать!

– Это здорово, Василий! По-настоящему хорошо получается.

– Беда вот, никак не уговорю этого дьявола! – И он кивнул головою на Кучума. – Силен, бес, того и гляди уволочет в чащу.

– А ты сострунь его…

– Не за что… – И лицо Василия Николаевича размякло от жалости. – Разве провинится, ну уж тогда походит по нему ремень. Как думаешь, Кучум?

Пес прижал уши, глаза прищурил, явно готовится к прыжку. Я жду и молча подаю знак ему: дескать, пробуй вырваться. И действительно, стоило Василию Николаевичу повернуться, как Кучум, словно налим, выскользнул из-под него, перемахнул через груз, накрытый брезентом, – и поминай как звали!

Василий Николаевич вскочил, кинулся было догонять, но, споткнувшись о колоду, остановился.

– Никуда не денется, придет! А уж шаль Нине будет на славу!

Уже полдень. Неподвижен воздух, густо настоянный хвоей. Пахнет багульником и прогретой лиственничной корою. После долгой зимней стужи, после холодных туманов земля распахнула отогретую солнцем грудь, чтобы вскормить жизнь.

Самолет на подходе. Мы все дежурили у костра. Столб дыма, поднявшийся над ущельем, должен быть виден далеко. Небо, всполоснутое дождем, ярко-голубое. Воздух на редкость прозрачный. Гольцы с одной стороны политы ярким светом солнца, с другой – покрыты тенью, и от этого заметнее выделяются и изломы и линии отрогов.

Но вот у дальнего горизонта появляется точка: не то коршун, не то самолет – не различишь. До слуха долетает гул мотора.

Машина обходит нас большими кругами. Летчик ощупывает площадку. Ему сверху хорошо видны ее границы и подход.

Наша встреча с Трофимом была трогательной. Мы были рады, что он здоров, по-прежнему жизнерадостен и разделит с нами трудности походной жизни. Геннадий распрощался с нами и с этой машиной улетел в штаб.

На следующий день, десятого июня, мы начали свое путешествие к невидимому Становому.

Раненько мы уже на ногах. Солнце палит немилосердно. Олени сбежались к дымокурам, приманив за собою из лесу полчища комаров. Удивительно, с какой быстротою размножился гнус. Ведь неделю назад он еще не беспокоил нас.

Когда были сняты палатки и сложены вьюки, я вспомнил, что в моем дневнике остались незаконченными записи наблюдений за трясогузками. Изменилось ли их «настроение», когда они увидели освобожденное из-подо льда гнездо? Я вышел на берег Зеи. Остров пустовал: ни трясогузок, ни куликов. Пришлось перебрести протоку, иначе я унес бы с собою неразгаданную тайну.

Гнездо оказалось «отремонтированным», и в нем на скудной подстилке уже лежало крошечное яйцо. Хозяева, видимо, улетели кормиться или проводят утро в любовных играх.

Пробираемся с караваном вдоль Зеи. Тут сухо. Но чаща пропускает нас вперед только под ударом топора. Это не нравится Улукиткану. Ему хочется попасть к подножью гор, справа от нас.

– Может, там звериный тропа есть, пойдем, – говорит он, сворачивая из зарослей.

Но за краем багрового леса нас встречает топкая марь, захватившая почти все ложе долины. Только изредка видны на ней узкие полоски перелесков. Олени грузнут, тянутся на поводке, заваливаются. Слышится крик, понукание, угрозы. Все же добираемся до средины мари, а дальше – болота. На подступах к ним вырос густой, непролазный троелист. Улукиткан опускает палку в воду, но дна не достает. Покачав головой, старик прищуренными глазами осмотрел местность и, не увидев конца болотам, молча поворачивает обратно к реке.

На берегу даем передышку оленям, идем дальше. Солнце в зените. Комар поредел. Теперь нас сопровождает отвратительный гул паутов. На оленей нельзя смотреть без сожаления. Бедняжки, связанные ремнями друг с другом, да еще с тяжелыми вьюками, они не имеют возможности защищать себя. А пауты наглеют, садятся на голые спины, на грудь, к нежной коже под глазами. В муках животные быстро теряют силы. Падают уши, из открытых ртов красными лоскутами свисают языки.

Улукиткана не покидала мысль перевести караван через марь к подножию гор. В поисках прохода он вел нас стланиковой чащей вдоль высокоствольного берегового леса. От зноя все затаилось, молчало. Только гул реки сотрясал воздух.

Старик неожиданно остановил караван и, низко пригибаясь к земле, стал что-то рассматривать. Вдруг он схватил повод, повернул оленя и стал поспешно уводить нас своим следом обратно в лес.

– Все уходи отсюда, скоро уходи! – кричал он, поторапливая животных и оглядывая равнину с заметным беспокойством.

Но там ничего подозрительного не было заметно. Лишь кое-где на мари неподвижно торчали засохшие лиственницы да видны были горбы земли, выпученные вечной мерзлотою. Однако беспокойство старика заразило нас, и мы, слепо следуя за ним, скрылись в лесу.

На первой прогалине караван приткнулся к толстой лиственнице, остановился. Кажется, со всей тайги слетелись пауты. Никогда они не были такими свирепыми, как в этот знойный полдень. Олени безвольно попадали на землю и уже не сопротивлялись.

Пока мы с Улукитканом сбрасывали вьюки с оленей, остальные таскали валежник и мох. Дым костра отпугнул от стоянки паутов. Но животные продолжают лежать в полном изнеможении.

– Что испугало тебя, Улукиткан? – спросил я.

– Ты разве ничего не видел? Там новую тропу сокжой топтал, совсем свежий, сегодняшний.

– Надо было ею и идти через марь.

– Обязательно пойдем, зверь лучше нас знает, как болото обойти.

– Зачем же вернулся?

– Пусть олень отдохнет. А ты, если сокжой нас не видел, охота ходи. Сейчас он на гору побежал, скоро к речке вернется, потом опять на гору побежит, и так весь день туда-сюда, от паута спасается… Минута не стоит. Шибко худой время для зверя! Иди с ружьем на Зею.

Жара спадет не раньше как часам к пяти, тогда успокоится и паут. Раньше нечего и думать трогаться в путь. Я решил воспользоваться предложением Улукиткана, посмотреть, как ведет себя дикий олень в эти жаркие июньские дни. Натягиваю на голову накомарник, беру карабин и тороплюсь к реке.

– В такую жару зверь немного слепой, немного глухой, только нос правильно работает, – напутствует меня старик.

Незаметно, крадучись, выхожу на береговую гальку. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о грудь черных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.

Слева от меня небольшая заводь, чуть прикрытая желтоватой пеной. А еще ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесенных сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчесывая космы бурного потока. А за рекою, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеною лес. Там, в высоте, на дикой каменистой земле он хиреет, сохнет, пропадает.

На берегу быстрой реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они еще злее.

Вдруг впереди, за ельником, послышался грохот гальки. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы, откуда долетел этот звук. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и застыть горбатым пнем возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и повисла в воздухе, руки задержались на полувзмахе.

Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмет, гребет ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега. Голова ослабла, и из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. «Неужели не видит?» – проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах, бросая на меня сосредоточенный взгляд. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, что не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение – и он разгадает, что перед ним страшная опасность.

Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. Два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слез, вонзают свои острые жала сквозь накомарник. А зверь стоит предо мною, позолоченный жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.

Как дьявольски напряжен зверь в этот момент, пытаясь понять, что за чудо прилепилось к ольховому кусту и было ли оно тут раньше! В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши. Все в нем парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась необыкновенная встреча.

Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке так близко оленя именно в том возрасте, когда от него разит силой и дикой вольностью! А ведь если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище?

Во внешнем облике этого сокжоя, в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях как-то особенно резко заметны черты самца. Он весь кажется вылитым из красной меди. Какие изящные ноги, как пропорционально его тело! Будто великий мастер оттачивал его. Только почему-то не отделал до конца ступни ног, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми и очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочито оставил ее слегка утолщенной, чтобы не спутать с заостренной головой его собрата – благородного оленя. Но какие рога! Хотя они еще не достигли предельного размера, их отростки, еще мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком, далеко не законченном виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.

Зверь, словно опомнившись, трясет в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня. Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-желтой пены.

Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.

Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают лишь рога да слышится глухой, протяжный стон, не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьет и беспрерывно трясет то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.

Каким забавным кажется взрослый сокжой в этих необычных для него движениях! Он напоминает мне купающегося ребенка, с восторгом шлепающего по воде руками и ногами.

Но всему, кажется, есть предел. Зверь, будто почуяв опасность, вдруг выскочил на берег. Он опять ищет спасения в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложа карабина прилипает к плечу.

Грохочет выстрел. В знойной тишине коротко огрызается на него правобережная скала. Пуля, обгоняя сокжоя, взвихривает пыль впереди него. Это мне и нужно! Зверь круто поворачивает назад и, охваченный страхом, несется на меня.

Глаза тревожно шарят кругом, ноги готовы вмиг отбросить в сторону тяжелый корпус. Все подозрительное вызывает в нем страх.

Увидев меня, он бросается в реку, огромными прыжками скачет через заводь и исчезает в бурном потоке Зеи. А над косой носятся обманутые пауты, не понимая, куда девался зверь. Сокжой, благополучно миновав наносник, выбирается на крутой противоположный берег и скрывается в зеленой чаще леса.

Пора возвращаться. Солнце сушит позеленевшую землю. В полуденной истоме млеет тайга. Ни птиц, ни звуков, даже комары присмирели. Стрекозы бесшумно носятся в горячем воздухе.

В лагере тоже покой. Стадо отдыхает, плотно прижавшись к дымокурам. Люди под пологами пьют крепкий чай.

По долине вдруг пробежал ветерок, встревожился лес, повеяло прохладой. Олени, разминая натруженные спины, разбрелись по лесу.

Часа через два наш караван уже пробирался по чаще и болотам.

Предположение Улукиткана оправдалось: тропа, проложенная сокжоем, помогла нам благополучно перейти марь, выйти к подножью левобережных гор, образующих долину Зеи. Как только под ногами оказалась сухая земля, проводники повеселели. Николай запел, растягивая однотонные звуки. А Улукиткан взобрался на своего оленя и, покачиваясь в седле, покрикивал ободряющим голосом на животных.

Мы продолжаем продвигаться на север. Долина все так же просторна. Русло Зеи на всем своем протяжении прижимается к правой стороне долины, стачивая спадающие к ней крутые отроги гор.

В тучах гаснет кровавый закат – вестник непогоды. Вечер холодный. Угрюма без птичьих песен лиственничная тайга. Пора подумать о ночевке.

Улукиткан торопит оленей. За озерком он сворачивает влево, переводит караван через густую осоку, и олени мягко зашагали по бархатистому мху к поляне. Неожиданно из зарослей багульника выскакивает заяц. Мелькает по просветам, несется вперед, точно удирая от стаи борзых, но вдруг останавливается, поднимается на задние лапы, разочарованно оглядывается – за ним никто не гонится.

– Счастье твое, косой, что собаки отстали! – говорит добродушно Василий Николаевич.

У края поляны мы остановились на ночлег. Заяц еще долго наблюдал за нами, потом неохотно поковылял в перелесок.

На второй день в полдень мы поднялись на небольшую возвышенность. Наконец-то видим Становой! Его скалистые гряды протянулись перпендикулярно направлению долины, как бы преграждая нам путь. Хребет, когда на него смотришь с юга, кажется грандиозным и недоступным.

По небу бродят, как хмельные, облака. Это опять к непогоде. Улукиткан торопится. Непременно хочет сегодня добраться до устья Лючи и успеть до дождя переправиться на правый берег этой быстрой речки.

Когда нет солнца, когда тучи давят на горы и шальной ветер рыщет по тайге, неприветливо бывает в этом пустынном крае. Нет здесь цветистых полян, красочных лужаек. Даже летом ваш взгляд не порадуют заросли маков, огоньков, колокольчиков. Открытые места, хотя мы и называем полянами, – это не то, что обычно понимается под этим словом. Их глинистая почва почти никогда не прогревается солнцем, тут вечная мерзлота, и растительность на ней очень бедная. Ерник, кочки, обросшие черноголовником, да зеленый мох – вот и все. И всюду вода. Она образует или сплошные болота, затянутые троелистом, или сети мелких озеринок. Сама же тайга, покрывающая три четверти долины, редкая, захламленная, а деревья низкие, комелистые, корявые. Все это: кочки, и мох, и стылые озера, и горбатые скелеты лиственниц, склонившихся в последнем поклоне, – делает картину суровой. Только стланики здесь благодушествуют.

Одиноко чувствуешь себя в этих забытых местах. Человек не оставил здесь ни могил, ни огнищ, ни брошенных чумов. Лишь изредка увидишь уже сгнивший пень и с трудом различишь на нем след топора. Значит, когда-то сюда заходили люди. Какая нужда гнала их в эту глушь и какой же нужно было обладать приспособленностью, чтобы просуществовать среди этой скупой природы! Но все это было, конечно, давно. Нынешние потомки бывших кочевников-эвенков не пожелают повторить горькую судьбу своих отцов.

Наши голоса, крик Майки, треск сучьев под ногами оленей непривычно отдаются в застойной тишине.

Мы выходим на широкую прогалину и слева у реки видим дымок. Вот уж этого никак не ожидали!

– Какой люди тут живут? Однако, ваши. Эвенки зачем сюда придет? – в раздумье говорит Улукиткан, обращаясь ко мне.

– Здесь где-то должно быть подразделение рекогносцировщика Глухова. Может быть, он?

– Ваши или наши – нужно заехать, – вмешивается в разговор Трофим. И мы направляемся к реке через кочковатую марь.

Собаки прорываются вперед, но быстро возвращаются. Значит, там чужие. Кто же это может быть?

С трудом выбираемся к реке. На берегу под толстой лиственницей дымится костерок, рядом с ним, подпирая спиной ствол дерева, сидит молодой парень. Он что-то достает из тощей котомки, кладет в рот и лениво жует. Во взгляде, которым он встречает нас, полное равнодушие. Он даже не встал, будто ему было лень пошевелить длинными ногами. Кучум подошел к нему, бесцеремонно обнюхал, посмотрел нахально в глаза и, решив, что человек ненадежный, лег рядом.

Это был рабочий из нашей экспедиции. Мы его сразу узнали.

– Здорово! Откуда идешь? – спросил его Василий Николаевич.

– Откуда бы ни шел – там меня уже нет.

– Ишь ты, ершистый какой, и здороваться не хочешь? Звать-то тебя как?

– Ну, Глеб.

– Имя подходящее. Что же ты тут делаешь?

– Вчерашний день ищу.

– Да ты, паря, опупел, что ли? Делом спрашиваю: куда идешь? – повторяет сдержанно Василий Николаевич.

– В жилуху… – бурчит тот недовольным тоном.

– Видать, широко шагаешь: штаны порваны, да подметок не осталось, – говорит Трофим и оборачивается ко мне. – Останавливаться придется, что-то неладное с парнем. Тут и пообедаем.

Мы быстро развьючиваем оленей, но животные не идут кормиться, так и остаются возле дымокуров. Меня очень встревожила эта неожиданная встреча. В поведении Глеба была какая-то странность. Не случилось ли что в подразделении?

– Ты у рекогносцировщика Глухова работал? – спрашиваю я.

– У него.

– Где же он сейчас?

– По речке Люче двинулся вверх.

– Разве на Окононе закончили работу?

– Кончили, иначе не поехали бы на Лючу.

– А ты почему не пошел с отрядом?

– Ну чего пристали? Не пошел, и весь сказ. Что я, пленный, что ли?

Глеб молча встал, расшевелил ногою костер и, не поднимая головы, уперся взглядом в огонь. В позе упрямство. Длинные руки кажутся ненужными, он не знает, куда их деть. Ноги тонкие, слабые. Лицо до крови изъедено комарами. Достаточно взглянуть на носки развалившихся сапог, перевязанных веревочкой, на разорванную штанину, чтобы увидеть беспомощность этого человека.

– Как же ты это, собравшись в такую дальнюю дорогу, не запасся шилом, дратвой и иголкой для починки? Ведь через пять километров будешь голый и босый! – серьезно подступает к Глебу Василий Николаевич. – И неужели ты думаешь, что отсюда можно человеку, не знающему местности, выбраться, да еще такому неопытному?

– На плоту уплыву… – упрямится тот.

– На плоту? А знаешь ты, как вяжется плот и можно ли по Зее плыть? За первым поворотом пропадешь.

– Э-э, какой люди! – возмущается Улукиткан. – Куда идет – не знает, что слепой. Тут дурной тайга, кричи, зови, никто не придет…

– Зачем ты ушел от Глухова? Что произошло у вас?

– Говорю, ничего, ушел, и все!

– Чего вы к парню пристали? – улыбается Трофим. – Сейчас пообедаем, настроение у него исправится, он и сам все расскажет.

Пока готовили обед, я заглянул в его рюкзак и поразился, с каким мизерным запасом продовольствия этот человек решил пересечь огромное пространство, отделяющее его от населенных мест. Пригоршни три хлебных крошек, две банки мясных консервов, узелок соли и три кусочка сахару не первой свежести – вот и все. Ни топора нет, ни котелка, ни ложки, ни лоскута для заплаток. Только безумец мог отважиться на такой шаг. Или какие-то особые обстоятельства заставили его внезапно бежать из подразделения, прихватив что попалось под руку.

– Как же ты, Глеб, хотел сделать плот? – спрашиваю я. – Ведь у тебя и топора нет.

– Натаскал бы валежника…

– Из валежника плоты не вяжут, сразу на дно пойдешь. Нужен сухостой, а его без топора не возьмешь.

Глеб молчит, но взгляд его отмяк.

– Может, закурить дадите? – говорит он просящим, извиняющимся тоном.

– Так бы давно, с этого и надо было тебе начинать. Садись рядом. С хорошим человеком приятно посидеть, – приглашает Василий Николаевич. – Вот тебе кисет, закуривай. Бумажка есть?

– Ничего у меня нет…

– Ну и путешественник! Сколько тебе лет?

– Девятнадцать.

– Говоришь, уже пожил? Внуки есть?

От неожиданности Глеб смеется, широко раскрывая рот.

– Да ты ведь веселый парень, чего притворяешься? – И Василий Николаевич протягивает ему сложенную узкой лентой газету.

Все стали сворачивать цигарки.

Не курил Глеб, видимо, долго. Глотает дым жадно и рассматривает нас помутневшими глазами.

Нам ничего не оставалось, как взять его с собою, независимо от того, хочет он этого или нет. Хорошо, что все так удачно сложилось, иначе он погиб бы, не пройдя и одной трети намеченного расстояния: тайга безжалостна к беспомощным.

После обеда мы сразу стали готовиться в путь. Животные так и не покормились. В лесу предгрозовая духота и комариный гул. Я предложил Глебу положить свою котомку на вьюк оленя, еще не зная, как он будет реагировать на наше решение взять его с собой. Парень повиновался.

По молчаливому сговору он стал нашим спутником.

Вечером я дам распоряжение начальнику партии Лемешу срочно посетить подразделение Глухова и выяснить обстоятельства, при которых ушел от него Глеб.

