Тропою испытаний. Смерть меня подождет — страница 86 из 152

Тропою снежных баранов

Круторогие проводники

Еще свежо, но солнце уже ярким светом распахивает дали. С чувством смутной тревоги и неуверенности мы с Трофимом покидаем Ивакский перевал. Тропа ведет нас выше, дальше на запад от седловины. Идти тяжело, спины под котомками уже мокрые. Далеко впереди, за разлохмаченной грядой отрога, замечаем стадо баранов. Может быть, действительно их путь совпадает с нашим и рогачи помогут нам добраться до цели?

Кому, как не этим чудесным прыгунам, жителям верхних скал и цирков, известны проходы по сложному лабиринту провалов? Кто, кроме них, знает надежные обходы опасных мест? Главное для нас сейчас – не потерять стадо из виду, – ведь тропа заметна только в узких местах.

Привязанный своркой к поясу Кучум нервничает, неотрывно обнюхивает тропу, по которой недавно прошли бараны. Вот и узкий гребень, сложенный из развалившихся черных скал. Вдруг из-за него раздается беспорядочный стук. Мы бросаемся наверх, но уже поздно: в глубину провала вместе с грохотом падающих камней уходит то самое стадо, которое мы боялись вспугнуть. Оно скрывается за изломом, и оттуда еще долго доносится гул скатывающихся камней.

Какая досада!

Задерживаемся на гряде. Надо осмотреться и взглянуть на предстоящий путь. Трофим усаживается на камень, вооружается биноклем. Я стою, очарованный утренней панорамой. Перед нами обширное пространство первобытных гор, едва ли известное до нас кому-нибудь в своих деталях. Разве кочевник эвенк когда-то заглядывал сюда в поисках снежных баранов?

С гребня, куда мы выбрались, хорошо видна главная водораздельная линия Станового.

Горы привораживают взор непередаваемым хаосом. Они толпятся здесь, на краю материка, уже охлажденные, навеки уснувшие, со следами давнишней катастрофы. Их вершины кажутся бесконечно старыми и уставшими. Нигде не видно ничего молодого живого. Но они еще пытаются сохранить свое былое величие и недоступность.

Пожалуй, только большой поэт, стоя здесь, на орлиной высоте, нашел бы нужные слова и краски, чтобы изобразить эту дикую, величавую природу.

Гребни, острые, как лезвия ножей, выступают из мрачных ущелий, еще забитых утренним туманом. В эти темные глубины через зубчатые грани скал текут горячие потоки солнечного света, и потревоженный ими туман колышется, бродит ленивыми волнами. А дальше, насколько хватает глаз, камень и камень – то в виде развалин, то в виде столбов, то в виде больших нагромождений. И все это серое, безмолвное, давно умершее, прикрытое стареньким-стареньким небом.

Вид Станового здесь грандиозен. С первого шага мы убедились, что передвигаться по этим горам можно только бараньими тропами, проложенными по хребтам. Ниже глубокие ущелья, непролазные стланики, скалы. Там путешественника поджидают неприятности, лучше обойти эти препятствия вершинами.

Обычно в горах утрами воздух бывает наиболее прозрачным, и мы без труда опознали голец, на котором сейчас работает Пугачев. В бинокль видна еще не достроенная пирамида и белое пятно, примостившееся на карнизе, – палатка. Мы стараемся запомнить очертания гольца, его покатые плечи, ржавые пятна на бедрах и зубцы скал, опоясывающих его со всех сторон.

Голец заметно возвышается над всеми северными отрогами Станового. Напрямик по азимуту к нему ни за что не пройти. Решаем пока что продвигаться по главной водораздельной линии хребта на запад, насколько это будет возможно, и там увидим, где удобнее свернуть к гольцу.

– Смотрите, смотрите, в котловине бараны! – кричит Трофим и подает мне бинокль.

По дну широкой седловины, что лежит за первым от Ивакского перевала гребнем, бегут все те же рогачи. Выскочив на поляну, они внезапно обрывают свой бег и начинают пастись, продолжая медленно перемещаться в западном направлении. В стаде девять голов. Один из баранов, самый крупный, с огромными черными рогами, сильно хромает. Животные проходят седловину, начинают подниматься на верх гигантской скалы, образующей склон противоположного отрога. Не показывают ли они нам проход на верх этой мрачной стены?