Было пять часов, когда караван вышел к отрогам и взял направление на Становой.

Глеб отставал, и нам часто приходилось останавливаться, дожидаться его. Какое-то удивительное равнодушие жило в этом парне.

– Ты пошевеливай ногами, всех задерживаешь! – кричит ему Василий Николаевич. Но ему хоть бы что!

Тучи несли на могучих плечах дождь, воздух холодел. Далеко над хребтом сверкала молния.

Улукиткан с опаской поглядывал на небо, поторапливал уставших животных. Ему непременно хотелось добраться до устья реки Лючи. Там и место затишнее и хороший корм для оленей. Вот караван вынырнул из высокоствольной береговой тайги, прошел краем горы и уперся в отрог, обрывающийся небольшой скалой у реки. Это и было устье Лючи.

Старик соскочил с оленя, стал что-то рассматривать под ногами. Мы подошли к нему.

– Два-три дня назад тут люди ходи с оленями.

– Это наш отряд… Мы тут ночевали на острове… – сказал Глеб.

Поскольку нам все еще оставались неизвестными обстоятельства, заставившие Глеба сбежать из подразделения, я попросил Улукиткана проехать верхом следом Глухова и узнать, действительно ли он ушел вверх по Люче. А сами мы с караваном подошли к берегу реки, как раз против устья, где она сливается с широким, шумным потоком Зеи.

Междуречье у слияния рассекается рукавами этих рек на несколько островов, заросших вековою тайгой, с высокими наносными берегами. Посоветовавшись, мы решили перебрести Лючу и на одном из островов приютиться на ночь. В этом была своя прелесть: на острове всегда меньше гнуса и больше прохлады, да и сон здоровее. О большем мы и не мечтали.

Черная туча прикрыла солнце. Низовой ветер взрыл Зею, бросая на остров холодную речную пыль, гнул податливый тальник и трепал зубчатые вершины старых лиственниц.

На острове мы наткнулись на стоянку Глухова с небольшим балаганом из коры, под которым у него до этого хранился груз. Быстро развьючили оленей и стали ставить палатки. Работы хватало всем. С гор уже спускалась мутная завеса непогоды.

– Ты что же, Глеб, под балаган залез, уже разулся? Бери топор, руби колышки и помоги Трофиму палатку натянуть. Да поторопись, видишь, небо-то…

– Скоро собаки блох ловят, – огрызнулся Глеб, но топор взял и пошел к тальнику, нехотя переставляя босые ноги.

– Молодой, а лентяй! Для себя сделать не хочет! – бросил ему вслед Трофим. – Если ночью не отдохнешь, никуда не уйдешь завтра.

Когда палатки (без помощи Глеба) были поставлены и груз накрыт брезентом, из-за реки донесся крик. Мы выскочили на берег. Это Улукиткан. Он кричал, угрожающе махал нам палкой и гнал рысью оленя, усердно подбадривая его ногами. «Неужели он что-то страшное обнаружил на следу Глухова?» – мелькнула у меня мысль. Я взглянул на Глеба, но лицо его выражало полное спокойствие.

Старик с ходу перемахнул реку и, не слезая с оленя, стал Николаю что-то доказывать на своем языке, грозился, тыча палкой в небо.

– Вы какой люди, слепой совсем, смотри, дождь в горах, вода большой придет, зачем остров остановился, пропадай хочешь? Разве другой места нет? – кричал старик, тараща на меня гневные глаза.

– Да что ты, Улукиткан, этот остров стоит сотни лет! Посмотри, какие толстые лиственницы выросли на нем! Неужели, ты думаешь, вода так высоко может подняться?

– Человеку дана голова, думай надо что к чему. Ты смотри хорошо, эта протока выше острова новый, теперь вода большой придет, остров будет брать! Надо скорей назад ходи…

Когда старик раздражался, он выговаривал русские слова с трудом, теряя окончания, но мы понимали его. Николай с Трофимом пригнали оленей, мы свернули палатки и, накинув на спины животных груз, бежали с острова на материк.

– А ты, Глеб, почему не обуваешься? Вставай, надо уходить, – предложил я ему.

– Успею, а не то и тут переночую, балаган хороший.

– Без разговоров! Обувайся и догоняй!

Мы перебрели Лючу и сразу же на берегу остановились под защитой толстых лиственниц. Отяжелевшие тучи нависли грозой над долиной. Надо было как можно скорее ставить палатки. Застучали топоры, забегали люди. Ветер с высоты уже хлестал полотнищем холодного дождя, слепил глаза, вырывал из рук палатку. Больших усилий стоило нам организовать ночевку.

Глеб так и не пришел. Мы возмущались, не зная, чем объяснить его поведение: ленью или каким-то скрытым, загадочным упрямством. Улукиткан не выдержал, поймал своего оленя, погнал его через реку на остров. Он лучше нас понимал, что сулят после жаркого дня черные тучи и что станет с рекою, когда с гор хлынет дождевая вода.

Мы, мокрые, замерзшие, уже сидели в палатке, когда распахнулась черная бездна неба и оттуда брызнул пугающий свет молнии, на миг озарив угрюмые лица людей, стволы лиственниц и грозные овалы туч. Могучие разряды грома, потрясая долину, гулко прокатились по лесу, и тучи опустили к земле дождевые хвосты.

Улукиткан вернулся один. С его одежды ручьем стекала вода, он посинел от холода и еле ворочал языком.

– Какой худой люди Глеб! Я ему шибко хорошо говорил – уходи надо! Он, как глухой, не понимай.

– А ты бы балаган разломал, он бы и пошел, – сказал Василий Николаевич с досадой.

– Э-э, если голова худой – сила не помогает, – ответил тот, сбрасывая с плеч мокрую телогрейку и закутываясь в дошку.

– С черта вырос, а ума не нажил!.. – буркнул Трофим.

За палаточной стеною по черной тайге, по скалистым ущельям хлестал косой ливень. Ветер с диким посвистом налетал на лес, расчесывая непослушные космы лиственниц, в клочья рвал воду в реке, завывал в дуплах старых тополей. А по горам, освещенным короткими вспышками молний, гуляли чудовищные раскаты грома.

Мы остались без ужина – это не такое уж большое горе. Но без сна нельзя. Сон – главное в походной жизни, иначе не будет зарядки для следующего дня. Он как смазка в сложном механизме. Неважно, если он короткий и беспокойный, – на рассвете все равно пробудишься и сразу встанешь. За сном немедленно наступает рабочий день без паузы, некогда потягиваться и нежиться в постели!

Небо гневалось. Удары потрясали землю. Стонала тайга. Казалось, что стоишь рядом с неукротимой титанической силой, и не удивительно, что ты весь охвачен ужасом и начинаешь верить, что в мире ничто не может устоять перед этой стихией.

Вот он, приветственный салют Станового!

Ночь навалилась густой чернотой. В палатке было тихо, никто не спал, все притаились, словно ожидая чего-то еще более ужасного. Казалось, и остались только мы да палатка на уцелевшем крошечном клочке земли, а остальное: заснеженные вершины Станового, тропы, мари, тайга, необозримые дали и все, чем жили мы эти дни, – сметено ураганом. С трудом верилось, что после этой страшной бури останется жизнь в горах да и сами горы.

Сколько необузданной силы таят в себе тучи!

Кто-то чиркнул спичкой, закурил. Далеким огоньком засветилась в темноте цигарка. Над ухом простонал каким-то чудом сохранившийся комар, и где-то за рекой прогрохотал обвал. Люди словно онемели, у каждого свои думы. Я перелез через чьи-то ноги, через ворох мокрой одежды, сваленной у входа, и выглянул из палатки. Ни неба, ни земли. Куда ни посмотри, всюду тяжелая свинцовая тьма да бешеный ветер бьется с лесом, пугая все живое жутким воем.

И вдруг блеснула молния, отбросив тьму и осветив на миг потрепанные лиственницы, вспухшую реку и за дождевой завесой остров. Но все исчезло так же мгновенно, как и появилось, только в душе осталась щемящая боль за Глеба: «Прилепится же к человеку такое!» И тут же вспомнились собаки: где они, бедняжки, спасаются в такую непогодь?

Гроза отходила на север, сталкивая туда тучи. Послабел и дождь, но страшная тьма еще не поредела, и ветер еще больше свирепел. Его разноголосый вой мешался в черноте с непрекращающимся треском падающих на землю великанов. То справа, то слева валились деревья, подминали под себя чащу; со смертным стоном они ложились, до конца не выстояв свой век.

И странно, даже когда ветер наконец стих, тайга по-прежнему шумела тревожно. С черного неба падали остатки дождя. Только теперь мы вспомнили об усталости. Кажется, можно уснуть.

Бедный Глеб! Как он там один на острове? Сумеет ли разжечь костер?

При свете спички находим свои постели, устраиваемся кто где может. В палатке тесно, а во второй сложен груз. Но до утра недалеко, как-нибудь прокоротаем остаток ночи. Я забираюсь в спальный мешок. Василий Николаевич рядом что-то тихо жует. Лиханов уже похрапывает…

Засыпая, тщетно стараюсь припомнить картину налетевшего урагана, не совсем ясно схвачены детали, нужные для записи, но мысли плывут стороной, а слух улавливает отдаленный, еще неясный гул. В полусне пытаюсь уяснить, что это. Хочу проснуться, но не могу поднять головы, пошевелиться. Все во мне отяжелело…

А гул доносится яснее, наплывает новой неотразимой бедой. Наконец я вырываюсь из полузабытья. Все та же темная ночь. Вернулся ветер, снова бродит в вышине. Шумит исхлестанный лес. Все спит. «Как хорошо, что это был сон!» – думаю я, поворачиваясь на другой бок.

Вдруг справа, подобно взрыву, гигантская волна ударяет о каменистый берег. Все просыпаются, вскакивают. Слух улавливает странные звуки чего-то надвигающегося на нас, как неизбежность. Казалось, будто какое-то чудовище, ворча, скребет огромными когтями по дну реки, сглаживая вековые перекаты, руша берега и сталкивая в темноту выкорчеванные деревья. Все это где-то рядом, давит на нас, шипит по-змеиному.

Я не могу найти свои сапоги. Трофим напрасно чиркает отсыревшими спичками. Улукиткан что-то бормочет на своем языке. Василий Николаевич уже на берегу и оттуда кричит неистовым голосом:

– Вода! Вода! Поднимайтесь! Вода прет валом!

И будто в доказательство, из черноты кромешной мы слышим пугающие всплески – это падают в воду подмытые лиственницы.

Мы все выскакиваем разом кто в чем есть. Хотя бы звездочка блеснула! Почему так долго тянется эта ужасная ночь? Глаза с трудом различают во мраке белесую ленту Лючи и бегущие по ней уродливые тени. Это смытые водою деревья уплывают от своих берегов.

Зея и Люча, сплетаясь мутными волнами в один беснующийся, клокочущий водяной клубок, уносят в темень богатую добычу.

Наше внимание приковывает остров. Его не видно в темноте, но там творится что-то невообразимое. Треск, стон падающих деревьев потрясают долину. Что-то с Глебом? Нас разделяет густой предутренний мрак и недоступная река. Мы бессильны что-либо предпринять. Трудно даже представить, какой ужас должен охватить человека, оказавшегося в такую ночь на размываемом острове!

– У-гу-гу! – кричит натужно Василий Николаевич, но его голос глушат река и долетающий с острова грохот.

Что же делать? Неужели парень должен погибнуть, заплатив дорогой ценой за свою страшную беспечность? Это ужасно еще и потому, что все должно свершиться почти на наших глазах. Даже если бы и была с нами лодка, никто бы не рискнул добраться до острова. Где-то в глубине сознания все еще живет надежда: авось не весь остров сметет вода.

Река пухнет на виду, лезет на наш берег. Уже стучат топоры: между трех старых лиственниц лепится лабаз. Надо как можно скорее убрать с земли груз и самим бежать к скале, ведь вот-вот вода отрежет нам путь отступления.

Нужно немедленно делать плот. Как только река немного угомонится и перестанет нести лес, рискнем пробраться на остров.

В небе прорезалась звезда. Как мы обрадовались ей! А вот на востоке резкой чертою отделилось от горы небо. Светает! Чувствуется, что еще немного, и природа торопливо начнет приводить себя в порядок после этой ночи. Но неуемная река продолжает раздвигать берега, сглаживать рытвины и грязными ручейками просачиваться в глубь равнины.

Лабаз уже загружен, накрыт брезентом. Улукиткан ищет оленей, чтобы прогнать их в более безопасное место. Мы набрасываем на плечи рюкзаки, берем топоры, ружья, бежим к скале.

Вдруг из предрассветной мути до нас долетает неясный звук: не то прокричал филин, не то взревел зверь. Мы задерживаемся. В лесу тихо, только под ногами неприятно шуршит вода, смывая хлам.

Звук повторился ближе, такой же непонятный, внушающий тревогу.

– Однако, люди кричи, – говорит Лиханов, настораживаясь.

Я напрягаю слух и чувствую, как во мне все леденеет от страшной догадки. Неужели остров… смыт?

– Спаси-и-ите… бра-атцы-ы-ы-ы! – совершенно ясно долетает с реки. Глеб! Это он взывает о помощи.

Мы бросаемся на крик. Берег уже под водою. А крик вот он… вон… проплывает мимо, уходит все дальше и дальше.

– Помоги-и… бра-а-а… – еле слышится из-за кривуна последняя мольба о спасении.

Василий Николаевич и Трофим молча сжимают шапки. На их сосредоточенных лицах чувство вины. Я не могу прийти в себя от всего случившегося, не знаю, что делать. Напрасно всматриваюсь в побелевшее пространство, прислушиваюсь к всплеску волн разгулявшейся реки. Там уже ничто не напоминает о существовании Глеба…

Издалека кричит Улукиткан, заставляет немедля вернуться. Мы бросаемся к скале. Вода уже преградила нам путь, хлещет мутью по ярам, заливает колодцы, тащит мусор. Нам ничего не остается, как идти напрямик, – теперь дорога каждая минута. Напрягаем все силы, бредем по пояс в холодной воде, словно бегущей с ледников. Под ногами невидимый валежник. Лиханов боится воды, побледнел, его ведет за руку Василий Николаевич.

И все же, усталые, мокрые, мы добрались до края россыпи. Когда оглянулись, увидели, что где-то у скалы вода прорвалась и кисельной гущей хлынула по лесу, затопляя низину. Но нас она не захватила. Мы уже сидели на камнях, вне опасности.

– Недолго гостил у нас Глеб… От одной беды увели, в другую попал. Судьба, что ли, его тут, на Зее… – сказал Василий Николаевич, раздеваясь и выкручивая штаны.

– Парень он был как парень, и, видно, неплохой, да дури где-то нахватался, всему перечит, работать за него должен дядя… Вот таким когда-то и я был, – вспомнил Трофим свои далекие годы беспризорности. – У меня так уж сначала жизнь кувырком пошла, не в ту сторону, да и время было другое, трудное. А он с чего кособочится, на глаза слепоту наводит? Надо было на острове спустить с него штаны и пропесочить как следует…

Улукиткан разжег костер. На его лице, в глубине маленьких глаз, спрятанных под нависшими бровями, гнев. Все молчали. Над лесом висел туман. Сквозь его просветы не столько виделось, сколько чувствовалось голубое небо, яркое, чистое, какое бывает только в июне после дождя.

Откуда-то выскочил горностай. По реке, где-то в высоте, просвистела пара гоголей. Кричали коршуны, уже выискивая добычу. Мы снова ощутили биение жизни. О Глебе вспоминали с горьким сожалением, сознавая, что в его гибели повинны и мы. Теперь нам придется заняться розысками трупа, а это очень сложно и, видимо, потребует много дней.

Наступил очередной день, ветреный и холодный. Сушим одежду, завтракаем. Наши планы неожиданно рухнули. Оборвался путь. Мы с Василием Николаевичем, как только вода перестанет прибывать, отправимся на плоту до Малых Мутюков. Должна же где-то река выбросить свою жертву! Остальные дождутся нас здесь. Трофим сообщит о случившемся в штаб.

Сухой еловый лес для плота нашелся за скалою в долине Лючи, близко от воды. Но прежде чем взяться за топоры, нам нужно было восстановить свои силы. Наваливаем в костер побольше дров. Все ложатся поближе к огню. Удивительно, что нет комаров! Неужели их не осталось на земле после урагана? Какое это было бы блаженство! Я подстилаю под бок стланиковые ветки, но уснуть не могу: желание взглянуть на реку заставляет забыть про отдых, иначе ведь не запечатлеется полная картина этого страшного наводнения.

Всхожу на скалу. Глаза не узнают речного пейзажа, не знают, на чем остановиться. Даже воображение бессильно придумать что-либо подобное. От острова, от столетних лиственниц, украшавших его своими могучими стволами, не осталось и следа, да и места не могу определить, где был остров, – всюду стального цвета вода, густо крапленная плывущим коряжником. Снова спасла нас прозорливая мудрость Улукиткана!..

Расплескалась река по широкой пойме долины. Ни кос, ни берегов, ни границ. Русло реки различимо только по стремительному течению. На крутых поворотах вода вздымает высоко схлестнувшиеся валы и, отбрасывая зеленые хвосты, бешеными скачками выпрыгивает снова на стремнину. Плывут мусор, кусты, деревья. По дну с шипением сползает песок, мелкая галька, гулко стучат камни. Лес, строгой чертой оберегавший границу реки, выщербился, поредел, местами отступил к отрогам. Жуткое впечатление производит разрушительная сила воды!

Вот из-за поворота выплывает огромная лиственница, окруженная стаей мелкорослых елок. Она цепляется за дно реки толстыми корнями, точно пытается во что бы то ни стало задержаться.

Лиственницу догоняют и обгоняют легко плывущие два погибших тополя. Обнявшись кронами, они проносятся мимо, напоминая корабль с обломанными мачтами. Но что это? Течение нацеливает его на скалу… Ближе… Ближе…

Трр-ра-хт!!!

Оглушительный взрыв раздается в долине…

Но река постепенно устает. Вода уже не прибывает. Слабеет напор. Золотистым кантом из прошлогодней хвои и листьев легла на берегу последняя отметка подъема воды.

В природе все будто онемело: ни торжества, ни песен. Молчит старуха тайга. Боже, что сталось с нею! Деревья стоят словно изжеванные, «пол» завален буреломом, всюду неразбериха. Никогда мне не приходилось наблюдать столь печальную картину истерзанного ураганом леса. И после еще долгое время ветры, налетевшие на наш одинокий лагерь в горах, напоминали о пережитом.

У птиц – непоправимое горе. Все, у кого были гнезда на берегах реки, на марях, по низинам, остались без потомства. Вода не пощадила их. Вот под скалою на камне сидит пара куличков, самец и самочка. Их не тревожит набегающая волна, и, кажется, ненужным стал корм, они будто забыли свои песни.

Родное гнездо. Где оно?..

Солнце щедрым светом заливает до отказа напоенную дождем землю, пытаясь скорее вернуть ей жизнь. За реку на кормежку летят разрозненные стайки кедровок. Где-то внизу шумит река на перекате. Мои спутники не спят, сидят у костра. Трагическая судьба Глеба никому не дает покоя, волнует всех. Надо же было этому случиться!

Я присаживаюсь к огню, собираюсь с мыслями.

Трофим с Василием Николаевичем идут на берег и зачем-то делают метровый затес на старой лиственнице.

Через час мы уже были за скалою. От стука топора пробудилась, заворчала еловая тайга. Плот сделали десятиметровый, из восьми легких бревен. Два весла – переднее и заднее – помогут нам держаться нужного направления. Запаслись и шестами на тот случай, если течение занесет плот на скалу или на залом, ими легче отбиться. В половодье плыть на плоту менее опасно, даже по бурным рекам: перевалы и шиверы бывают глубоко скрыты под водою, сглаживаются и крутые повороты. Течение хотя и стремительное, но река широкая, полноводная.

С собою берем винтовку, топор, рюкзаки с недельным запасом продовольствия, котелок. С нами Бойка и Кучум, которые, конечно, нашли нас. Дня четыре мы с Василием Николаевичем проведем на реке, обшарим берега, протоки, наносники, а три дня нам понадобится на обратный путь к устью Лючи, где нас будут ждать наши.

Прощаемся молча. Последний раз выслушиваем серьезные предупреждения Улукиткана.

– Если вода начнет спадать, покажутся камни – не жалей плот, бросай его, иди пешком. В протоку, упаси бог, не лезьте – заломит, и конец! Постоянно слушай, где ворон или кукша кричать будет, там ищи Глеба. Сам тоже кричи, может, он живой. И у худого человека бывает счастье.

Как только мы оттолкнулись от берега, плот подхватывает течением. Со стремительной быстротою наплывают на нас берега, затопленный лес. Река еще пенится, бугрится и предупреждающе все время ревет где-то впереди. Мы с Василием Николаевичем изо всех сил машем шестами: надо держаться середины реки.

За поворотом промелькнула наша ночевка, а на том месте, где был остров, – пустота. Но река отхватила от правого берега большой ломоть земли вместе с лесом и образовала – будто взамен – новый остров, а у изголовья наметала высокий наносник. Он-то и расклинивает пополам стремнину потока. Вот и кривун, где заглох последний крик утопающего. Зрение настораживается, но при той быстроте, с какой мы несемся по реке, ничего рассмотреть нельзя. Приходится «сойти» со струи и плыть вблизи леса, где течение слабее.

– Угу-гу-у! – кричит зычным голосом Василий Николаевич и, вскинув ружье, выпускает холостой заряд.

Звук нависает над речной тишиной, расползается по закоулкам леса, бьется о скалы.

Плывем в кустах. Вода широко расплескалась по левобережной низине, и кажется, нет ей края. Где же спрятала она свою добычу? Вынесла ли Глеба на марь, замыла ли песком на дне глубокой ямы или угнала в низовье? Кто скажет?

Течение медленно проносит нас над кромкой леса. Тайга безжизненна: ни птиц, ни обычной дневной суеты. Только встречный ветерок и живет над всем этим притихшим миром. На поворотах всюду громоздится наносник. Толстенные бревна велением какой-то дьявольской силы цепко сплетены между собою. Одни деревья стоят как бы на голове, подняв высоко оголенные корневища; другие уперлись в дно, залегли поперек течения, подставляя сучковатые горбы стремнине; третьи, перегнувшись через соседние стволы, секут воду вершинами, и столбы радужных брызг поднимаются высоко над всем завалом. Глухой рокот воды слышится далеко, как ночной прибой у высоких голосистых скал.

Впереди показывается наносник, мы настораживаемся, беремся за весла, начинаем биться с течением. Плот послушно обходит кривун, и мы видим: что-то черное вдруг вынырнуло из воды в средине наносника, отряхнулось и снова окунулось в воду.

– Глеб! – вырывается у меня, и мы молча разом налегаем на весла, пытаемся прибиться к левобережной стене леса, хватаемся за кусты, пока не останавливаем плот.

С большим трудом нам удается подобраться к наноснику снизу. Он весь дрожит. Пробираемся по скрюченным стволам к переднему краю, но здесь нас поджидает разочарование: мы находим только фуфайку, накинутую на поторчину. Значит, трагедия разыгралась где-то выше по реке.

Мы садимся на бревно. Василий Николаевич закуривает, сдвинув в раздумье черные брови.

После небольшой передышки возвращаемся на плот и продолжаем свое необычное путешествие. Вода быстро идет на убыль. Пунктирами уже обозначились берега, вот-вот оскалятся каменистые перекаты. Ветерок все тот же, встречный, несет с далеких низовьев сухой пахучий воздух, опаленный зноем равнины.

Собаки на плоту вдруг всполошились, уши у них встали торчком – так бывает с ними, когда они слышат подозрительный звук. Но вот они подняли настороженные морды, шумно втягивая воздух широко раскрытыми ноздрями. Затем Бойка перевела вопросительный взгляд на Василия Николаевича, пытаясь что-то сказать умными глазами и, видимо, по-своему, по-собачьи, удивляясь нашему спокойствию.

– Зверь где-то близко живет, – сказал Василий Николаевич и пригрозил собакам пальцем: дескать, успокойтесь. Но они продолжали вести себя подозрительно, вытягивали морды навстречу ветру, захлебывались воздухом. Плот выплыл за край леса, и мы оказались у широкой тиховодины, заставленной корягами самых причудливых форм. Казалось, какие-то речные чудовища с длинными хвостами выступили из воды, чтобы погреть на солнце свои облезлые спины.

Мы уже проплываем тиховодину. Справа доносится приглушенный стон, и что-то взметывается белым лоскутом на последней коряге. Собаки мгновенно бросаются к краю плота. Мы настораживаемся. И вдруг там же, над корягой, взметнулась человеческая рука.

Невероятными усилиями мы останавливаем шестами бег плота на краю слива.

– Держи! – кричит Василий Николаевич, сбрасывая с себя телогрейку, а в глазах какое-то безумное решение.

Он хватает конец причальной веревки, прыгает с ней в воду. За ним собаки. На миг все они исчезают за стеною брызг. Бойку с Кучумом сносит течение. Василий Николаевич упрямится, тяжело машет руками, пытается добраться до коряги. Я теряю силы, шест выгнулся, вот-вот лопнет, и вода бросит плот на речные ухабы, что ниже слива, и тогда бог знает что может случиться с Василием, если он упустит конец веревки, и со мной.

Все это происходит в какие-то секунды. Я чувствую, как слабеют руки, плот начинает разворачиваться. Тщетно пытаюсь удержать его. Но вот он вздрогнул, задержался.

– Пускай! – слышу голос Василия Николаевича.

Он уже на краю коряги; оседлав толстый сук, тянет веревкой плот. Я помогаю ему шестом, и через минуту опасность позади.

Быстро приходим в себя и не верим глазам: в двадцати метрах от нас, на этой же коряге – привязанный человек. Это Глеб, но узнать его невозможно. Нас охватывает чувство радости. Мы не знаем, что сказать, да и нет таких слов, чтобы можно было выразить сейчас свое состояние.

Подтаскиваем ближе плот. Я все еще не могу признать в этом еле живом человеке Глеба. Парень почти голый. Вода сняла с него сапоги, шапку, телогрейку, а штанами он привязался к коряге. Он весь посинел, губы перекосило страдание. На них пузырится желтая пена. Глаза смотрят на нас каким-то диким и в то же время жалобным взглядом. Из горла его вырывается нечленораздельный звук, как мычание, но в нем радость надежды. Он пытается улыбнуться, но из глаз текут слезы…

– Ну-ну, не плачь, Глебушка, – слышу ласковый голос Василия Николаевича. Он хочет сказать еще что-то, но отворачивается и рукавом вытирает лицо.

Я хватаюсь одной рукой за корневище, другой хочу отвязать Глеба, но тот впивается в меня пальцами, как коршун в добычу, виснет на мне, не отпускает. Не могу высвободиться. На помощь приходит Василий Николаевич, и мы втаскиваем парня на плот. Укладываем на телогрейку и начинаем растирать. Руки, ноги безвольные, как плети, тело в синяках и царапинах. Какую ночь пережил он в этом бушующем мире, на краю гибели! Я почему-то вспоминаю слова Улукиткана: «И у худого человека бывает счастье!»

…Через час мы уже сидим на берегу отступившей в русло реки. Горит костер, бушует чай в котелке. На душе необыкновенно легко. Глеб пришел в себя, медленно жует лепешку, но все еще дико посматривает по сторонам, сдвигает брови, трет шершавой ладонью посиневший живот. Ни о чем не рассказывает. Видимо, страшно оглянуться назад.

Солнце опускается к горизонту. Придется ночевать здесь. Василий Николаевич наливает Глебу кружку чаю.

– Вот видишь, друг, когда ты один – дела-то прискорбные! Старик не зря приезжал за тобою на остров, почему не послушался? Поперек пошел, свой принцип выставил. А вода пришла и остров смела, и тебя вместе с принципом… Куда годится отбиваться от коллектива! Гуртом, говорят, и батька побороть можно…

Глеб молчит. Губы у него слиплись, глаза виновато прячутся. Он жмется к огню, не может согреться. А Василию Николаевичу не терпится:

– Тут тебе не главный проспект, а тайга, смотри в оба! Ты впервые в тайге?

Глеб утвердительно кивает головой.

– Так что же ерепенишься? От Глухова сбежал и тут уперся, как бык, самому себе вред делаешь. В твои годы присматриваться надо что к чему, учиться. На-ка вот еще горячей лепешки съешь, ишь, как славно она поджарена! Может, каши еще подложить? Ешь, скорее согреешься.

– Мне бы вот еще закурить… – тихо говорит Глеб.

– Дадим. А скажи-ка, – допытывается Василий Николаевич, – сколько лет ты так вот по свету дуром шатаешься?

– Долго рассказывать… Мало я прожил, дядя Вася, да много видел. Трактористом был, учился на штукатура, плавал кочегаром на пароходе, везде побывал…

– А в экспедицию чего пошел?

– Думал, тут легче.

– Ну и как?

– Один черт!

– Нет, не один черт! Тут труднее, а главное – некуда податься. Вот ты понял теперь? Один погибнешь ни за понюх табаку. Значит, хочешь не хочешь, придется приобщиться к работе. Другого пути, Глеб, отсюда нет. Но дармовых едоков нам не надо. У нас один за всех, все за одного!

Тот смотрел на Василия Николаевича удивленными глазами и, вероятно, думал: «Неужели после стольких переживаний меня опять будут заставлять работать?»

Молодой организм парня быстро набирал утраченные силы. Разгладилось лицо, взгляд прояснился, отступила тревога. Уснул он рано. Завтра поход. До лагеря не меньше как километров семь. Но Глеб босой. Мы долго сидим у костра, молча распускаем веревку. Василий Николаевич хочет из нее сплести что-то вроде лаптей, иначе Глебу не дойти, да и там не знаю, во что обувать его будем.

В долину незаметно спускается прохладный вечер.

Достаю дневник и, примостившись у костра, долго пишу.

– Ну, вот и готовы лапти, – говорит Василий Николаевич. – Отплясать, что ли, на радостях?

Он вешает лапти на сучок, укрывает телогрейкой Глеба, и мы ложимся спать… Кажется, только что я заснул, а солнце уже поднялось над горами, мягко греет землю. Над рекой висит легкий редеющий туман. Василий Николаевич готовит завтрак. Глеб, лежа на хвойной подстилке, по-детски лениво потягивается и глядит в небо. Он провел почти двенадцать часов в беспокойном сне.

– Как дела, Глеб? – спрашиваю я.

– Лучше, чем на коряге, только тело болит, будто корова изжевала всего…

– Идти сможешь?

– Пойду…

За завтраком он ест жадно, много, неразборчиво. И странно, вновь перед нами тот самый Глеб, который два дня назад поражал всех ленью и равнодушием…

Еще солнце не обогрело землю, а мы уже шагали с рюкзаками на плечах по замшелой тайге. Всюду бурелом – след пронесшегося урагана. Земля, напоенная до отказа дождем, размякла, вспухла, болота разлились озерами. Куда ни ткнешься, вода и вода. Нам пришлось долго петлять по равнине, выискивая более возвышенные места для прохода, и только в обеденное время увидели над знакомой скалою дымок костра.

Нас встречают жители стоянки.

– Живой! – кричит Улукиткан, здороваясь с Глебом, долго держит его руку, все еще не веря своим глазам. – Это как же? – удивляется он.

– Что вы на тот свет меня сталкиваете? Не хочу, вот и все! – повеселев, кричит Глеб.

– Правильно, Глебушка! – поддерживает Василий Николаевич. – Там и без нас народу много, а тут и веселее, и работы непочатый край!

Ошеломленный появлением «утопленника», Трофим поглядывает то на нас, то на Глеба, словно не веря своим глазам.

Потом, схватив Глеба, тискает его в каком-то безудержном порыве. А тот, обрадовавшись радушному приему, дико гогочет, широко разевая рот. Освободившись от объятий, он заголил рубашку и стал хвалиться багровыми пятнами на животе.

– Видишь? Ну и прокатило меня! Одни, брат, страсти!

– Значит, поторопились с отправкой тебя на тот свет, поживи еще, поживи, – говорит Трофим, улыбаясь. – Наделал ты хлопот! Тут одна инструкция по вашему брату, по утопленникам, чего стоит! Утонуть-то что, а вот попробуй отчитаться за тебя!

– Однако, счастливый рубашка на тебе, смерть не берет, – говорит, ощупывая Глеба, Лиханов. – Там, смотри, на лиственнице, Трофим что-то писал про тебя, ходи читай.

Я пошел вместе с Глебом. На толстой лиственнице была стесана кора и сделана надпись:

«Здесь 12 июня 1951 года утонул рабочий экспедиции Глеб Безруков. Его вместе с островом смыла вода».

Глеб долго читал надпись, как бы вникая в смысл каждого слова, но вдруг рассмеялся детским, наивным смехом:

– А зарплату-то теперь мне будете платить? Может, по месту жительства, с того света, получать придется?..

– Смейся, да не забывай, почаще оглядывайся, чтобы на старую стежку не выйти, будешь кулаком слезы вытирать, – сказал подошедший к нам Трофим.

На подступах к Ивакскому перевалу

Устье Лючи теперь имеет широкое горло, более ста метров, за счет исчезнувшего острова. На его месте образовалось галечное поле, заваленное огромными деревьями, принесенными рекою с верховья. Тут им, вероятно, и доживать свой печальный век, ибо унести их дальше сможет только полая большая вода. На последнем километре в Лючу вливается несколько рукавов из Зеи. Это серьезное предупреждение, что скоро район слияния рек подвергнется большим изменениям, на «торжественном» начале которого мы уже присутствовали.

Пустынно стало на устье Лючи без острова. Почему-то подумалось: куда девались птицы, мелкие зверушки, считавшие остров своей родиной? На нем жили колонки, бурундуки, беззаботные кулички, хлопотливые трясогузки, в чаще густого леса держались пеночки, дрозды. У изголовья на полузасохшей лиственнице с обломанной вершиной было гнездо скопы («рыбака»). На острове у всех пернатых обитателей были свои излюбленные места на вершинах елей, на тополях, откуда разодетые синицы встречали песнями восход и провожали солнце. Там был свой маленький мир, отгороженный от большой тайги речными протоками. И вот его не стало.

Надо идти, но как быть с Глебом? Он совершенно босой, а из запасной обуви ни одна пара не лезет на его «медвежью лапу». Опять забота Василию Николаевичу. Он что-то кроит из брезента, пришивает выпрошенную у Николая лосину и явно досадует на Глеба. А тому хоть бы что! Кажется, повторись наводнение, он и с места не сдвинулся бы…

Шестнадцатого июня, когда уровень воды в Люче упал до летнего, наш караван перебрел реку и по проложенной нами в прошлом году тропе благополучно добрался к вечеру до подножья Станового.

Тут все памятно, знакомо. Василий Николаевич даже опознал не догоревшие тогда головешки дров. Палатки, пологи поставили на прежних местах, и нам показалось, будто мы и не уезжали со Станового.

Снова любуемся его бурыми скалами самых причудливых форм, их хаотическим нагромождением. С поднебесной высоты падают ручейки, налетая с разбегу на каменные глыбы, разбиваясь в миллионы сверкающих брызг и окутывая гранитные стены легким паром. Вверху видны иззубренные края откосов, за ними острые гребни, все в развалинах. А еще выше, за широким снежным плащом, в безоблачном небе вершины главного хребта. Мертвенно-серые, они кажутся доступными только солнцу.

Становой снова поразил нас, как и в прошлом году, своей дикостью. С первого взгляда казалось, будто мы ничего более грандиозного и не видели.

Мои мысли уже там, наверху, среди каменных конусов, цирков и скал, нависающих над глубоченными пропастями. Желание скорее проникнуть в этот еще загадочный, неисследованный мир все сильнее овладевает мною.

Сегодня все мне кажется доступным.

Перед сном я решил прогуляться до развилок. Где-то в тальнике вкрадчиво воркует горлица. Какая у нее необыкновенно трогательная, я бы сказал – душевная, песня! Как она гармонирует с задумчивым вечерним лесом! Иду по каменистому берегу Зеи. Запад залит густым горячим багрянцем. В нем как бы воплотились все тайны жизни, а отблеск солнца кажется далеким-далеким, как мечта раннего детства. В такие тихие летние вечера всегда хочется побродить по лесу, побыть одному со своими думами. Закат, меркнущие тени гор, чудесная игра красок в небе, ворчливый шепот реки и мягкая, ласкающая тишина засыпающего мира располагают человека к раздумью, тем более когда у него на душе покой.

Вот передо мною далеким видением возникает Кардоникский лес, где в детстве впервые я слушал шум старых чинар, крик диких птиц, брачный рев оленя.

Там я полюбил громады заснеженных гор, их недоступность, там слушал чудесную музыку живой природы и, отправляясь в жизнь, унес с собою вечную любовь к ней, страстное желание познать ее.

Эту мечту детства я пронес как святая святых через всю свою жизнь. И даже теперь, далеко от Кавказа, все еще слышу шум лесов и старых чинар и храню их наказ.

В темноте, под сводом старых лиственниц, лагерь, освещенный костром, – удивительное зрелище. Пляшут тени стволов, как живые, колышутся палатки, в бликах пламени ломаются лица людей. В воздухе дразнящий запах густого варева. Трофим возится с тестом. Улукиткан мастерит из тальника хомутики для оленей. Глеб спит. Лиханов пасет стадо. Собаки наблюдают, как Василий Николаевич печет лепешки, складывая их стопкой поодаль от огня, ждут, когда он вспомнит про них.

– Как думаешь, завтра на перевал пойдем или тут дело есть? – спрашивает Улукиткан, поворачивая ко мне загорелое лицо.

– Видимо, задержимся. Через месяц сюда придут нивелировщики, им будет очень трудно идти через Ивакский перевал, круто и высоко. Надо обследовать вершину левого истока. Помнишь, мы в прошлом году с гольца видели там низкое место, может, пропустит.

– Что ты! – протестует проводник. – Если бы пропустило, эвенки давно там ходили бы.

– Пусть кто-нибудь завтра сходит посмотрит, а я поднимусь на правобережную вершину, взгляну сбоку на западные отроги хребта, есть ли проход по нему. Может, не пройдем по водоразделу, тогда нечего нам подниматься на Ивакский перевал.