Я взбираюсь на выступ гребня, заглядываю в провал и не могу поверить глазам своим: на дне седловины, где паслись бараны, огромное озеро! В неподвижном воздухе оно будто отдыхает в каменной колыбели, под охраной гранитных стражей.

Спускаемся вниз. Вот и озеро. Мы стоим на его каменистом берегу. Оно действительно большое, густо-густо-черное в тени и почти бирюзовое под солнечным светом. На его гладкой поверхности ни единой морщинки, ни единого всплеска, будто оно навеки застыло вместе с отображенными в нем скалами, небом и одиноким облачком. Но прошумел ветерок, и озеро всколыхнулось серебристой рябью, словно стая каких-то невидимых птиц, пролетая мимо, коснулась крыльями его поверхности.

Озеро мертвое, в каменном ошейнике. К нему не ведут звериные тропы, поблизости не живут птицы, и зелень отступила далеко от края. Только бури иногда прорываются к этому уединенному озеру, чтобы гулом волн разбудить спящих на дне его горных духов. Так и хочется поверить, что именно духи из этого горного царства воют на хребте в непогоду.

Проходим седловину. Чуть заметная звериная тропинка, по которой только что прошли бараны, ведет нас на верх западной скалы. Она подавляет нас своею неприступностью. Под ногами ветхие ступеньки, узкие, обманчивые. Тропинка бежит по ним, огибает нависающие карнизы, рвется, скачет, исчезает.

Трофим задает быстрый темп. Мы с Кучумом отстаем – крутизна слишком велика. И чем выше, тем труднее, опаснее.

Мой спутник явно изматывает силы. Не слишком ли он понадеялся на себя? Не добравшись до верха метров тридцать, он пластом падает на плиту, не может унять разбушевавшееся сердце.

– Ты еще не совсем поправился, к чему гонка?

– Хотел испытать себя. Но вы не беспокойтесь, я пойду до конца.

– Разве есть другой вариант?

– Остаться здесь, в горах, до пришествия мессии.

На верху отрога мы попадаем на небольшую поляну среди крупной россыпи, усеянной пестрыми цветами. Как приятно увидеть среди древних развалин свежую, сочную зелень! Тут и куропаточья трава с плотными вечнозелеными листьями, мытник шершистый, соссюрея розовая, горлец узколистый, одуванчик монгольский, а там, где повлажнее почва, растет густо-зеленый сибирский лук. Все эти жители альпийских лугов выбрались из ущелий ближе к солнцу, чтобы отпраздновать на крошечной площадке запоздалую весну. Меня всегда удивляет и радует это сожительство на большой высоте вечно холодных камней с хрупкими живыми организмами, случайно попавшими на бесплодные вершины.

Мы заполняем гербарную папку, набираем за пазуху луку и шагаем дальше. Всюду нас подкарауливают пропасти. За нами следят безмолвные вершины Станового.

Тропа часто теряется, и тогда на помощь приходят рогачи с хромым вожаком. Они нет-нет да и промелькнут где-то впереди, в складках гор. Стадо определенно стремится на запад, ведет за собою и нас.

Перед нами раскрывается картина грандиозных разрушений. Некогда возвышавшиеся над хребтом скалы под действием внешних условий развалились и теперь лежат под нашими ногами в виде обломков. Ледники и вода расчленили горы, углубили ущелья. Разрушительный процесс продолжается по сей день. И еще не окончен спор о границах между представителями растительного мира: рододендронами, крошечными ивками, фиалками, одуванчиками с одной стороны, и россыпями – с другой. Здесь, на вершине Станового, наглядно показаны созидательная сила земли и разрушительный процесс времени, борьба жизни и смерти.

Жизнь здесь, на каменных громадах, не прекращает своей дерзкой попытки перейти границу курумов. Она терпит постоянные неудачи, сотни лет ходит в бесплодных усилиях подняться всего лишь на несколько метров высоты. И все-таки жизнь неустрашимо продолжает свою кропотливую работу – прикрыть зеленым ковром нагие вершины Станового.