– Старика не берешь?

– Пойдем, если охота.

– Как неохота!

– А мы с Трофимом поднимемся к истоку, – говорит Василий Николаевич.

– Вот и хорошо, завтра у нас будет полностью занят день.

Незаметно подобралась и полночь. Когда ложились спать, сквозь поредевшую крону просачивался серебристо-дымчатый, похожий на туман свет. Скалы продвинулись, потеряв свой грозный облик.

На рассвете ко мне под полог пришел Трофим.

– Вести какие? – встревожился я.

– Нет. Пусть Глеб идет со мною. Что ему бездельничать? А Василий отдохнет, у него нога поранена.

– Боюсь, как бы парень тебе обузой не был. Возьми Николая.

– Уж как-нибудь с ним справлюсь.

– Справишься? Сам-то ты как себя чувствуешь? – спросил я озабоченно.

– Неплохо. Походы меня не утомляют.

– Однако надо беречься… – И мы выбрались из-под полога.

Предложение Трофима не обрадовало Глеба. Он нахмурился, неохотно собирался, делал страдальческое выражение лица, но, не найдя сочувствующих, ушел, волоча ленивые ноги.

– Какой это люди, тьфу!.. – возмущался Улукиткан.

Синее небо все в белых барашках. Восход тихий, нежно-розовый. Ветерок колышет воздух, настоянный хвоей. Какое благодатное утро!

Мы уже готовы были переходить реку, как из стланиковой чащи вышла Майка. За ней высунулся Баюткан.

– Друзья пришли! – кричит Василий Николаевич.

Улукиткан сбрасывает котомку, достает из потки сумочку с солью, кормит свою любимицу, затем осторожно подходит к Баюткану, вытянув далеко вперед приманку. Тот пугливо отскакивает, дико косится на старика. Но соблазн велик! Точно убедившись в благих намерениях человека, он с осторожностью берет лакомство и тут же исчезает. Следом за ним убегает и Майка.

Я не могу понять, но что-то есть общее в уже повзрослевшей Майке с этим полудиким оленем. Боюсь, как бы она не одичала, сдружившись с ним.

Мы со стариком переходим два истока, исчезаем в глубине ущелья и весь день бродим по отрогам. Этот поход не рассеял наших сомнений и никаких изменений в наши планы не внес. С тех высот, на которых мы побывали, можно было увидеть только южные склоны хребта, но они не давали полного представления об этих горах.

К табору вернулись на второй день к вечеру.

– Чего это вы так долго задержались? – встречает нас Василий Николаевич, и я по тону его голоса догадываюсь, что какая-то новая беда стряслась с жителями нашей одинокой стоянки.

– Что случилось?

– Трофим вчера не вернулся, нет его и сегодня.

– А где Глеб?

– Он тут. Да разве от него добьешься чего-нибудь путного? Затвердил «не знаю», и все!

Из палатки вышел Глеб.

– Ты где бросил Трофима? – спрашиваю.

– Не маленький он, что его бросать. Сам ушел, а куда, не знаю.

– Но вы же пошли вместе в вершину ключа, почему же ты вернулся один? Что случилось?

– Да что вы пристали, будто я украл или убил кого?!

– Еще бы этого не хватало! Где Трофим, отвечай! – И я чувствую, как мною овладевает гнев.

– Говорю – не знаю, – упрямится Глеб. – Я остался отдыхать, а он не захотел, ушел дальше… Ну, я и вернулся.

– Почему же вернулся?

Глеб молчит, неуклюже переступает с ноги на ногу и смотрит на меня открытыми глазами.

– Искать надо, обязательно искать, может быть, беда какая с ним. – Улукиткан пронизывает недобрым взглядом Глеба и добавляет сердито: – Какой худой люди есть! Собаку и то нельзя бросать тайга, а ты товарища оставил!

– Я уже готов, сейчас Николай допечет лепешки, пойду на розыски, – говорит Василий Николаевич.

– Пойдем вместе… Глеба прихватим с собою и там устроим ему суд, если что случилось с Трофимом…

– Никуда он не денется, а возьми – еще горя наберемся, – протестует Василий Николаевич.

Глеб молчит, ему неловко. Он, как гусак, молча топчется на месте.

– Не научила тебя, Глеб, река, а, казалось бы, на коряге нужно было крепко подумать, как жить дальше. Тебя ведь не бросили в беде, а ты что сделал? – спрашиваю я.

Тревожные мысли овладевают мною. Я знаю прямую бесхитростную натуру Трофима. Он не мог оставаться молчаливым свидетелем лени и равнодушия Глеба, и на этой почве между ними могли возникнуть недоразумения. А разве мы знаем, на что способен Глеб? При этой мысли меня всего обдает жаром.

Надо торопиться.

…Василий Николаевич уже стоит с рюкзаком за плечами. Не хочется покидать лагерь и тепло костра, а при мысли, что ты должен сразу погрузиться в мокрую чащу, по телу пробегает холодок. Но идти надо. Если с Трофимом что случилось, он верит, что мы непременно придем ему на помощь. Такая вера живет в каждом из нас. Без нее, без коллективной поруки, здесь нельзя.

Но вот готов и я. За плечами котомка, карабин, в руках сошки. Трудно оторваться от костра. Еще несколько глотков горячего воздуха, и мы покидаем стоянку. Но что это? Собаки вдруг взбудоражились, стали прислушиваться, затем обе бросились напрямик через кусты к истоку.

Мы задерживаемся. Из чащи показывается Трофим. Он еле передвигает ноги, сгорбился, и кажется, если бы не посох в руках, давно бы свалился. Одежда на нем изорвана, мокрая, лицо, запятнанное оспой, осунулось. Видно, что сил у него уже нет и ведет его какое-то внутреннее чувство, воля.

– На кого же ты, браток, похож, истинный бродяга! Увидела бы Нина! – говорит Василий Николаевич, стаскивая с него котомку.

– Дай душу отогреть, а потом о Нине будем думать, – отвечает тот, а сам весь дрожит, как осина на ветру.

Он протягивает посиневшие руки к костру, хватает открытым ртом тепло и настороженно ловит мой взгляд, как бы пытаясь угадать, знаю ли я, что произошло. Рядом со мною стоит смущенный Глеб. Он не отрывает глаз от Трофима и тоже что-то пытается угадать по его усталому лицу, но тот явно не желает даже взглянуть на него.

– Тут по ущелью ни за что не пройти нивелировщикам, – говорит Трофим. – Куда ни ткнись, завалы, россыпи, и в сторону не свернешь, скалы…

– До вершины ходил? Там низкий места?

– Нет, Улукиткан, туда не ходил, но, видно, место низкое. Только до него все равно с оленями не добраться.

– А почему с тобою не пошел Глеб, что случилось? – не выдержал я.

– А он сам разве не рассказывал?

– Говорит, что ты не захотел сесть с ним отдыхать, ушел вперед, а он не смог тебя догнать.

Трофим молча в упор смотрит на Глеба, и я замечаю, как вздулись желваки на его сжатых челюстях.

– Что же у вас случилось? – допытываюсь я.

– Все это ерунда… Не стоит говорить… Плохо вот, что не нашел прохода, весь изорвался, измучился…

– Ладно, нивелировщики пройдут через Ивакский, – говорю я, – и сегодня об этом не будем думать. Надо отдохнуть. Утро вечера мудренее. Снимай, Василий, котомку, сообрази что-нибудь поесть.

– Что сообразить, если мяса нет? Сейчас баранинки бы – другое дело, – отвечает он с каким-то упреком, но тут же начинает суетиться у костра.

Трофим спустился к реке, разулся и, сняв рубаху, начал полоскать ее в мутной воде. Глеб не сводил с него глаз, и я видел, как его лицо, словно от какого-то внутреннего накала, краснело, как тяжело он дышал, борясь с какими-то непрошеными, вдруг нахлынувшими на него мыслями… Я впервые видел его в таком состоянии и не мог разгадать, что в действительности творится в душе парня.

Вот он шагнул от костра к берегу и вдруг остановился, как будто хотел повернуть обратно, да ноги заупрямились, зашагали к реке. Мы не понимали его поведения, но чувствовали, что все это имело прямую связь с какими-то событиями, разыгравшимися вчера в ущелье восточного истока.

Трофим, несомненно, слышал, как приближался Глеб, шаркая ногами по гальке, как остановился возле него. Но даже не обернулся. А парень стоял перед ним с опущенными руками, покорный, мрачный. С минуту длилось томительное молчание. Но вот Трофим приподнялся, стал не торопясь выкручивать рубаху. Что ему сказал Глеб, мы не расслышали, но тот вдруг повернулся к нему и, широко размахнувшись, ударил его по лицу туго скрученной рубахой.

Глеб пошатнулся, взмахнул руками, рванулся было вперед, по Трофим повторил удар. Из-под ног парня выскользнули камни, тело изогнулось в последней попытке удержаться, и он упал в воду, подняв над собою тучу брызг.

Трофим все так же не торопясь поймал Глеба за ноги, помог ему выбраться из воды, оттолкнул от себя.

– Рано совесть размотал, хорек бесстыжий, даже не краснеешь! – сказал он, доставая кисет.

За внешним спокойствием Трофима скрывалась буря. Это было видно по вспыхнувшим на лице багровым пятнам, по тому, как дрожали руки. Давно я не видел Трофима в таком возбужденном состоянии.

Глеб стоял мокрый, жалкий, как отверженный. С его одежды ручьем стекала вода. И опять с минуту они стояли рядом, друг против друга, в оцепенении. Внезапно Трофим повернулся к Глебу, бесцеремонно стащил с него мокрую телогрейку, выжал из нее воду и подошел к костру…

Он не оправдывался. А люди в ожидании молчали, все еще находясь под впечатлениями неприятной сцены, не зная ее причин. И, сдерживая гнев, Трофим пояснил:

– Вчера отстал с продуктами, сожрал все один и дальше не пошел. Пусть знает, что стоит в тайге кусок лепешки.

Трофим действительно вернулся голодным, об этом говорил его внешний вид и то, с каким аппетитом он расправлялся с ужином.

Густой туман незаметно сполз с утесов на дно ущелья, и черная темень окутала лагерь. Я сидел у костра за работой. Улукиткан починял седло, а рядом с ним примостился Глеб. На его сумрачном лице плясали кривые блики пламени.

– Слушай, Улукиткан, почему на меня все нападают? – спросил он тоскливым голосом.

Старик отложил седло, посмотрел на Глеба долгим, пытливым взглядом.

– Зачем пришел в тайгу? – вдруг спросил он. – Если твои руки не любят работы и друг тебе не надо, пропадешь тут, как коршун без крыльев. И во рту у тебя, я думаю, не язык, а бешеная собака. Научись молчать.

Улукиткан, считая разговор законченным, взял в руки дошку и, отвернувшись от Глеба, занялся починкой. Но его последняя фраза глубоко запала в моей памяти. Мне даже показалось, что я сделал какое-то большое открытие. «Научись молчать…» – разве это не житейская мудрость!

Через полчаса лагерь утихомирился. Из далеких равнин набегал теплый ветерок, шелестя сонливой листвою. Погас и костер. Возле него сидел Глеб, одинокий, как пень в степи, забытый всеми.

Мне было жаль его, но я подумал: пусть остается, пусть до конца выпьет горькую чашу раздумья; так скорее опомнится.

Но когда я засыпал, услышал голос Трофима:

– Иди, черт поперечный, ко мне в полог. Тебя, шкодина, даже на ночь никто не позвал…

И я слышал, как мягко шел Глеб к пологу Трофима, как раздевался, укладывался спать и как скоро они оба мирно захрапели.

Утром проводники не могли найти оленей, вернулись на стоянку озабоченными. Решили, что Баюткан завел их куда-нибудь на белогорье. Но это опасение неожиданно рассеялось: мы увидели, как из чащи на противоположном берегу Зеи появилась Майка. За нею шло все стадо.

Мы в восторге: ну и молодец Майка, привела оленей! На этот раз Улукиткан щедро угостил всех солью.

Минут десять тратим на поимку Баюткана. И так каждый день. Но Улукиткану это нравится. С каким азартом гоняется он за оленем, устраивает ловушку, грозится расправой, но, поймав, и пальцем не тронет его и непременно положит на губу оленя щепотку соли. Баюткана он любит за дикость, за гордый нрав, да и тот привязан к нему. Иногда сам подходит и начинает чесать искусанные паутами губы о спину старика, и тогда плоское лицо проводника необычайно добреет.

Караван трогается. От стоянки в глубь гор бегут затесы, сделанные нами в прошлом году, когда искали Ивакский перевал. Под ногами тропка. Она приводит нас к броду через левый исток, взбирается на возвышенность, и мы без приключений добираемся до ключа Тас-Балаган.

Сколько силы и буйства в этой прозрачной стеклянной струе, падающей с головокружительной высоты! И только тут, внизу, достигнув ложа ущелья, отдыхает она на белом песке в глубоких заводях.

Снова любуемся гигантской скалою, что поднимается на несколько сот метров в небо сразу за Тас-Балаганом. Ее темные стены, отполированные ветрами, угрожающе нависают над нами. Незнающему человеку ни за что не догадаться, что именно здесь, по-над скалою, лежит путь к перевалу. Даже такому опытному проводнику, как Улукиткан, далось это открытие после долгих и трудных поисков.

Не смолкают крики проводников. Солнце высоко, тепло. Природа нежится в пахучей зелени и звуках. Глаза радует бездонная синева неба и оставшаяся позади даль, повитая тончайшей лазоревой дымкой.

Через полтора часа мы выбрались на первую террасу и раскинули табор под знакомой нам елью, где стояли в прошлом году. Улукиткан остается на стоянке. Трофим, Николай и Василий Николаевич с оленями отправляются за брошенным под скалою грузом. Я до обеда решил пройти вперед к перевалу, разрубить проход.

Со мною увязался Кучум. Кобель за последнее время похорошел. Длинная шерсть, расчесанная ветром и чащей, лоснится от черноты, и как красит его на широченной груди белая манишка, а на передних ногах белые чулки! Как гордо он носит в легком беге свой пушистый хвост, загнутый крючком на спину!

За ельником меня встречает нежный запах душистого рододендрона. Как приятен он здесь, среди сырых скал! Я взбираюсь на прилавок, наламываю целую охапку этих светло-розовых цветов, оставляю их на тропе.

По пути захожу полюбоваться водопадом. Тугой струей вода вырывается из-под верхней грани второй террасы и, падая вниз, разбивается в пыль о выступы скал, подстерегающих ее снизу. Густые пары окутывают мрачную щель водопада. Но какое чудесное зрелище в солнечный день! Сколько красок в этих парах и как удачно они смешиваются, порождая новые и новые цвета, то нежные, то яркие, то еле заметные глазу! Так бы вот и любоваться этой красотой весь день…

Выбравшись на верх второй террасы, я услышал короткий, но тревожный глухариный крик: это самка-капалуха предупреждает свое семейство об опасности. Птица, пользуясь полуденной тишиной, может быть, впервые вывела птенцов на зеленую площадку. Надо же показать местность, научить искать себе корм, приучить разбираться в звуках, внушить им, что окружающий мир полон врагов и что даже тишине не следует доверяться. Много забот у матери, пока повзрослеют птенцы.

«Хорошо, что где-то отстал Кучум, – подумал я, – иначе наша встреча кончилась бы большой неприятностью, и прежде всего для цыплят».

Но где же затаилась капалуха? Глаза внимательно обшаривают площадку, заросшую мелкой травою и усыпанную камнями, да разве увидишь на этом серо-зеленом фоне затаившуюся птицу! А ведь она где-то тут близко.

С минуту продолжается наш молчаливый поединок. Но вот неожиданно вздрогнул кустик травы, и там вырос силуэт птицы с настороженно вытянутой шеей.

– Ко… ко… – слышится ее отрывистый говорок, и тотчас же рядом с нею зашевелилась трава и появились светлые пушистые комочки. – Ко… ко… – повторяет мать и ведет свое семейство к кустам.

В этот миг сзади меня хрустнула веточка, и на площадку вырвался Кучум, уже уловивший глухариный запах. Я даже не успел крикнуть, остановить его. Но случилось неожиданное: капалуха бросилась навстречу собаке, упала. Кобель, затормозив бег, распахнул пасть, но промахнулся и только щелкнул зубами. А птица, отскочив и, словно подраненная, волоча крылья, повела от птенцов одураченную собаку. Кучум разгорячился, вот-вот схватит ее, но та успевает подняться в воздух, и оба исчезают с глаз. Я от души смеялся и над глупым Кучумом, и над удивительной материнской находчивостью.

Подобный маневр, очень рискованный и смелый, можно наблюдать у всех птиц, гнездящихся на «полу», особенно у глухарей, рябчиков, белых куропаток. Они такой хитростью проводят даже самых опытных хищников. Нельзя сказать, что птица не понимала, какой опасности она подвергает себя, прибегая к такому приему, спасая детей от колонка, соболя, лисы. И какой надо обладать ловкостью и сообразительностью, чтобы рискнуть изображать собою раненую птицу перед мордой своего злейшего врага! Ошибись, не увернись вовремя, не туда отскочи – и придется расплачиваться жизнью за материнскую любовь. Но это случается очень редко.

Что же стало с цыплятами? Их нигде не видно, но они, конечно, здесь, на площадке, в траве. Попробую-ка разыскать их.

Это оказалось нелегким делом. На том месте, где Кучум застал выводок, я не нашел их. Куда же они могли деваться? И когда эти малютки успели научиться так ловко прятаться?

Наклоняюсь к земле и вижу: один затаился меж камней ни жив ни мертв. Только внимательно присмотревшись, его можно заметить. А вот и другой. Но на этого без смеха смотреть нельзя: голову засунул под прошлогодний лист, сам весь на виду, воображает, что спрятался. И еще один: он лежит сверху на клочке коры, плотно прижавшись к ней, вытянув шею и закрыв глаза, уверенный, что в таком положении ему не грозит никакая опасность.

Я перекладываю его с коры к себе на ладонь и терпеливо наблюдаю, что же будет с пим дальше. Цыпленок продолжает лежать бездыханным комочком, даже сердечко его, кажется, не бьется. Не умер ли он? Но вот он осторожно, по-детски, воровски открывает один глаз, смотрит на меня и снова слепнет. «А, – думаю, – хитрец, притворяешься!»

Кладу цыпленка на землю, отхожу, а сам оглядываюсь. Интересно же, как долго он будет изображать мертвого! Вижу, глухаренок опять осторожно открывает глаза, осматривается. Другие все еще продолжают таиться, верят, что они надежно схоронились. Вдруг «мертвый» цыпленок вскакивает и изо всех сил удирает без оглядки в кусты, смешно и беспомощно помогая бегу крошечными крылышками. Только теперь, видимо услыша шорох травы, вскочили и остальные. Забавно качаясь на бегу, они тоже скрылись в кустах. Их оказалось шесть.

Я уже возвращался, когда над площадкой послышался торопливый шум крыльев: это капалуха прилетела к оставленным детям. Она уселась на лиственнице и с беспокойством стала осматривать площадку. Затем бесшумно опустилась на землю, подняла высоко голову, чтобы дальше видно было, и осторожно стала звать детей:

– Ко-ко-ко…

А сама оглядывается, сторожит тишину – не прозевать бы врага…

Из кустарника разом выскочили бледно-желтые шарики, они окружили мать, и та поспешно увела их в чащу леса от этого проклятого места.

Уже на спуске с террасы мне встретился Кучум. Ну и прокатила же его капалуха! Кобель не отдышится, язык висит сбоку, как тряпка, морда растерянная, – видно, понял, что обманула его птица.

На обратном пути я забираю рододендрон и с пахучей ношей возвращаюсь на стоянку.

Нахмурилось тучами небо. С лохматых граней откосов в ущелье сполз туман. Пошел дождь, и пока я добирался до стоянки, успел промокнуть.

Марь неузнаваема: по ней среди кочек бродит стадо пестрых оленей, рядом со старой елью палатки, пологи, горит костер, слышится говор. И как-то странно все это здесь, на высоте скал, среди вечного безлюдья. Наши только что поднялись с грузом и теперь готовят ночлег.

Всем надо обсушиться. Как приятно тепло костра в ненастье! Пламя, вырываясь из-под груды головешек, осыпает мрак потоком трескучих звезд. С неба падают на хвою холодные капли влаги.

– Однако, долго будет дождь, – говорит Улукиткан.

– Почему ты так думаешь?

– Так хочет море. Когда оно сердится, посылает на землю груженые тучи. Много дней будет дождь. Так всегда бывает летом.

Мы пьем чай кто стоя, кто примостившись на дровах. Во тьме ходят олени, изредка стряхивая с себя дождевую влагу.

Утро не приносит нам утешения. Тяжелый туман, цепляясь за вершины гор, нехотя ползет на запад, обильно смачивая и без того размокшую тайгу. Безветренно. Молчат птицы, обленились комары, беззвучен воздух, не откликнется эхо, спят собаки и на душе досада – это все признаки наступившей длительной непогоды.

В приглушенной сыростью тишине живет только ручей. Тесно стало ему в русле, распирает плечами берег, сталкивает валуны, бушует.

К полудню совершенно неожиданно и вопреки убеждению старика на тайгу набросился ветер. Дождь перестал. Зашумел обрадованный лес, сбрасывая с листвы влагу. Отступил к вершинам туман и там затаился в расщелинах скал. Но вскоре ветер перешел в ураган, и царство тишины и покоя внезапно превратилось в кромешный ад. Что-то невообразимое поднялось вокруг. Треск, стон падающих деревьев и грохот скатывающихся камней смешиваются с ревом рассвирепевшего урагана.

Ветер разметал огонь, разбросал висевшую одежду, сорвал пологи, палатку.

– А ты, Улукиткан, говорил, что дождь надолго, – напоминает Василий Николаевич, подбирая разбросанные вещи.

Старик посмотрел на небо, прислушался к ветру и дернул плечами.

– Однако, ветер дурной, напрасно дует. Море сильнее его, дождь все равно будет, – отвечает он уверенно.

Через полчаса ветер затих так же внезапно, как и появился. Туман над нами поредел, и сквозь него обозначилось солнце, стало немного светлее.

На тайгу нельзя смотреть без сожаления. Лес поредел, выкорчеванные деревья повалены, как после артобстрела, от костра остались только дымящиеся головешки.

Мы собираем вещи, разжигаем костер. Трофим и Василий Николаевич садятся за починку пологов и палатки. Тайгу сушит теплый, ласковый ветерок, налетающий снизу мягкими струями. Но онемевшая природа упорно молчит, и почему-то туман все больше копится по щелям, свисая снежной бахромой со скал. Воздух остается тяжелым. Знаю, что это признаки непогоды, но уж очень обнадеживает посветлевшее небо на юге, и я, доверяясь ему, даю команду свертывать лагерь, выступать.

Ловлю на лице Улукиткана удивление.

– Ты начальник, я должен подчиняться, но скоро узнаешь, как ты ошибся, – сказал он, снимая с колышка узды и отправляясь с Лихановым за оленями.

Когда все было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку.

– Дождь будет долго, напрасно уходим от нагретого места, – говорит он, беря в руки повод переднего оленя.

Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадеживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро.

Мы только успели перебрести ручей, как пошел дождь, мелкий, густой, точь-в-точь такой, какой шел до урагана. Теперь ясно было всем, что прорвавшийся ветер только на короткое время изменил обстановку на небе, но море он действительно не победил, и оно продолжало бросать на материк бесконечные полчища «груженых» туч.

Медленно взбираемся на верх террасы. Олени с трудом преодолевают крутизну. Одежда на нас уже успела промокнуть и отяжелеть. В душе у меня досада на себя: напрасно взбаламутил всех и своим решением принес неприятность другим. Теперь я готов раскаяться, но уже поздно.

С трудом выбираемся на верх второй террасы. Дождь усиливается, и нет никакой надежды на улучшение погоды. Мы готовы задержаться, тут есть и лес, и хорошее место для стоянки, но мало ягеля для оленей. Проводники опасаются, что животные в поисках корма уйдут на Зею, и тогда трудно будет их собрать. Остается один выход – двигаться дальше, до границы леса, и там переждать непогоду.

Караван с усилием преодолевает скользкий подъем. За туманом ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех подавленное. Одно утешение, что с каждым шагом, хотя и очень медленно, мы приближаемся к перевалу.

Впереди идет Улукиткан, согнувшись от холода в три погибели.

– Мод! Мод! – покрикивает он на оленей слабеньким голосом.

Но животные словно не слышат этого окрика, продолжают устало вышагивать по крутизне.

Какая пронизывающая сырость! Тело закоченело, и кажется, кровь уже не циркулирует. Пальцы онемели, еле шевелятся, даже пуговицы не застегнуть.

Вероятно, ничего в природе так не угнетает человека, как этот бесконечно моросящий дождь, порожденный туманом, при абсолютной тишине.

Глеб и Василий Николаевич отстали, и их не видно за туманом. Я тоже плетусь кое-как и удивляюсь Улукиткану, откуда он черпает силы: хотя помаленьку, он уходит все выше и выше.

Наконец-то лес поредел, но дождь, как на грех, усилился. Вижу, Улукиткан выбрался на бровку третьей террасы, почему-то бросил оленей, а сам ушел дальше. Мы остановились.

– Мод… мод… мод… – доносится из тумана голос старика.

Я решил, что он дает нам команду вести за ним караван. Подхожу к переднему оленю, хочу взять повод, но, увы, на олене совсем нет узды. Она снялась, а Улукиткан этого не заметил, волоча ее по земле и, видимо, воображая, что караван шагает следом за ним. Когда я вновь услышал его подбадривающий голос, мне стало больно за старика. Он, вероятно, так устал и так промок, что уже не соображает, что делает, а ноги передвигаются машинально, подчиняясь внутреннему желанию. Бедный Улукиткан, он-то за что страдает в этот ненастный день?

Я торопливо нагоняю старика. Он стоит, повернувшись к нам, удивленно смотрит на узду, на оленей, которые подошли со мною.

– Эко старость, иду, не вижу, дурной, что ли, стал? Мне в чуме сидеть, а я аргиш вожу по тайге, – упрекает он себя.

Темнеет. Мы уже не способны передвинуться и на сто метров. Находим небольшую площадку. Рядом уже нет леса, только мелкорослый березняк. С трудом развьючиваем оленей. Теперь одна забота – поставить палатку.

Но не так просто устроить приют на этой большой высоте, когда с неба льются на вас потоки дождя, тело оцепенело от сырости и вы уже не ощущаете прикосновения мокрой одежды, а руки стали беспомощными, пальцы бессильны даже развязать или вытащить спичку из коробка. Холод сковал, кажется, даже мысли, и мы плохо соображаем, что надо делать.

Более стойким оказывается Василий Николаевич. Он еще способен взять топор, спуститься вниз за кольями для палатки. Следом за ним молча уходит Трофим. Глеб стоит, как мокрое пугало, растрепанный и беспомощный.

После долгих усилий мы наконец-то под защитой палатки! С нами часть груза и собаки. Темень, густая, черная, окутала горы. О костре, а тем более о кружке горячего чаю мы не можем и думать. Единственным нашим желанием было забыться во сне от этого проклятого холода. Но как это сделать, когда на вас мокрая одежда и из-за тесноты в палатке негде развернуть спальный мешок? К тому же и площадка, на которой мы устроились, мало того что наклонена в одну сторону, до отказа напиталась водою. Бедные путешественники, как ничтожно малы ваши желания, однако и они неосуществимы.

Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу, дрожа и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке стоит тяжелая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи.

– Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, – слышится голос Трофима.

– Ты попробуй, а я побалуюсь трубкой, – отвечает тот и начинает шарить по карманам в поисках кисета.

Поднимается Глеб, молча ждет, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.

«Ожили», – подумал я, и на душе как будто стало легче.

Мы немного отогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги! Запускаю глубоко за пазуху руки, свертываюсь калачиком, и прощай, жизнь с дождем, с мучительным походом, с холодом, скорее бы забыться!

Нет, не уснуть! Из дальнего угла палатки слышится комариный писк, жалобный, нудный. «Ах, – думаю, – проклятый, и ты отогрелся!» Рядом над чьей-то головою второй запел. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, насторожились затаив дыхание.

«Зз… зз… зз…» – кружится однотонный звук над нашими головами.

Кто-то громко шлепает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.

Странно. Казалось, разверзнись небеса, развались горы – никто из нас не пробудился бы после такого тяжелого перехода. Но стоило в палатке заныть двум-трем комарам, и вот… Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.

Я пытаюсь спрятать голову под фуфайку, но увы, так душно! Надеваю сетку – тоже не хватает воздуха. Одежда на нас мокрая и сильно парит. Нет, не уснуть!

А дождь не унимается…

Слышу, поднимается Василий Николаевич. Вспыхнувшая спичка отпугивает темноту. Потом загорается фитилек свечи. От яркого света комары липнут к полотнищам палатки, тут их и подпаливают огнем. Через десять минут враг уничтожен. Мы снова ложимся спать.

И в тот самый момент, когда ты готов забыться, ухо снова ловит проклятое «зз… зз… зз…».

– Их, чертей, разве уничтожишь? Одного убьешь, а сотни народятся, – говорит кто-то в темноте.

И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, нет, на немилость победителей.

…Утром все по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше существование на Становом зависело от того, как долго еще оно будет гневаться.

Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с… голодом. Но как добыть огонь, когда, кажется, даже камни пропитаны водой? Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.

В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание. Тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери и птицы.

– Если мы весь день будем только думать о лепешке, брюху не будет легче, – слышится простудный голос Улукиткана.

Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.

Поодаль от остановки стоят под дождем олени, сбившись в кучу.

Через час возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остается развести костер, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж поистине нужно мастерство Улукиткана. В потке у него нашлась береста. Он ее растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок.

Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение в метр высотою, напоминающее чум.

Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнули одна, другая спички. Вспыхнул огонек под дровами, и через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Еще минута, и из отверстия выплеснулось пламя. Черт возьми, как это здорово!

Мы протягиваем к костру руки, жадно вдыхаем горячий воздух и беспрестанно повторяем:

– Хорошо! Ах, как хорошо!..

Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котел с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Однако дождь делал свое дело. Нам удалось подсушить одежду на спине, но она намокла до отказа спереди. И все же это половинчатое тепло ободряло нас.

Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костер развалился. Беспомощное пламя еще пыталось подняться, еще вспыхивала синева расплавленных углей… Увы, огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костер, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.

Непогода загоняет нас в палатку.

Мясо – недоваренное, но зато чай горячий. А это уже много. Небо будто прохудилось. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.

– Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадем без огня, – беспокоится Улукиткан.

– Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, – отвечает ему Василий Николаевич.

– Как-нибудь – это худо, – не унимается старик.

Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шел мелкий, густой, то в палатке он падал тяжелыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом.

– Братцы! Вода! – раздается вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас «вода» звучит у него как «пожар».

Мы вскакиваем. Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надежно привязываем к камням оттяжные веревки палатки. Теперь вниз!

Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман сливается с вечерним сумраком. Справа, слева – всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.

И в тайге нам не удается найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льет дождь. Уже темнеет…

– Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, – слышится голос Улукиткана.

Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замерзли, что руки не держат топора, уже не ощущается прикосновения настывшей одежды к телу. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.

– Балаган так балаган! – кричу я, и мы сворачиваем вправо, к темной стене леса.

Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идет страшно медленно. Кажется, не осталось в руках силы и топоры затупились.

Удивительно стойкие люди мои спутники! Согнулись, как-то сжались: озноб пронзает всех насквозь, но никто ничем не выдает своих страданий. Молча, как долг, несут они это бремя похода.

Делаем навес для огня. Улукиткан достает из-за пазухи припасенный лоскут березовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костер разгорается медленно. Вот оно, тепло!

Немного отогревшись, мы беремся за устройство балагана. Улукиткан остается сторожить огонь. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льет и льет.

Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток.

Мы уже были самыми счастливыми людьми на нашей планете, но для этого нам надо было пережить столько неприятностей!..

Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее. Утро! Со счета слетала очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть дурит погода, льет дождь! Мы надежно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как он улыбается во сне, как вольно храпит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в более гостеприимном краю.

Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее нагреваем ее, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться? Но сейчас все ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится ломоть домашнего хлеба, то отбивная с аппетитно поджаренным картофелем, да таким ароматным, что не вытерпишь, пожуешь пустым ртом и от досады повернешься на другой бок.

Стоило отогреться, как подумалось о еде. Мы с утра ничего не ели, а теперь и продуктов нет с нами.

На этот раз и сон не заглушит боль голода.

Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Не сразу могу понять, откуда несет паленым. Приподнимаю голову, осматриваюсь, узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.

Над дотлевающим костром висит котел со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепешка. Протираю глаза. Не верю. Кто принес котел, крупу, муку и еще нашел в себе силы заняться приготовлением каши, удивляюсь я, вскакивая и бросаясь к костру, чтобы спасти остатки.

То, что я увидел, глубоко тронуло меня. У костра, припав к отогретой земле, как в теплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепешка, сумочки с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепешку, но сил не хватило. Сон свалил и его, все сгорело на костре. Какая беда!

Глядя на спящего Трофима, я подумал: «Скольких трудов стоило все это тебе, мой друг! Немногие способны на такое».

Я мою котел, насыпаю крупы, вешаю на огонь; сырую лепешку допекаю на сковородке, поставив сбоку к костру, на том месте, где была сгоревшая, замешиваю еще теста, раскатываю его и оставляю на мешке. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофим уснул. А сам ложусь на свое место, жду, когда лепешка, что у огня, начнет поджариваться.

– Горим! – кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.

Трофим вскакивает, бросается к костру, хватает лепешку, поворачивая ее другой стороною.

– Чуть не уснул, наделал бы делов… – шепчет он.

– Да ты, Трофим, поди, еще не ложился? Однако, сумасшедший, – говорит поднявшийся Улукиткан.

– Успею, высплюсь, куда торопиться? Сейчас вторую лепешку допеку, и обедать будем, – отвечает тот.

Он снимает котел, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша дошла, и, подсев к огню, закуривает. Сонные глаза устало смотрят из-за отяжелевших век.

Люди встают, окружают костер, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепешки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу! Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесет заслуженное удовлетворение.

Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, возвращая земле ее слезы. Пригорюнилась старушка-тайга, словно вспомнила житье свое незавидное. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетенное состояние духа. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полкилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу – оно неумолимо…

Еще три дня усердно поил землю дождь. Все настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берез свернулись от холода в трубку и безнадежно повисли на своих длинных ножках.

– Гляньте-ка, снег! – кричит Глеб.

Этого еще недоставало!

Снег падал мокрыми комочками и таял, едва коснувшись земли. А через полчаса уже сыпался с неба пушистыми хлопьями. Будь это в ноябре, мы, несомненно, пришли бы в восторг, наблюдая, как под невесомыми пушинками тают яркие краски земли, сглаживается шероховатая поверхность, растут на колодах надстрои. Все это великолепно в свое время. Снег же в июне – это и трогательно и печально. Под неумолимой белизною исчезают цветы, снег покрывает ягель, липнет к листкам берез и все сыплется, сыплется с потемневшего неба.

Уже не осталось вокруг нас ни зеленого покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок, а ведь скольких трудов стоило весне одеть эти каменистые склоны гор, наполнить их песнями крылатых музыкантов… Все безжалостно опустошено. И лишь одинокие маковки дикого лука сиротливо торчат над однообразной снежной пеленой.

Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. Разные мысли косяками бродят в голове. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, наш друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим еще немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину этих малоизведанных гор.

Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.

– Проголодалась, бедняжка, – с сожалением заметил Трофим, поправляя огонь.

Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие прорези глаз, молча смотрел вслед давно скрывшейся птице.

– Однако, погода кончилась, птица не зря летает, – сказал он.

От слов старика стало легче, и я уснул, убаюканный суровым безмолвием да далеким, чуть слышным криком ночной птицы.

С рассветом все изменилось. Коршуном взвился низовой ветер над запушенной тайгою. Он яростно и торопливо сдирал с леса бутафорский наряд, поднимал с земли столбы пыли и несся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугими струями, рвал в клочья и разметывал по посветлевшему пространству.

И вот заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зеленые вершины, смотрит тайга в небо, радует шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.

Еще час, и ярко-зеленым морем расплескался лес.

Мы наскоро завтракаем, поднимаемся к грузу. Навстречу нам плывет невнятный шепоток бубенцов – это идут олени. Они, видимо, потеряли нас, решили вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Улукиткан стыдит их, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.

Неожиданно обнаруживается, что в стаде нет Майки и Баюткана. Старик помрачнел. Он что-то сказал Николаю на своем языке и ушел обратно вниз.

– Ты куда, Улукиткан? – крикнул я ему вслед.

Он не ответил, не оглянулся, торопливо сбежал с крутяка и скрылся в чаще.

– К водопаду пошел, – сказал Николай. – Если Баюткан и Майка ушли обратно на Зею, там в узком месте он найдет их след.

Солнце поднимается все выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля. Все ожило, пробудилось. И опять всем стало хорошо.

Лагерь имел жалкий вид: палатка лежала на земле, как раздавленная черепаха, груз весь мокрый. Прежде чем тронуться, нужно просушить его. Я не стал дожидаться всех – желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепешки и ухожу к четко виднеющейся впереди седловине.

С третьей террасы хорошо виден весь каменистый перевал. К нему по древней россыпи бегут полярные березки, ольха, и по плитам лепится ягель. Выше кустарник. Постепенно он редеет, мельчает и совсем исчезает. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, растут густо сплетенные рододендроны.

Иду прошлогодним следом. Он ведет меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собою. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на кобеля. Он весь собранный, готовый к поединку и от нетерпения торопливо хватает ноздрями воздух. Я ослабляю поводок, и собака изо всей силы тянет меня вперед. «Значит, медведь», – проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: еще один череп в коллекции!

Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, обставленный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, все в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Видимо, зверь где-то близко.

Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнется ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.

– Ух ты, змей! – то и дело угрожаю я ему шепотом и показываю кулак.

Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, выходит из повиновения. Кажется, сейчас лопнет поводок и – прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо не то насмешливо, не то с упреком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевала. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остается только приподняться и заглянуть через нее. Левой рукою держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идет молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокаивается. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядою. Но кто он? Как мог так взбудоражить кобеля?