За океаном вершин меркнет солнце, и красный медлительный свет заполняет глубину пространства. Пора подумать и о ночлеге. В двух километрах от нас мы видим стадо рогачей с хромым вожаком, уходящее на запад. Как благодарны мы им за тропу! Больше, видимо, не встретимся.

– Прощайте, круторогие проводники! – кричу я, и эхо звонко прокатывается по вершинам.

Спускаемся на седловину и на этом решаем закончить первый день путешествия.

Трофим отстает.

– Ты почему прихрамываешь? Ушиб ногу?

– Нет… Какому-то черту надо было пришить гнилые переда. Видите, что осталось? Трех дней нет, как надел сапоги, а уже босой.

– Батеньки мои, как же ты дальше пойдешь? – забеспокоился я.

– Вот я и думаю вернуться, да не найти этого мастера, чтобы клеймо поставить на морде. А надо бы! – И Трофим сжал до боли перекошенные гневом губы.

– Ладно, не волнуйся, на стоянке попробуем починить.

– Починить… – произнес он безнадежно.

На ночь нас приютила крошечная полянка, окруженная толпой зеленых стлаников.

Гаснет закат. Мрак уплотняется. Вершины уплывают в густую тень горизонта. Туда же по небу в дремотной лени белыми птицами двигаются облака. Внизу, в зарослях, ветерок погуливает, шелестит кроной, вздорит.

Трофим, примостившись на краю камня и зажав между коленями сапог, пришивает латку. На лице, освещенном затяжными бликами костра, озабоченность: шутка ли – остаться босым на этих пустынных горах! Я достаю из котомки пшеничную лепешку, мясо, два кусочка сахару и, дожидаясь, когда вскипит чай, подсаживаюсь поближе к огню. Борюсь с усталостью. Чувствую, как тепло настойчиво овладевает мною, как голод отступает перед ним, и я незаметно для себя засыпаю.

Когда я проснулся, была глубокая полночь. В густой синеве неба теплились звезды. Вдали чернел зубчатый горизонт, придавленный свинцовой тучей. Давно погас костер, и только несколько бусинок горящих угольков еще светились из-под пепла. Возле меня нетронутые лепешки, мясо, два кусочка сахару и почти пустой чайник.

Темнота ночи, разбавленная волшебным светом подновленного костра, уже не казалась такой пугающей.

Рядом спит Трофим.

Бедняга, он сполз с камня, да так и уснул с зажатым между ног сапогом, с иголкой в руке. Его будит треск сучьев оживающего костра. Он подходит к огню, отогревает продрогшее тело. Садится за починку. Я пришиваю латку к его второму сапогу.

Еще не успело утреннее солнце отогреть вершины, как мы уже тронулись в путь.

Жизнь пробуждалась на наших глазах. Из скал, где обрываются кровеносные жилы земли, капля за каплей сочится вода и начинает свой долгий путь от холодных гольцов к океану. Прозябшие за ночь цветы доверчиво раскрывают навстречу солнцу свои лепестки. Та же крошечная пташка, что вечером слагала гимн ушедшему дню, теперь поет его солнцу. И голодный беркут в небесной синеве полощет в лучах восхода упругие крылья.

Без этих капель влаги, без хрупких цветочков, укрывшихся от холода за камнями, без крика орлана в небе, без алмазных крупинок росы в лишайниках было бы невыносимо тяжело на этих окаменелых вершинах.

Наше первое желание – не сбиться с главной линии водораздела. Хорошо бы увидеть рогачей, но их нет. Что-то гонит животных дальше. Баранов не соблазняет ни дневная прохлада цирков, ни альпийские лужайки, их не утомляют скалы – они явно куда-то торопятся. Но куда, разве разгадаешь?

Сразу обнаруживается, что поблизости нет тропы. Сворачиваем вправо и попадаем на боковой отрог. Пытаемся разобраться в рельефе, но это, оказывается, не просто даже опытному глазу – так все здесь однообразно и к тому же затянуто густой дымкой. Приходим к выводу, что и тропа и водораздел остались позади. Решаемся идти напрямик, хотя много раз на горьком опыте убеждались, во что обходится такой путь.

Боже, какие невероятные мучения мы претерпели в этот день, пока искали водораздел и звериную тропу! То мы попадали в вековые стланики, густо переплетенные стволами, и тогда не шли, а ползли; то путь нам преграждала топкая высокогорная тундра или отвесные скалы, обход которых отнимал у нас много сил. А ключи, цирки, комары! Словом, в этот день мы поняли, где находимся и что такое Становой. Трофим к тому же и окончательно разбил сапоги.

Но в этих трудностях, в этом непосредственном соприкосновении с дикой природой, несомненно, есть прелесть для исследователя. Ничего, что у нас тело в синяках и лица исцарапаны. Это заживет, забудется. А что пережито, что увидено, что в мыслях зародилось, останется надолго в памяти.

Становой все больше и больше очаровывает нас, уводит наши думы далеко в глубь веков, к началу мироздания. Неуловимая красота таится повсюду: в линиях гребней, в конусах вершин, в контурах пугающих провалов. Что прекраснее гор! Но это передать трудно. Мы невольно проникаемся к этим уединенным горам какой-то немой привязанностью. Оказывается, можно полюбить и это дикое, неустроенное, уродливое!

Солнце уходит за полдень. Мы вырываемся из плена расщелин, выползаем на верх отрога и тут же даем себе клятву не ходить больше напрямик. Хватит и того, что осталось позади!

Трофим тяжело валится на землю и, откинувшись на котомку, подставляет потное лицо горячему солнцу. «Да, он действительно еще не совсем окреп после болезни. Не надо было его брать в этот тяжелый маршрут», – подумал я, взглянув на спутника, на его истрепанные сапоги, израненные ноги и измученное лицо.

– Ты, Трофим, устал, но мы должны идти, добраться до Пугачева, ближе никого здесь нет. Там отдохнем, сменишь сапоги, – успокаиваю я спутника.

Он лежит с открытыми глазами, молчит.

Кучум все время умоляюще смотрит мне в глаза, просит отпустить его со сворки. Я сочувствую ему, но на большее не решаюсь.

Где спрятан водораздел? Как разыскать его в этом хаосе однообразных хребтов и отрогов, в дымке?

Я вспоминаю золотые слова Улукиткана: «Если злой дух запутает твой след, ты не теряйся, посиди, отдохни, хорошо подумай, потом догадаешься, куда идти». Надо послушаться старика, не поддаваться унынию. Кстати, поднимается ветерок и редеет дымка над горами.

Воздух становится прозрачным. На фоне неба четко выкраивается линия ближних отрогов. Еще несколько минут, и распахиваются синие дали. Исполинские горы крепко запрятали нас от мира. Мы, двое чумазых от ветра и солнца бродяг, с гордостью смотрим на эти древние каменные руины, заполнившие все видимое глазу пространство. Вот она, первобытность! Становой еще спит в безлюдном покое.

Но скоро после нас придут геологи, дорожники, и застойную тишину гор нарушат скрежет машин, подземные взрывы.

Трофим отдыхает. Я брожу по вершине с гербарной папкой, собираю скудную дань гольца.

Через полчаса мы уже идем по звериной тропе. Давно хочется пить, но здесь, наверху, нет воды. Придется потерпеть до ночевки. Одолевают комары.

Впереди хорошо видна конусообразная вершина отрога, заваленная глыбами. Обрыв, по-над которым мы идем, врезается в нее под прямым углом, образуя глубоченный цирк корытообразной формы с отвесными стенами, со снежником и с маленьким озерком на плоском дне впадины.

Пробираемся по восточной стене цирка. Жажда высушила рот.

– Смотрите, не бараны ли? – кричит Трофим, показывая на противоположную сторону цирка.

В бинокль ясно видно: навстречу нам к скалистой вершине идет небольшое стадо старых рогачей. Раз, два, три… Их девять. Неужели это те бараны, чьим следом мы шли от Ивакского перевала? Вглядываюсь и приятно поражаюсь: один из баранов хромает, значит они. Животные, по-видимому, возвращаются к своим родным вершинам за Ивакским перевалом. Интересно, куда и зачем они ходили?