Я приподнимаюсь, просовываю вперед карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна еще не растаявшего снега. Слух ловит веселый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно пораженный молнией, припадаю к холодному камню, глазам не верю. Не галлюцинация ли это?

Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до этого, ни после.

Тот, кого давно уже почуял мой верный пес, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутек. Сокжой!

Совершенно белый, словно вылепленный из снега.

Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне темно-зеленых стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.

Даже рога, большие, ветвистые, и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремленные в нашу сторону, горели угольной чернотою.

Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе… Сколько восхищенных посетителей всегда толпилось бы возле отведенного ему места! Но и чучелом в музее ему быть неплохо!

Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас. Этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдет, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!

Сколько усилий стоит мне отложить карабин… Отстегиваю футляр аппарата. Но, черт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки. Как же быть с Кучумом? Ведь чуть только отпусти ошейник, загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьезное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос: дескать, невтерпеж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.

Зверь все еще стоит, как снежное видение, весь горит в лучах полуденного солнца.

А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.

Надо торопиться!

Щелкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несется вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятья.

Какая досада: упустили такого альбиноса! А ведь был рядом, и черт меня дернул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок!

Сажусь на камень – свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвел, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и все еще в каком-то возбужденном состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не возместил бы утраты! Не могу освободиться от досады, а сокжой стоит предо мною снежным видением, настороженным, пугливым.

Пора уходить. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьезное, приходится смириться и идти за ним.

К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряженность. Неужели близко может быть зверь? А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.

Вот мы и у входа в цирк.

Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь исчерченный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы зазубрены, четко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.

Это и есть исток Тас-Балагана.

Внимательно осматриваю дно цирка – никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвется, хрипит. Разве кто спит под камнями?

– Куй! – кричу я полным голосом.

– Куй… куй… куй… – отдается от скал эхо и, перекликаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.

А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью еще не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идет на свободном поводке, будто крадется. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперед…

Я тоже смотрю туда… Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зеленому мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в нее черные круглые глаза, контур спины.

О, да ведь это теленок сокжоя!

Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперед. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорожденному существу, еще не посвященному в тайны жизни. Задние ноги теленка пропущены далеко вперед, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему при необходимости вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.

Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвертый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.

Кучум готов броситься на телка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой еще сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание – не обеспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идет, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!

Теленок вдруг вскакивает и рыжим комочком проносится мимо нас, высоко подбрасывает зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.

Вдруг навстречу убежавшему телку доносится крик взрослой самки: «Бек… Бек…»

Я подбегаю к скату в ущелье и… в ста метрах снова вижу белого сокжоя. Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести свое дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что все так хорошо закончилось.

Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. Сразу же в голову приходит мысль о жизни маленького сокжоя – я не раз наблюдал их в природе.

Время рождения детеныша у сокжоев совпадает с появлением на средней высоте гор зеленой листвы на полярной березке, ернике и когда еще всюду по котлованам есть вода. Матери не надо ходить далеко в поисках корма, подвергать малыша настоящей опасности.

Жизнь, независимо от того, «завернута» ли она в волчью шкуру, или сохатиную, или «прячется» под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что родившийся теленок сокжоя, беспомощный, еще не имеющий ни опыта, ни сил? Ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но, оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врожденный инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.

Попробуем представить себе первый день его жизни.

Родился он ночью. Было темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему придется питаться всю жизнь. Малыш так увлекся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.

Но странно, он не бросился искать ее, не стал звать. Какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло подлезть под куст, спрятаться. Ничто решительно не сможет спугнуть его с выбранного места.

Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился?

Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика.

От воздушных пиратов и наземных хищников малыша защищает и мать. Она с большой ловкостью умеет отводить врага от спрятанного детеныша. Если матери с первого натиска не удается отогнать хищника, она притворяется хромой, спотыкается, падает, разыгрывает роль больной, точно так, как это делают птицы.

Был уже полдень. Горячее солнце ласкало тайгу, ветерок разносил прохладу, и с ней долетали какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хотелось побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смел покинуть свое скрытое убежище, продолжая таиться.

И вот наконец-то послышался долгожданный окрик матери, ее осторожные шаги.

Теперь можно было встать, попить теплого молока – вкус его уже был хорошо ему знаком – и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждет? Это непонятно. Теленок еще не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланики, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, крошечные ивки! А что там внизу грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашел возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.

Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом теленок опять остался один и провел день в одиночестве под стлаником. Мать же все время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.

Не будь co мной Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп теленок. Теперь мать увела его на новое место и там еще долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.

Мой слух ловит далекий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум неохотно плетется следом.

Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое темным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с причудливо округленными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит свое неизменное «ку-ку». Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.

– А где же печенка? – спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с головы до ног.

– Печенка убежала.

– Убежала? Эко не повезло! А мы торопились, двух оленей ведем под мясо, – улыбается Николай.

Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Николай нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берет последнюю крутизну.

Вот и перевал. За ним спуск к далекому Алданскому нагорью, скрытому от глаз за бесконечными грядами гольцов. Проходим озерцо, болото. Долго выбираем место для стоянки.

Отпущенные олени тут же ложатся.

Сегодня двадцать третье июня.

Вечереет. В темноте растворяются горы.

Улукиткан не нашел Баюткана с Майкой, вернулся опечаленный. Он не стал ужинать, даже отказался от чая. Лег у костра, но не уснул, долго ворочался, вздыхал и что-то шептал на родном языке.

Никто не успокаивал старика. Мы знаем, как дорога ему Майка. Ведь он верит, что через нее ему удача на земле и что сейчас не житейский опыт охраняет его от бед, а это четвероногое существо, вынянченное им в походах. Для него потерять ее – потерять веру в себя. Да и Баюткана лишиться ему не легко. Он, чтобы приручить этого дикого оленя, столько отдал ласки и тепла и гордился им, как ребенок любимой игрушкой.

– Неужели Майка и Баюткан ушли совсем? – спросил я у Николая.

Он повел плечами, не торопясь закурил.

– Улукиткан видел в котловине их следы вместе со следами стада сокжоев. Они ушли с перевала, однако, назад ходи нету. Им там лучше. Кто пробовал жирное мясо, тому неохота жевать сыромятный ремень.

– Значит, не вернутся?

Проводник утвердительно закивал головою.

Это серьезнее, чем я мог предположить, и мне стало жаль старика. Какое горе принесет ему эта утрата!

Все рано легли спать. Густой мрак окутывал землю. Только бубенцы до утра тревожили тишину высокогорья.

Вслед за нами уснул костер.

Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам еще не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдем и следа человека. Многое будет зависеть от наших способностей преодолевать препятствия. Но прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Задержимся на перевале дня на два. За это время, может, удастся проводникам отбить у сокжоев Майку и Баюткана.

Выстрел в горах

Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай.

– Какого лешего разорались? – слышится голос Василия Николаевича.

Он выходит из палатки, грозит собакам, и они умолкают. Со склона горы слышится грохот камней под ногами пробежавшего стада снежных баранов.

Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи с ними. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы еще не разогнали своим присутствием диких обитателей гор.

Разве сходить попытать счастье с ружьем.

Все спят. У костра лежит свернутая постель Улукиткана. Старик ушел давно. Подправленный им костер, на котором он вскипятил чай, успел потухнуть. Ах, если бы ему и на этот раз повезло, как обрадовал бы он и нас, вернув Майку и Баюткана в стадо!

Я поднимаюсь с твердым решением уйти на весь день к вершинам. Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке сообщил, что ухожу на восточный голец, и предложил Трофиму с Василием осмотреть, насколько можно, проходы по водораздельной линии на запад.

За горами сочится теплый рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утесы над темными лесами. Ночь бесследно уходит. Еще минута ожидания, и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льется свет наступающего дня. Все проснулось, пробудилось, но еще продолжало таиться, нежась в утренней прохладе.

Куда идти?

Не подняться ли на перевал и оттуда наметить свой маршрут? Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей склону. Внизу легкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, еще не отогретый запах древних лесов и холодных, никогда не прогреваемых солнцем межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю – алмазные костры.

На седловине когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили ее до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над нею два прохода, из них задний более доступен для каравана. Вдоль седловины идет хорошо заметная звериная тропа, вероятно единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего следом за стадом на запад.

Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. Это заманчиво еще и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. И мы не имеем о них никакого представления. А ведь на следующий год там развернутся большие геодезические работы. Тропа выводит меня на сопку перед цирком и исчезает.

Цирк напоминает гигантское кресло, врезанное в монолитную гору с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип забытый ветром клочок тумана. В тишину, еще никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка.

Мягко, неторопливо шагаю по мелкой россыпи. Глаза по привычке придирчиво прощупывают местность. Вокруг ни зверя, ни птицы – первозданный покой, только камни все сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебенкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся!

Справа серые стены цирка, прикрытые постоянной тенью. Солнцу недоступны эти мрачные откосы. Они всегда мокрые, всегда потеют. В тишине слышно то близко, то далеко равнодушное и звонкое падение капель, потом легкий шелест воды в камнях и уже ниже, на дне цирка, громкая болтовня ручья. Так рождается Тас-Балаган. Из колыбели своей он вырывается шумным потоком. Дальше крутизна террас, пропасти. С неудержимой силой уходит вода в провал, и оттуда слышится ее угрожающий рев. На расстоянии пятикилометрового пробега от истока до Зеи ручей теряет более тысячи метров высоты. Какая чудовищная должна быть в нем сила при этом падении!

Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Поднимаю голову, всматриваюсь. Надо мною только выступы скал да пустое побледневшее небо. Неужели обманулся? Слух ловит легкий лепет ветерка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Стою затаившись, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям.

Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он зародился где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пестрых обломках.

Слышу, как бьется сердце. Какое-то светлое пятно появилось на фоне серой скалы. Ведь это же белый лоб барана. Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях.

Я еще не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. До слуха доносится стук камней. На вершину шпиля вскакивает рогач и застывает: дескать, полюбуйся, каков я! Как кстати под ним и каменный пик, и обрыв, и зубчатый край! Его присутствие как бы оживило мрачные стены цирка, и даже небо, на которое проектируется силуэт барана, стало приветливее и теплее.

Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою на верной дистанции такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо, считая, что находится на недосягаемой высоте. «Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку все доступно», – подумал я, нажимая гашетку.

Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опростела. Я даже не заметил, куда упал баран. Но скоро увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в мою сторону, и благополучно скрылся с глаз. «Промазал», – с досадой подумал я и зашагал дальше.

День уже в разливе. Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намереваюсь попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью «авось пройду» я и пошел дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева – пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, но в конце стены вдруг почувствовал, что из-под меня уползает камень, тащит меня с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда же все, что попадается на пути.

Добираюсь наконец-то до более надежного места и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чем, до первого случая, когда все это шаткое сооружение обвалится.

Последнюю часть подъема преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются четко, дали еще свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как все здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утесах, блуждает по глубоким ущельям.

Скупо наряжен Становой. Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени, окаймляющие глубокие провалы, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю.

Ужасно это холодное безмолвие, вечный сон. Наступит ли когда-нибудь на этих вершинах гор весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами и найдет ли здесь свое счастье человек?

Между мною и видимым горным пространством, простирающимся далеко на восток, лежит глубокое ущелье. На дне его ревет река, пробившая путь между огромными валунами, самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Позже топографы дадут ему название. Несколько ниже и севернее меня река огибает округлый голец, по форме напоминающий сидящего Будду. Этот «Будда» закрывает видимость на Ивакское ущелье, по которому мы должны будем проложить тропку к озеру Токо. Придется завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора.

Дали просматриваются скупо сквозь полуденную дымку. Но привычным глазам и этого достаточно, чтобы представить себе в общих чертах Становой и решить вопросы предстоящих работ.

Первое, очень важное, для нас открытие – это то, что хребет здесь пересекает местность поясом отрогов примерно в двадцать пять километров шириною, почти одинаковых по высоте. Поэтому, как ни странно, водораздельная линия Станового плохо или совсем незаметна среди сплошных нагромождений. Все это очень осложнит работу рекогносцировщиков.

Хуже будет с нивелирной трассой через Становой, для передачи высотной отметки на озеро Токо. Нам не удалось найти более доступный перевал, нежели Ивакский. Нивелировщикам придется идти через него, ломать крутизну, пробиваться через густые заросли стлаников и на подступах к перевалу бесконечно бро`дить горные реки. Но в этих трудностях есть своя прелесть…

Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, на синеющие сквозь дымку отроги, унизанные рваными конусами вершин, урезанные с боков пропастями, и куда лежит наш путь, меня снова, теперь уже не без основания, беспокоит вопрос: пройдем ли? Без детального обследования той части гор мы не можем разворачивать работы, хотя проект уже составлен. Значит, надо не замечать обрывов и скал, что лежат на пути туда, надо отбросить все сомнения, надо верить, что пройдем!

Пора возвращаться в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением. Может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие по скалам.

Осматриваю вершину Тас-Балагана. Тут только камень, беспорядочно наваленный поверх скалы. Камень лежит неустойчиво, под ним всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений. Здесь, на вершинах гор, происходит более интенсивный процесс разрушений, все перемещается, сползает или выпучивается.

А несколько ниже совершенно неожиданно среди угловатых обломков я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живет! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый, как у гриба, оброс тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем рисуется и для кого раскрыл свои лепестки. Ведь сюда не залетают ни пчелы, ни бабочки, ни шмели. Один ветер гуляет среди безжизненных курумов.

Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, желтыми и даже белыми встречаются черно-черно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами и очень похожи на свежие капли крови. Но самые интересные – серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка! И все это у жителей камней.

Накипные лишайники – пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений.

Лишайники исчезают после того, как выполняют свой долг, когда россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и, когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век.

Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать из трещины затаившегося там постояльца. Какая приспособленность у растений, рожденных среди холодных скал! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в темных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование.

Я поднимаюсь по карнизам, заглядываю под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под темными сводами пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть.

Есть много привлекательного в таких прогулках в природу, в общении с нею. Не знаю кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, поднимаясь на скалы и спускаясь на дно провалов. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, наблюдения особенно интересны. Борьба растений за существование на большой высоте очень сложна. Многое поражает вас в их жизни, многое остается загадочным.

Довольный возвращаюсь на стоянку. Еще бы! Во-первых, многое прояснилось с работой, во-вторых, я несу с собою ценный клад – полную папку растений – жителей цирка и скал.

У последнего спуска я увидел Улукиткана. Старик сидел над обрывом скрюченный, мрачный, подавленный горем. Когда я подошел к нему, он поднялся на ноги и, махнув усталой рукою на северо-восток, сказал хрипло, еле слышно:

– Ушли вместе с сокжоями. Разве я обидел Майку, пошто она бросила меня? И Баюткан не захотел со мною кочевать.

– Твоей вины, Улукиткан, здесь нет. Беда в том, что они встретились с сокжоями, это их родичи.

– Если моей вины нет, значит так надо Харги. Слушай меня: дальше Улукиткан ходи не могу. Майка унесла с собою мое счастье, без него там, на чужой земле, худо будет мне, а от этого и тебе. Лучше вернуться! – И он стал жаловаться, что уже стар, что ноги ненадежны, что память ничего не держит и что пора ему идти к предкам…

У меня нет слов, да и нечем обнадежить старика. Но я твердо знаю: отпускать его нельзя. Без него трудно будет нам в этих диких горах. Он наши глаза, слух, наша надежда!

Спускаемся на табор. Улукиткан идет впереди. Вдруг он останавливается, поворачивается ко мне.

– Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружье портился – не туда пулю бросай? – говорит он, вспомнив про выстрел и недоверчиво посмотрев на мой карабин.

– Стрелял в большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, недалеко, да, видно, не мой, промазал!

– Может, мушку неправильно клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, надо брать ее крупно, а когда стреляешь вниз – под зверя, тогда пуля хорошо ходи.

– Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл.

– Эко забыл! Тогда ружье не бери, зачем напрасно патрон тратишь? – рассердился старик.

– Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись.

Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой – это мясо, одежда, обувь, это существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Невероятно тяжелые условия жизни в прошлом научили Улукиткана величайшей бережливости. Да разве только этому? Заповедями жизни лесных кочевников было: уменье по-рысиному скрадывать зверя, стрелять наверняка, находить причины явлений, никогда не унывать. Это старик донес до наших дней. Жаль, очень жаль, что он последний из мудрецов этого замечательного народа! Новое время не способно родить таких проводников, нет школы, да и жизнь стала легче.

Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли.

– Тут ни за что не пройти с оленями, – говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. – И обойти негде, страшенные пропасти.

Все молчат, ждут, что скажу я. Глеб налил пришельцам по кружке чаю.

– Не будем сегодня решать этот вопрос, устроим передышку. Надо еще походить, осмотреться, подумать, – говорю я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки.

Настроение у всех неважное. Завтракали молча. Не ожидали, что перевал встретит путешественников столькими неприятностями. Хорошо, что они частые наши гости и мы на горьком опыте научились не делать поспешных выводов. Надо переждать, поразмыслить. Тем более что время для этого у нас есть.

Улукиткан достает из потки большой кусок сахару, хочет расколоть его обушком ножа, но сахар вдруг вываливается из руки, громко падает в кружку с чаем, а вторая рука так и застыла на взмахе. Лицо старика неожиданно прояснилось детской доверчивой улыбкой…

Мы повернулись в ту сторону, куда он смотрел, и крик радости вырвался у всех. На небольшой возвышенности, свободной от стланика, стояла Майка, вся на виду, виноватая и, как мне показалось, счастливая. Следом за нею из чащи появился и Баюткан. За несколько дней нашей разлуки он, кажется, еще больше похорошел и набрался гордости у сокжоев. Оба тяжело дышали, видимо, торопились.

Улукиткан встает, шагает по «столу» через посуду, идет с протянутыми пустыми руками к своим любимцам, становится на колени перед Майкой. Он ласкает ее, чешет пальцами за ушами и… радостно плачет. Теплые слезы падают Майке на губы, ей, видно, приятен их солоноватый вкус, и она начинает облизывать мокрое лицо старика. Это была трогательная картина, и я окончательно убедился, как дорога для Улукиткана эта четвероногая шалунья Майка и как трудно ему потерять ее.

Затем он подошел к Баюткану. К нашему удивлению, тот не убежал, как делал всегда, наоборот, шагнул к старику и, ткнувшись мордой в грудь, стал чесать о телогрейку искусанные комарами губы.

– Баюткан тоже любит Улукиткана, – сказал Николай, искренне радуясь за друга.

«Какая же привязанность должна быть к старику у этого оленя, сына дикого сокжоя, чтобы, попав в стадо своих сородичей, почувствовав свободу, о которой он смутно тосковал, все же вернуться к человеку!» – думал я с великим облегчением.

После обеда в лагере затишье. Все работают. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мертвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.

Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу – до чего же это скучное занятие! А в голове возникают беспокойные мысли. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.

Вижу, Василий Николаевич, развесив на кустах белье, берет бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы. Значит, и у него в голове такие же думки, и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне сидячего Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.

Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: зверя много, и есть время.