Баранов осаждает мошка. Они беспорядочным табуном выскакивают на верх выступов, располагаются там и замирают, сливаясь с серым фоном скал. С трудом я еле различаю их тяжелые головы над выступами, обращенные к цирку. Оттуда на них сочится благодатная прохлада, отпугивающая мошку.

Мы открыто шагаем по кромке цирка. Нас обгоняет ветерок. Рогачи вскакивают и, явно не разобрав, откуда он наносит запахи человека, бросаются по скале почти в нашу сторону. И в этот момент с выступов, к которым мы подходим, срывается второе стадо – из самок с ягнятами. Оно несется по узкому карнизу навстречу рогачам. Кажется, вот-вот оба стада столкнутся на отвесной скале и все разом сверзятся в пропасть. Мы невольно останавливаемся в ожидании…

Камни, срываясь, сбивают по пути другие, увлекают за собою массу щебенки, все это нагромождается на дне цирка, заполняя его непрекращающимся гулом. А рогачи и самки вдруг, как по сигналу, одним потоком бросаются вверх по шероховатой скале.

При попытке скорее выбраться наверх со скалы срывается одна из самок. На лету она как бы разворачивается, вытягивается во всю длину, принимая горизонтальное положение, и, раскинув в стороны ноги, как летяга, падает в пропасть. Мы видим, как она ударяется о выступ и бесформенным комочком прилипает к белому снежнику на дне цирка.

Выскочив на вершину, бараны задержались, будто поджидая отставшую подругу. Но вдруг разделились: самки убежали дальше по своему пути на запад, рогачи же направились к Ивакскому перевалу.

Внезапно какой-то жалобный крик острой болью пронзает сердце. Снова падают камни. Замечаем на обрыве движущуюся точку. Это ягненок.

Он торопливо спускается вниз, тревожно озирается, неумолчно кричит. Малыш ищет мать. Он, несомненно, видел, как она сорвалась со скалы, упала на снежник, и торопится к ней. Нам кажется, он вот-вот сорвется с узеньких уступов, и с замиранием сердца следим за ним. Но ягненок проявляет чудеса ловкости, как взрослый баран, скачет, торопится вниз по прилавкам. Вот он уже у подножья скалы, бежит по щебенистому скату цирка к снежнику.

В поле зрения бинокля теперь попадает ягненок вместе с самкой. В этом крике малыша и протест, и тоска, и внезапный страх одиночества. Крик будит умирающую мать. Она долго приподнимается над ноздреватым снежником, падает, снова встает, поворачивает голову навстречу ягненку, вытягивает к нему голову. Какой-то неясный звук вырывается из ее горла, и самка падает замертво.

Ягненок подбегает к ней, осторожно обнюхивает. Он не понимает, почему она не встает. Опять кричит, пугливо оглядывается. Наконец решительно бросается к матери, бодает ее лбом, бьет передними копытцами – будит и, отбегая к скалам, зовет ее с собою. Та лежит на снегу серым комочком. Ягненок возвращается к ней, еще энергичнее, еще настойчивее бьет ее в бок копытцем и снова кричит…

Хотя наши сердца в долгих походах достаточно очерствели, мы не можем без волнения наблюдать это зрелище. Где малыш теперь утолит свой голод, кто заменит ему мать? И нам захотелось узнать его дальнейшую судьбу: выживет ли он без матери и проявила ли природа заботу о малышах, которым так рано приходится бороться за существование?

Вдруг ягненок бросился своим следом вверх по выступам стен цирка. Не надумал ли он догонять своих сородичей? Малыш быстро устает, ноги его теряют упругость, прыжки заметно сужаются. Сыплются камни и, падая по снежнику, засыпают погибшую самку. Ягненок выбирается на верх скал. Снова слышится его крик. Теперь в нем вместе с тоскою звучит жалоба.

Тропа неожиданно сворачивает влево, подводит нас к стенкам цирка.

– Пройдем? – спрашиваю я Трофима и сам с опаской поглядываю на карниз, на котором видны свежие следы баранов.

– Чем черт не шутит, авось пройдем! – отвечает он и смело шагает вперед.