Решение пришло внезапно, и я не стал сопротивляться. Передаю ичиги Василию, он починит их, и объявляю о своем решении выйти на «Будду».

Со мною Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знаю, что подняться ему на такую вершину нелегко. К старику вернулось хорошее настроение.

Идем налегке – к вечеру вернемся. В кармане остается не съеденный утром кусок лепешки. Улукиткан идет со своей неизменной берданой, без котомки. Собаки поднимают протестующий вой…

– Ни пуха ни пера! – кричит нам вслед Трофим.

Мы пересекаем марь, за нею сразу начинаются плотные, непроходимые стланиковые заросли, настоящие лесные дебри. Зеленая чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая ногами и руками. Но мы к этому уже привыкли, как и ко многим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.

За ручьем, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъем. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами этот цирк, но выпахать из него коренные породы не хватало сил. Так и остался замысел незаконченным.

Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстает. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, легким не хватает воздуха, он весь трясется, а все же идет, выискивая проход меж крупных обломков, заплетенных стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утесам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунками ольхи. На солнцепеках всюду заросли рододендронов.

Мы взбираемся на последние утесы, нависающие над чащей, и дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелеными альпийскими лужайками.

Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину…

Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются отроги, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет на краю бесцветного купола неба. В тайге душно, как перед июльской грозою, но здесь, на утесах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, неугасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.

– Однако, на седле кто-то ходит… – сказал обеспокоенно Улукиткан. – Смотри хорошо, может, там наша удача.

Поднимаюсь, смотрю на седловину. Что-то маленькое прокатилось по зеленому фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: лужайки будто краплены светлыми пятнами, все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.

– Неужели это бараны? – спрашиваю я старика.

– Эге, бараны. Больше тут никто не живи.

– Почему же они такие маленькие?

– Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.

Старик вытягивает вперед голову, щекой ловит еле уловимое дуновение ветерка и, ткнув пальцем левее седловины, говорит шепотом:

– Так пойдем.

Мы обходим берег слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Кажется, вот сейчас подкрадемся к краю россыпи, и за нею…

– Ходи сзади, хорошо смотри, что я делаю, – шепчет Улукиткан. – Ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает… – И он припадает к земле.

Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. На озабоченном лице строгость.

За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Он достает из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел ее на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник с блин величиною.

Старик сползает с россыпи, еще раз предупреждает меня быть осторожнее и ложится пластом на влажную землю. Теперь остается проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там – что будет.

Улукиткан ползет бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он ее держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку – так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спину карабин, покорно следую за стариком.

В том, как он ползет, как вытягивается по земле, то припадая, то поднимаясь, есть что-то рысиное, привычное ему с детства.

Ноги устают от неловких движений. От волнения не хватает воздуха.

Еще небольшое усилие – и мы у цели. Остается просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает осторожно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперед, и довольная улыбка растягивает его сухие губы. Мне не терпится, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасется большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов – от двух до трех лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана, ни одной самочки. Словом, мы наткнулись на настоящий «мальчишник». Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов? Надо же было собраться такому большому стаду одних самцов примерно в сорок голов!

Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. У них нет сторожей, как у взрослых. Видимо, этому возрасту присуща беспечность или малыши еще не знают опасности. К тому же и наша маскировка надежно скрывает нас.

Молодь своим поведением живо напоминает мне домашних ягнят, которых я пас не одно лето в юные годы. Какое удивительное сходство и в том, как бегают они вприпрыжку, как бодаются, как лежат на земле, разбросав ноги! Кажется, я вернулся в те далекие годы, когда, лежа за камнем, наблюдал за своими питомцами.

Бараны угрожающе стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, грозно потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Кажется, будто с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток.

Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это близнецы. Они, вероятно, надолго, может быть и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. Но, повзрослев, один месяц в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой… Пройдет эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам.

Улукиткан просовывает между камней вперед ствол своей берданы, но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновение все стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжелым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов в горячем воздухе.

Баран лежит на пригорке с пробитым сердцем. Я не подхожу к нему. После выстрела охотничья страсть во мне сменяется равнодушием. Добыча вообще мало волнует меня. Старик остается свежевать его, а я тороплюсь на голец, чтобы осмотреть с вершины Ивакское ущелье, до темноты вернуться на стоянку. Но прежде всего нужно занести в записную книжку несколько фраз о таком необычном «мальчишнике» и некоторые мысли, зародившиеся при наблюдении за молодыми баранами.

Наблюдения за жизнью животных и растений в этих забытых, не изведанных человеком краях я считаю своей священной обязанностью, хотя к моей работе все это никакого отношения не имеет. Нужно быть слишком равнодушным, чтобы проходить мимо, не замечая извечной борьбы растений – с курумами, поединка леса – с ветрами, крошечных цветов – с холодом, не замечать удивительной приспособляемости снежных баранов к скалам.

Разве не странно, что дикие животные, даже обитающие всюду на малодоступных вершинах гор, на равнинах, от рождения еще не видевшие людей, смертельно боятся встречи с ними? Видимо, за свое существование на земле человек так насолил диким животным, что у тех выработался врожденный страх перед ним. Он-то и помогает им в борьбе за существование.

Теперь я окончательно убеждаюсь, что ягнята-самцы уже в двухлетнем возрасте покидают матерей, общество самок, ведут самостоятельный образ жизни, сбившись в стада или присоединяясь к старым рогачам. И позже, уже повзрослев, продолжают сторониться самок. Мне не приходилось видеть смешанного стада ни весною, ни летом, ни осенью, кроме брачного периода, наступающего у снежных баранов в начале зимы, когда горы покрываются снегом. К тому же взрослые самцы предпочитают более высокие, скалистые вершины и горные цирки, самки же здесь, на Становом, занимают границу стлаников, травянистые котловины, распадки с водою. Только во время нашествия гнуса они вместе с ягнятами взбираются на скалы и там, на ветерке, проводят весь день.

Я поднимаюсь по голому пустынному гребню. Холодком веет от россыпей. Спадает жара, но воздух все еще сухой и теплый. В остывшей синеве прорезаются седовласые макушки гор. Мирно, спокойно кругом, только неровный стук камней под ногами выдает мое присутствие. И как-то некстати в этой глуши вьется дымок костра над темно-зелеными стланиками, что глубоко внизу окружают наш лагерь. Откуда-то слева с легким посвистом крыльев взвивается пара белохвостых стрижей. Они описывают надо мною круг и, не замыкая его, спиралью уходят высоко в небо. Невольно завидуешь им, их легкости полета, их стремительности.

К сожалению, с гольца мне не удается видеть полностью Ивакское ущелье: даль еще окутана дымкой, а ближнюю часть ущелья закрывает пологий отрог, высунувшийся от вершины на север. Придется идти туда, иначе наши усилия оказались бы напрасными.

На минуту сажусь на камень отдохнуть. Горы тонут в синеве, горизонт сливается с дымкой. Воздух насыщен смолистым запахом стлаников, приносимым из мрачных провалов. Радостно бьется сердце при мысли, что ты достиг вершины первобытных гор. Может быть, все, что видно с этой высоты, впервые обозревается человеком.

Как необычайно обширна наша страна! Сколько нетронутых сокровищ хранят недра в своих складках, до которых еще не дотронулись пытливые руки советских людей и до которых даже при наших темпах, может быть, еще не скоро дойдет черед!

Но дойдет!

Пара стрижей взвивается над вершиною и неровной спиралью уходит в небо. За ней появляется вторая пара, третья… Кажется, наступил час их состязаний, и птицы торопятся занять свои места в просторном небе. Их уж много, не сосчитать. Это не вечерняя кормежка и не забава, а, видно, серьезная ежедневная тренировка, иначе им не удержать мирового первенства по скорости. И трогательно, что все они летают только парами. Как стремительны и необычно легки они в полете, как согласованы движения, точно «звено» из двух птиц составляет одно целое. Они то взлетают высоко, кружатся, описывая сложные виражи, то падают в провалы, чтобы снова подняться в синеву, будто исполняют какой-то хорошо знакомый им победоносный танец.

В прохладе уже тает дымка. Поднимаются горбы Станового, и горы у горизонта отделяются от неба зазубренной чертою. Иду к краю отрога звериной тропой по узкому гребню, вернее – по верхней кромке высоченных скал, урезающих гребень справа. Вниз страшно смотреть: там – бездна. Кажется, падая, скалы дробились, скатывались вниз, но вдруг остановились, цепляясь одним краем за гору, а всем основанием повисая над пропастью. Жуткие разрушения! Какая титаническая сила свирепствует тут!

Вот и край отрога. Подо мною лежит Ивакское ущелье, прикрытое старенькой рванью из хвойных лесов, марей и россыпей. По дну его бежит река, прижимаясь почти на всем своем протяжении до слияния с Утуком к левому краю. Дно просторно, и с высоты путь на север кажется свободным. Только от перевала и до устья большого правобережного притока, огибающего голец с востока и севера, на котором я нахожусь, лежит сильно вспученная местность, склоны которой заросли стланиковой чащей. Делаю зарисовку ущелья, отмечаю препятствия, более доступные проходы, как они видны с высоты птичьего полета.

Водораздельная линия Станового, уходящая на запад, развилистая и скалистая. Она и отсюда не внушает доверия. Всюду по ней то глубокие разрывы, то скалы стоят синими стенами, то бесконечные гряды серых безжизненных курумов – величайшее нагромождение обломков. Преодолеть все эти препятствия вряд ли смогут олени.

Набегающий ветерок дышит вечерней свежестью. Спешу к Улукиткану. Старик ждет меня и, вероятно, беспокоится. Впереди на одной из зарубин скалы внезапно вырастает рогатый зверь. Он появляется всего лишь на секунду, точно для соблазна, и исчезает в провале.

…Если бы я знал, решившись преследовать барана, что со мною произойдет!

Тороплюсь, весь во власти охотничьей горячки. Под ногами стучат предательские камни. С тревогой смотрю на закат, времени остается немного.

За знакомой скалой тоже скалы, нависающие над пропастью неровными рядами. А дальше, на гребне, манящий силуэт того же крупного барана. Он останавливается, поворачивает голову в мою сторону, долго стоит, четко вырисовывается на шафрановом закате. Я прикладываю карабин к плечу, ловлю на мушку барана, но мишень кажется далековатой.

А тем временем на гребень выходят из провала один за другим еще шесть взрослых рогачей. Они выстраиваются в одну цепочку и, лениво покачиваясь на коротких ногах, уходят дальше, не нарушая своим присутствием сонливый покой гор. В их движениях полная беспечность, будто в этот торжественный час заката смягчаются сердца врагов. Животные не подозревают, что из-за скалы, оставшейся у них позади, следит за ними человек, их самый страшный враг.

Бараны взбираются на верх утеса. Занимают места по карнизам, как в амфитеатре, и, повернувшись к закату, ложатся. Хотя бы один из них осмотрелся, проверил воздух! Видимо, они часто выходят на этот утес проводить солнце и после гнуса насладиться вечерней прохладой.

Начинаю скрадывать баранов, пытаюсь во всем подражать Улукиткану.

Обхожу скалу по прилавкам, над самым провалом. Страшно смотреть вниз. Но азарт и дух соревнования захватили меня: неужели то, что смог старик (пусть при его опыте, но зато и в его возрасте), недоступно мне, человеку гораздо более молодому и несравненно более физически сильному?

Остается выбраться на боковой гребень, за ним недалеко и рогачи. И вдруг из-под ног срывается камень. Он падает вниз, сталкивая по пути другие, и все вместе с шумом летят в пропасть.

Долго ворчат разбуженные скалы. С досадой думаю, что вспугнутые бараны теперь далеко, и надежду на удачу сменяет горькое разочарование.

Впереди кружится ворон, что-то рассматривает сверху. Просовываюсь между двух камней, выглядываю и приятно поражаюсь: все бараны лежат на карнизах, облитые яркой позолотой заката, напоминая бронзовые сфинксы. Значит, их не спугнул стук камней. Оно и понятно, ведь здесь, на вершинах гор, еще продолжается разрушительный процесс, по склонам движутся россыпи, постоянно слышится грохот камней, и у животных притупился к нему слух.

Нас разделяет расстояние в сто метров. Какого бы выбрать из семи почтенных рогачей? Все они соблазнительно хороши, крупные, длинные, достойные быть представителями своего рода в музее. Какими величественными они кажутся здесь, среди мертвых каменных громад!

Замечаю у одного необычно большие рога, черные, сильно вывинченные наружу. Его-то я и намечаю в жертву. Однако стрелять не могу, он показывает мне только переднюю часть головы, а туша укрыта за соседом. Нужно отползти назад метров тридцать, и тогда баран будет виден хорошо.

А ворон все кружится перед глазами, то взлетит, то приземлится и что-то бормочет простудным голосом.

И тут же слух ловит тревожный крик куропатки. Знаю, не зря кричит птица, однако сейчас не до нее.

Взбираюсь на гребень, но баранов не вижу, заслоняет большой камень. Ползу на четвереньках по узкому карнизу влево.

Вот и край. Разгибаю спину, приподнимаюсь… Нет, ничего не видно. Становлюсь левой ногою повыше на выступ, упираюсь носком в большой камень… Они, бараны, лежат. Любуются небесным пожаром.

Прикладываю карабин, и в этот самый момент впереди ворон стремительно пикирует куда-то вниз, и тотчас же оттуда с неистовым криком выскакивает куропатка с табунком цыплят. Ощущаю, как вздрогнула мушка карабина. Выстрел задержался!

Ворон молча набрасывается на выводок, пугает взмахом сильных крыльев, грозит клювом, но куропатка с материнским героизмом защищает малышей. То она, распустив крылья и приняв грозный вид, налетает на ворона, то вдруг притворно падает, бьется на земле в предсмертных судорогах, отвлекая на себя ярость врага. Из соседнего ложа на помощь торопливо летит отец семейства. Крик, тревога усиливаются, цыплята в панике то бросаются к родителям, то ищут спасения в камнях. А хищник наглеет, куропатка не выдерживает натиска, пытается увести выводок под навес.

Этого-то, видно, и хочет хищник. Он настигает последнего цыпленка, смертельно бьет по голове клювом, поднимается, бьет второго…

«Ах, – думаю, – стервец! Вот я тебя сейчас…» Ловлю его на мушку, и выстрел потряс тишину.

И в тот же миг что-то подо мною уползает вниз, сыплется щебень. Внезапно ощущаю глубину провала. Хватаюсь руками за край скалы, силюсь удержаться. Выпущенный карабин, падая через плечо в пропасть, больно рассекает мушкой щеку.

В сознание врывается ужас нелепой развязки.

Чувствую, как сползают пальцы, прилипшие к граниту. Напрасно пытаюсь правой ногой достать край карниза.

Последним взглядом ловлю край неба, еще освещенного гаснущим закатом, и срываюсь.

Что-то острое скользнуло по животу, больно ударило по челюстям, оттолкнуло, потащило вниз…

Что привело меня в сознание, не помню, но жизнь вернулась как-то сразу, вместе с мучительной болью. Долго не мог понять, где я, что за светлячки маячат в темноте перед открытыми глазами и почему не разгибается спина.

– Гу-у! У-гу-гу! – доносится из тишины, и я узнаю голос Улукиткана.

Пытаюсь приподняться и слышу, как сорвавшийся из-под меня камень с гулом летит в пропасть. Догадываюсь, что лежу на краю карниза, за которым черная бездна. Хочу крикнуть, позвать на помощь старика, но что-то острое не дает пошевелиться языку. Ощущаю, что выбитые зубы торчат из нижней челюсти. С трудом откашливаюсь, сплевываю кровь вместе с обломанными зубами и хриплым голосом даю о себе знать. А сам боюсь пошевелиться, чтобы не сорваться в пропасть.

Что, если Улукиткан не услышит меня?

– У-гу-гу! – снова доносится до слуха.

Я отвечаю, зову, жду. Опять тишина.

Вижу перед собою густую темь ночи, прошитую холодным мерцанием звезд, да жуткие силуэты скал, нависающих надо мною.

Я беспрерывно кричу. Слышу, как осторожно, ощупью приближаются шаги вместе со стуком камней.

– У-ю-ю!.. Какой худой место? Зачем сюда ходи? – возмущается старик, спускаясь ко мне на четвереньках. Дышит он тяжело, прерывисто.

Одну руку он подает мне, другой, кажется, держится за выступ. Но стоит мне пошевелиться, как в пропасть летят обломки и оттуда доносится глухой шум, словно ропот каких-то чудовищ, обитающих в этих мрачных скалах. Силюсь подняться и не могу преодолеть боль в левом боку, в ногах, не могу поднять отяжелевшую голову. Страшное состояние беспомощности охватывает меня. Как выбраться из этой западни? А камни все сыплются и сыплются в пропасть.

Вдруг пробудилось страстное желание сопротивляться бессилию, и я, опираясь на одну руку, со стоном приподнимаюсь. Подо мною затаилась бездна. Не знаю уж, с каким напряжением и с каким риском для себя Улукиткан помог мне выбраться с карниза.

Старик заботливо выводит меня на гребень, усаживает между камней, сам присаживается рядом.

– Думал, ты баран стрелял. Скоро ходи сюда, хотел помогать шкура сдирать, да совсем никого не нашел. Как так получился?

Рассказывая старику о случившемся, я сам удивляюсь, что сравнительно легко отделался.

Улукиткан неодобрительно качает головою, хочет что-то сказать, но, видимо, щадит меня. Знаю, с ним этого не случилось бы.

– Однако, ходить сюда будем, тут холодно, – говорит он. Но в голосе его неуверенность: смогу ли я сейчас передвигаться?

– Нет, я никуда не пойду…

– Хорошо, я буду ходи, – говорит он, к моему удивлению, – только ты сюда сядь, за большой камень, тут теплее. – И старик, подостлав мох, помог мне перебраться на новое место.

Он накрыл мои ноги своей телогрейкой, сделал из камней заслон от ветра и, не сказав ни слова, исчез. Я не спросил, куда он пошел. Отдаляющийся стук камней отмечал его путь в темноте.

Снова я один во власти молчаливых скал под звездным небом. Кажется, сразу усилилась боль. Все тело ноет, словно полк солдат прошелся по мне сапогами. Во рту все еще неприятный привкус крови, хочется пить…

Боюсь пошевелиться, а думы плывут и плывут неровной чередою.

Человек со всем быстро свыкается, и меня уже не удивляет застывший перед глазами пейзаж скученных скал, поднявшихся в темноту безоблачного неба, развалины утесов, безмолвие ночи. Живут только звезды. Как страстно, живо светят они! Я мог бы всю ночь любоваться картиной далеких миров, наблюдать переливы разноцветных огней, прослеживать пути созвездий. Но боль снова и снова возвращает меня к печальной действительности. Как холодно стало! Скорее бы день!

Слышу, где-то справа и далеко стукнул камень, еще и еще. Кто бы это мог быть?

Утро вдруг распахивает восток, и оттуда, из-за зубчатых хребтов Станового, сочится нежный, голубеющий отсвет наступающего дня. Нижние отроги еще тонут в свежести июльской ночи.

Пытаюсь разгадать, чьи шаги тревожат покой гор, и с горестью вспоминаю пропавший карабин. Без него жутко в этом молчании, среди скал. Но вот, вижу, кто-то высунулся из-за гребня в порозовевшую полосу утра. Узнаю Улукиткана. Это он возвращается с охапкой сухих дров.

Он молча спускается ко мне, снимает с плеч дрова, тяжело, устало садится на камень рядом.

– У-ю-ю… – вырывается из его груди старческий вздох.

Мы оба молчим, оба охвачены одним хорошим чувством, которое трудно выразить словами. Как я благодарен ему за заботу, за то, что он не покинул меня, за эту молчаливую сцену!

Старик разжигает костер, помогает мне пересесть поближе к огню.

Совсем уходит ночь. Все становится понятным, доступным, исчезают тайны звездного мира. Косые потоки света обливают далекие вершины, нашу убогую стоянку, падают на рыхлый туман, упрямо ползущий со дна обширного ущелья.

В безмятежной синеве неба парит хищный беркут.

Снизу, из глубины расщелин, быстро надвигается сырой туман. Он густеет, превращает огромные горы в ничто. За его пеленой чудится страшная пустота.

Вдруг снова на отроге прогремели камни, но теперь ближе, яснее. Кто-то ходит.

– Однако, баран мой след нашел, убегает, – говорит Улукиткан, подсаживаясь к огоньку и доедая лепешку.

Стук отдаляется, затихает, потом опять зарождается совсем близко. Из тумана к нам вырываются два черных пятна.

Это Бойка и Кучум!

Собаки с ходу налетают на нас. И, судя по тому, как длинно у псов свисают раскрасневшиеся языки, они преодолели большое расстояние.

Бойка ложится на камень поодаль от огня, вытянувшись во всю длину и откинув голову, а Кучум усаживается на задние лапы, смотрит внимательно мне в глаза.

– Зря отпустили собак, они могли наскочить на баранов, и тогда ищи ветра в поле! – говорю я.

– Однако, с ними человек сюда ходи, – отзывается уверенно старик. – Скоро туман кончай, день хороший будет, нас увидят.

– Ты думаешь, распогодится?

– Обязательно. Смотри хорошо, как Бойка лежи.

– Обыкновенно, по-собачьему.

Он улыбается моему ответу.

– Головой думай. В плохую погоду собака обязательно клубком лежи, а сейчас голова, ноги в разный сторона, как в жаркий день. Значит, чует: близко тепло. Правда говорю, день хороший жди.

И, как бы в доказательство того, что у Бойки такая поза не случайна, точно так же ложится и Кучум.

…Неожиданно снизу долетает бодрящий крик кедровки. Проснувшийся ветерок еле уловимым дуновением набрасывает из ущелья сочную свежесть утреннего леса. Туман сначала медленно, потом все торопливее, потом уже панически отступает. Его пронзают и разгоняют горячие лучи солнца. Как добрые волшебники, освобождают они из цепкого плена горы…

Я устраиваюсь полулежа, прислонившись спиною к камню, а Улукиткан засыпает сидя. Обхватив руками согнутые ноги и положив на них уставшую голову, старик начинает похрапывать. Огонек перед ним давно погас.

Я закрываю глаза и тоже пытаюсь уснуть. Ничего не выходит. В какие-то просветы ползут пугающие воспоминания. Кажется, будто еще не закончился вчерашний день, что я все еще нахожусь над обрывом, и грохот падающих камней больно отдается во всем теле.

Одинокий выстрел четко поражает мой слух. Открываю глаза. Бойка и Кучум уже умчались на звук. Старик вскакивает и, заслоняя ладонью свет солнца, смотрит на иззубренный край гольца, куда убежали собаки. Затем собирает сухой ягель, поджигает его, и клубы тяжелого дыма, поднимаясь в небо, точно указывают нашу стоянку.

Мы видим, как по россыпи спускаются к нам люди. Их трое. Понять не могу, что заставило товарищей покинуть лагерь. Не случилась ли беда? Какой-то неприятный холодок пробегает по телу.

– Здоровы! Далеко забрались, – бодро говорит Василий Николаевич, подходя к нам.

Он окидывает нашу стоянку пытливым взглядом, смотрит на Улукиткана, переводит глаза на меня, и вдруг болью искажается его загорелое лицо. Подходят остальные и молча, сочувственно смотрят на меня.

– Ну и помяло же вас! Где это? – спрашивает Трофим.

– Когда голова не знает, что делают ноги, так бывает, – отвечает за меня старик.

– Значит, не зря мы торопились, – говорит Василий Николаевич, подсаживаясь ко мне. – Вчера до полуночи сидели, костер жгли, да напрасно; утром ждали – нету, ну и решили: не иначе, случилась беда. Давай собираться, харчей взяли на два дня, веревки, собак с собою захватили. Долго ли тут обмишулиться!

Мы знали, что наше отсутствие вызовет беспокойство на стоянке, но что люди уже утром пойдут на поиски, этого я не ожидал. Тем дороже и приятнее был их неожиданный приход! В нашей жизни такая забота, вернее, беспокойство, очень важна. Во всех нас живет чувство товарищества.

– А где карабин? – спрашивает Трофим.

– Там, – и я показал рукою на пропасть, – отслужился, такого меткого больше не будет.

– Карабин нельзя бросить, искать будем. Как ходить будешь в тайге без ружья? – запротестовал Улукиткан.

– Оно верно, – подтверждает Василий Николаевич.

С трудом поднимаюсь на ноги. Все тело горит от ушибов. Отправляю Улукиткана за печенкой к убитому барану, а остальных веду к месту катастрофы.

«Веду…» Как громко сказано! Это они меня ведут, поддерживая с двух сторон. Ноги будто целую вечность не ходили.

Ориентиром мне служит утес с вогнутым западным склоном, напоминающий амфитеатр, откуда бараны любовались закатом. По нему без труда нахожу убитых вороном цыплят, а затем и край гибели.

Только теперь, заглядывая вниз, я понял, какому безрассудному риску подвергал себя, подчинившись охотничьей страсти.

Василий Николаевич наклоняется над пропастью, морщит лоб, чешет затылок, удивляется.

– Эко недобрая занесла вас сюда! Стоило из-за барана так рисковать! – говорит он. Но в голосе его фальшь, ведь сам он из-за меньшей добычи черт знает куда полезет! – Ну что ж, – добавляет он, – надо спускаться… Поищем потерю.

Я остаюсь на гребне. Василий Николаевич, Трофим и Глеб сбрасывают котомки и скрываются за гранью отвесных утесов. Гул падающих в пропасть камней пробуждает дремлющие в полуденной тени скалы. Изредка слышны голоса товарищей.

День, кажется, прекратил свой бег, застыло над землею горячее солнце.

Наконец-то из-за развалин показывается голова Василия Николаевича.

– Карабин видно, да достать-то его не знаем как. Сбросьте веревку! – кричит он мне.

Долго еще снизу доносится говор вместе с грохотом скатывающихся в бездну обломков. Потом вдруг голоса стихают, шорох камней приближается, показываются люди. За плечами у Глеба я вижу свой карабин. Но что с ним сталось? Ложе все во вмятинах, мушка сбита, прицельной рамки нет. Но он еще способен стрелять, а это самое главное. Остальное исправлю.

Через несколько минут мы уже медленно шагаем по крутой россыпи, взбираясь на верх гребня.

Сам удивляюсь, что силы начинают возвращаться. Все-таки друзья помогают мне.

На гребне нас поджидал Улукиткан с печенкой, но товарищи не хотят терять времени на обед, спешат добраться до лагеря.

Василий Николаевич остается со мной «сопровождающим», остальные уходят. По пути они захватят мясо убитого Улукитканом молодого барана.

Еще далеко до заката, стихают последние дуновения ветра, редки голоса птиц, и беспредельная тишина словно убаюкивает просторы. Сколько торжественности, великолепия в этих встречах двух начал! Какими красками играют последние лучи угасающего дня, как в густой пурпур опускается солнце, как покорно погружаются горы в густые сумерки! Еще несколько минут какого-то равновесия, и день уходит. Угасающее солнце посылает на мир последний вздох успокоения.

Мы пересекаем котловину, где наблюдали с Улукитканом «мальчишник», и не торопясь добираемся до крутого спуска в ущелье.

Надо отдохнуть. Садимся лицом к закату.

Василий Николаевич достает бинокль и начинает осматривать горизонт.

– Неужто мне мерещится? – говорит вдруг Василий Николаевич, не отрывая бинокля от глаз и продолжая осматривать горизонт. – Кажется, я вижу пирамиду… Ей-богу, вижу! Взгляните-ка вон на тот комолый голец.

Я беру бинокль, кладу его на камень для устойчивости и присматриваюсь лежа. Видимость изумительная. С каким-то откровением дальние горы приближаются к нам, и на крутых склонах становятся различимыми выступы скал, морщины. Даже отдельные деревья! Да, это действительно на гольце пирамида, но еще не отстроенная: подняты только две ноги с болванкой. Ниже на выступе виднеется белое пятно – кажется, палатка.

– Наши, да? – не терпится Василию Николаевичу.

– Вероятно, Пугачев со своим подразделением, больше некому.

У моего спутника вдруг радостью загораются глаза. Он долго смотрит на вершину гольца, четко видимую на фоне догорающего заката. Мысленно Василий Николаевич, вероятно, уже там, у Пугачева, нашего общего большого друга и неугомонного исследователя.

Близко люди!..

Теперь у нас не может быть иного решения, как идти на запад по хребту на встречу с Пугачевым. Он своим появлением на Становом облегчит нашу задачу.

Мало-помалу тускнеют, гаснут печальные отблески вечерней зари. На смену дня из таинственных расщелин выходит ночь.

Мы с Василием Николаевичем спускаемся с гольца и пробираемся по стланиковой непролазной чаще, освещенной лишь скупым мерцанием звезд.

Белесый туман, сползающий рыхлыми грядами с отрогов, копится в холодной тьме ущелья. Он встречает нас холодеющим прикосновением и уводит в свой сказочный чертог.

В потемках переходим через ручей на дне каменистой ложбины и взбираемся на борт. Ноги еле-еле передвигаются. Вдруг улавливаем запах отварной баранины. Сразу обнаруживается пустота в желудке. Одежда цепляется за сучья, то и дело попадаем в плен густо сплетенных стволов. Но запах надежно ведет нас к цели. Вот и знакомая марь за последними лиственницами. Яркий свет костра просверливает мрак, приветливо мигая запоздалым спутникам.

Идем по кочковатой земле, торопимся. И опять туман настигает нас. Все снова исчезает. Ни звезд, ни огонька, ни каменных истуканов… Кажется, не добраться нам сегодня ни до костра, ни до баранины, ни до покоя!

Под ногами черным серебром плещется вода. Кое-как иду, задерживая своей медлительностью Василия Николаевича. Какая-то странная сегодня ночь: то она ласкает тебя приятной негой, то вдруг окутает проклятым туманом. Где же наш отдых, сколько шагов, километров, часов до него?

Силы покидают меня. Хочу присесть, ищу под собою подходящую кочку и на этом думаю закончить мучительный путь, но совершается чудо: туман вдруг расступается, легкий ветерок подбирает с мари жалкие его лохмотья. И снова над нами играют небесные светлячки, тайга дышит ночной бодрящей свежестью, и впереди – совсем близко – ярко пылает костер.

Вот и лагерь.

Нас давно ждут. Накрыт «стол». Над огнем парится котел со свежим бараньим мясом, пахнет только что испеченными пшеничными лепешками.

– Пугачева обнаружили… – бросает сдержанно Василий Николаевич, пристраиваясь к костру покурить.

Все поворачиваются к нему, а Трофим, вытянув по-гусиному шею, с удивлением заглядывает в лицо Василия Николаевича.

– Что ты сказал?

– Пугачева обнаружили на гольце, привет тебе прислал.

– Рехнулся ты, что ли? Откуда ему взяться? – И он вопросительно смотрит на меня.

– Пугачев здесь, в горах, километров сорок по прямой. Строит пункт.

– Тогда совсем хорошо! Заедем? Вот обрадуется!.. Повидаться надо с ним. Как он там командует своими богатырями?

Долго не могу уснуть: тут и высота, и переполненный желудок, и мысли о Пугачеве. В голове новые планы. А что, если с кем-нибудь вдвоем уйти без оленей к Пугачеву? Только надо поторопиться захватить его на гольце, иначе уйдет далеко – не найдешь. Засыпаю с мыслями о предстоящем походе.

Сон был всего лишь короткой передышкой. Прибежали олени и с ними полчища гнуса. Улукиткан разжег дымокур, и только тогда люди выбрались из пологов.

У меня болезненно распухли десны. Это заставляет на день задержаться на перевале. За чаем я рассказываю о своем плане идти на обследование без оленей и попутно посетить подразделение Пугачева. Возражений нет, и мы сообща его разбираем. Кто-то один пойдет со мною. Остальные во главе с Улукитканом поведут караван вниз по Иваку до слияния этой реки с Утуком. Но если по пути найдут след Пугачева, свернут к нему, и там мы все встретимся.

Трофим усаживается за рацию. Вызывает штаб, просит радистов всех полевых партий следить за переговорами.

Я сообщаю о том, что в горах мало снега. Даю команду приступить к заброске грузов. И наконец, разрешаю полностью разворачивать геотопографическую работу на Становом восточнее Ивакского перевала.

Мое сообщение как бы подытоживало наш тяжелый путь в эту дикую горную страну. Усилия, затраченные нами на то, чтобы попасть сюда, оправдались. Мы достигли, чего хотели, но путь еще далеко не закончен.

– Кто же пойдет со мною? – обращаюсь я ко всем.

– Конаться и спорить не будем, очередь Трофима. У него новые сапоги, а мои ичиги не выдержат такого похода, – говорит Василий Николаевич с явным сожалением.

– Ты готов, Трофим? – спрашиваю я Королева.

– Да.

– Предупреждаю, это будет тяжелый поход.

– Я пойду. Даже с радостью. Пусть будет трудно, клянусь, не отстану.

– Ну, коли так, – собирайся, выступаем рано.

– Нам, однако, подождать надо тут три – пять дней. Может, не пройдешь, назад вернешься, – говорит Улукиткан, обеспокоенный за нас.

– Нет, ничего не случится. Вы тоже утром покинете перевал. Вам предстоит нелегкая дорога, так уж поспешите, чтобы не дожидаться вас на устье Ивака. Ты меня понял, старик?

– Как не понял!.. Все будет, как сказал.

Люди настроены оптимистически, и это сказывается на наших сборах. Все стараются помочь нам: напоминают, что надо взять, помогают укладывать.

Втайне я доволен, что со мною идет Трофим, хотя наверняка знаю: с Василием Николаевичем мне было бы легче, у него больше опыта, он умеет великолепно ориентироваться в незнакомой местности. Почему же меня сегодня устраивает путь с Трофимом? В этом человеке живет удивительное равнодушие к опасности, граничащее с дерзостью, и в то же время он никогда не теряет спокойствия, чертовски верит в себя. Именно это и заставляет меня взять его в предстоящий поход.

Не исключено, что мы уже не застанем Пугачева на гольце и тогда ограничимся только своим обследованием Станового. Это плохо: если я не посещу сейчас подразделения, то позже кому-то из руководства экспедиции придется идти сюда, чтобы проверить работу Пугачева.

Все это время мы будем полностью во власти суровой природы Станового, а уж она, конечно, не пощадит нас в трудную минуту!

Но мы ко всему готовы.

Берем один полог на двоих, гербарную папку, все необходимое для препарирования птиц; буссоль, карабин, бинокль, телогрейки, плащи, починяльную сумку, продовольствия на пять дней: на весь путь не взять, рассчитываем на баранов. Как мы ни были скупы при отборе вещей и продовольствия, все же котомки получились килограммов по двадцать пять. Это много, но мы утешаем себя тем, что вес с каждым днем будет неизбежно уменьшаться.

Закончены сборы, сложены и вьюки.

Над Ивакским перевалом ночь: спят вершины Станового, близкие небу, утомленные вечным безмолвием. Спит нагая земля. Спят звери, птицы, и только одна-единственная пташка пытается перекричать ручей да костер тщетно борется с наседающим мраком. Лагерь засыпает. Звездное небо обещает на завтра солнечный день.

Меня не покидает тревога: пройдем ли? Чтобы преодолеть путь, надо быть уверенным в себе. Сейчас я полон решимости.

Итак, утро разделит нас: Улукиткан с Мищенко, Глебом и каюром Николаем Лихановым поведут караван на север, а мы с Трофимом уйдем на запад, чтобы среди множества вершин и бесконечных провалов разыскать отряд Пугачева и самим разобраться в сложном рельефе Станового, встретиться с его обитателями, собрать гербарий альпийской зоны.

Не преодолев смутного беспокойства, я уже укладывался спать возле костра, как ко мне подсел Улукиткан. По его лицу догадываюсь, что он хочет сказать мне что-то важное.

– Помни, – говорит старик с присущей ему озабоченностью, – прямо на закат пойдешь, обязательно речку Утук увидишь, она в озеро Токо бежит, это не забывай, может пригодиться. Если что случится и до места не доберешься, назад ходи своей тропою. Новый след не делай, мы тут, на перевале, вам продукты положим. А заблудитесь по туману, упаси бог, не бегай туда-сюда, как на Джегорме, пропасть можно. Надо сразу садиться и ждать, пока солнце не увидишь. Это хорошо помни. Да смотри огонь не пустите, тут ему много работы будет…

– Все твои заповеди, Улукиткан, мы будем свято хранить. Ты только не беспокойся за нас, все обойдется хорошо.

– Как не беспокойся! Худой человек тот, у которого сердце не болит за друга. Самому бы надо идти с тобою, да ногам не осилить горы. Стар Улукиткан, ой как стар!

– Напрасно ты горюешь, еще впереди у тебя длинная тропа и много удач.

Старик бросил на меня пристальный взгляд, и лицо его вдруг помрачнело.

– Не говори так. Скала и та от времени падает.

Из тайги донесся шум, треск, залаяли собаки. К лагерю табуном прибежали олени.

– Однако, медведь, а то и волки близко, – говорит старик, выбираясь из-под полога.

Он достал из потки кожаную сумочку с солью и, гремя пришитыми к ней когтями рыси, ушел в темноту. За ним следом ушли и олени. Оттуда еще долго слышалась его однотонная песня, охраняющая спокойствие стада.

…Рано утром двадцать шестого июня мы только сняли палатки, как с перевальной седловины донесся торопливый стук камней. Это, заметив нас, куда-то на запад бежит стадо снежных баранов.

– Идите следом, – говорит старик, обрадованно кивая головою в сторону удаляющегося грохота. – Однако, у рогачей тут дорога, может, к самому месту приведет.

Мы прощаемся. Глеб долго держит мою руку. Вижу, какие-то мысли тревожат его.

– Говори, что у тебя? Бежать собираешься?

Он отрицательно качает головою. Молчит.

– Вот видишь, как неладно у нас с тобою получается. Расстаемся, может, надолго, и сказать нечего друг другу.

Глеб отводит глаза, опускает голову.

Караван уходит вниз и исчезает в провале. Где-то впереди в стланиках кричит Майка. Я с Трофимом поднимаюсь на седло. С нами Кучум. Идем следом рогачей.

Часть третья