Пропускаю за ним Кучума. Крепко цепляемся руками за шероховатую поверхность каменных стен, чтобы, не дай бог, не повторить трагического прыжка, свидетелем которого мы только что были. Но карниз неожиданно выклинивается. Дальше вместо карниза торчат разрозненные выступы, прилипшие к отвесной стене, совершенно недоступные для человека. А внизу пугающая пропасть, распахнувшая свою хищную пасть.

Вспугнутые нами самки бежали именно здесь, прыгая с выступа на выступ, то вверх, то вниз с удивительной ловкостью. И совсем уж трудно представить, как это ухитрялись проделывать слабенькие ягнята!

Куда идти? К тому же надо торопиться, скоро ночь! Вижу, Трофим нацеливается обойти стену верхним карнизом.

– Как бы глупостей мы тут с тобой не наделали, – говорю ему. – Может, вернемся, обойдем эту пропасть по вершине отрога?

Но до него не доходят мои слова, он даже не поднимает головы, чтобы взглянуть на подъем. Решительно хватается руками за угол выступа, просовывает разорванный носок сапога в щель и начинает карабкаться вверх. Мне страшновато. Какое-то недоброе предчувствие зарождается в душе.

Я вообще нечувствителен к высоте, люблю лазить по скалам, но такого отчаянного скалолаза, как Трофим, я никогда не встречал. Какая чертовская в нем смелость! Он свободно ходит по карнизам, даже если они шириною со ступню ноги. Он может подолгу виснуть над пропастью в несколько сот метров, зацепившись пальцами за край прилавка.

Я не могу задержать его, поднимаюсь за ним. У меня под ногами путается Кучум на сворке. Можно бы отпустить его, но он мигом уйдет за стадом баранов, и тогда сутки придется дожидаться его.

Пока что все идет хорошо. Подъем оказался не таким уж опасным, как он представлялся снизу. Скоро и верх.

Трофим с ловкостью кабарги скачет с прилавка на прилавок, исчезает за изломом. Я так не могу. Иду осторожно. Жмусь к стене. Висну над сильно скошенным карнизом. В самом узком месте опасность слишком близка.

Кучум идет легко, ни разу не натянул поводок.

Остается преодолеть скалу высотою в три метра. Дальше виден свободный проход к западному краю цирка.

Я передаю Трофиму Кучума, начинаю подниматься. Пальцы судорожно хватаются за углы гранита. Весь напрягаюсь. И тут вдруг осознаю глубину провала, физически ощущаю близость опасности. Отступаю назад, припадаю к выступу, даю успокоиться сердцу.

Трофим не выдерживает. Привязывает Кучума к моему поясу, делает рывок вперед, липнет к стене. Я подставляю ему свое плечо, он становится на него ногами, легко взбирается на рубец, уже на ступеньку выше, подбирается к грани стены. Вслепую, ногами нащупывает последнюю опору, выгибает спину, хватается руками за верхний выступ.

– Подай Кучума! – кричит он.

И вдруг… страшное зрелище!.. Выступ отламывается, вместе с ним падает вниз головою Трофим. Бросаюсь на помощь. Ловлю его за ногу, но удержать почти на весу не хватает сил. Под ногами тает опора, и мы оба начинаем сползать к краю отвесного карниза…

Напрягаю остатки сил, всю волю. Чувствую, скала наклоняется над провалом, бесцветное небо отплывает куда-то назад. Меня охватывает внезапный ужас глубины.

– Держись, иначе погибнем! – кричит Трофим, охваченный смертельным страхом.

Но в последний момент, когда нас уже готова была поглотить пропасть, меня что-то сильно потянуло назад, и этого оказалось достаточно, чтобы восстановить равновесие. Трофим успевает схватиться рукою за выступ.

Еще не понимая, что произошло, кричу обрадованно:

– Минутку потерпи, сейчас я закреплюсь!

Расклиниваю ноги, прижимаюсь спиною к скале. Трофим все еще виснет над провалом. Только теперь вспоминаю про Кучума, привязанного своркой к моему поясу. Собака, упершись лапами в камень и скрючив от натуги спину, все еще удерживается на поводке, хотя в этом уже нет надобности. Верный мой Кучум! Это он спас нас от гибели. Удивительно, как не лопнул ремешок, соединявший наши жизни!

Трофим глухо стонет. Его худые пальцы прилипли к карнизу, в глазах застыл ужас. Я с трудом приседаю, ловлю другой рукой друга за пояс, подтаскиваю его к себе. Хочу сместиться ниже, помочь ему встать, но Кучум упирается, не пускает меня, приходится отстегнуть ремешок.

Наконец-то мне удается оттащить Трофима от опасного места. Сидим рядом над обрывом, а где-то внизу гулко падают камни. Сразу трудно разобраться в том, что мы пережили за какую-нибудь минуту, а то и меньше.

– Видно, не тут наша с тобой, Трофим, последняя остановка, – наконец произнес я.

Трофим размазал рукавом гимнастерки по лицу кровь, смешанную с грязным потом, расчесал пятерней взлохмаченные волосы и, заглянув вниз, где тени скал уже прикрыли чернотой и снежник и озерко, сказал, прерывисто дыша:

– Глубина-то какая!.. Пока долетел бы донизу, и душа из тебя вон… Никаких сапог не надо, – с горькой иронией заключил он, глядя на израненные ступни ног.

– Давай-ка подобру-поздорову убираться отсюда. Солнце, вишь, как низко… Не застала бы нас ночь тут на камнях.

– Посмотрите, отчего это у меня спина мокрая?

– Ого, милый мой, да у тебя же рана во весь хребет! Снимай-ка рубашку!

– То-то я чувствую, что гимнастерка липнет к телу, а теперь и больно стало…

Рана перечеркнула спину распашной бороздой, сквозь которую еще сочится кровь. На голове свежие метки, лицо исцарапано. К несчастью, у нас не было ни капли воды, чтобы обмыть раны, пришлось оставить их открытыми до ночевки.

– Вставай, Трофим, попробуем спускаться. Пойдешь на поводу. – Я пристегнул свой пояс к его ремню.

Трудно даются ему первые шаги. Пользуясь малейшим предлогом, он приседает, не успевает смахивать с лица стекающий ручьями пот. В пропасть летят обломки камней, и снова цирк переполняется зловещим гулом. В левой руке несу котомку Трофима, в правой держу связывающий нас ремень. Все это сковывает мои движения. Случись что с Трофимом – упади он или споткнись в таком положении, – я бы не помог ему, а, наоборот, ускорил бы развязку. Но эта тревожная мысль пришла в голову позже, когда мы заканчивали спуск. Последние метры для Трофима были особенно мучительны.

Вот и большой, последний карниз. Мы вне опасности. К нам подбегает Кучум, снова жизнерадостный, веселый, в глазах озорство, в движениях неиссякаемая сила. Я ловлю его, пристегиваю ремешок к ошейнику. Пес тотчас мрачнеет, словно в капкан попал. В скошенных на меня глазах – обида.

Ладно, Кучум, не обижайся. Конечно, за сегодняшний подвиг ты достоин другого, но сейчас нам не до нежности и не до веселья. Отложим на будущее, а сейчас придется идти на привязи. Здесь нам нельзя разлучаться, в этом ты и сам убедился…

Трофим стоит, подпирая плечом стену и потупив глаза.

– Что с тобою? На тебе лица нет! – спрашиваю я, а сам с ужасом думаю: не покалечился бы, тогда не выбраться.

– Спине что-то неловко, а тут еще и сапоги совсем развалились…

– Может, нам лучше остаться здесь, на карнизе, до утра?

– Что вы! – возражает он. – Ночью тут будет страшно. Да и без костра, без воды куда годится? Как-нибудь пойдем дальше.

Я не стал настаивать, задержка на карнизе ничего радостного нам не сулила. Наоборот, как оказалось после, она принесла бы нам большие неприятности.

Связываю в одно место две котомки. Трофим не в силах ничего нести. С трудом уговариваю его надеть мои сапоги. Они на два номера больше его, пришлось в носки натолкать мха. Я обматываю свои ноги портянками, перевязываю ремешками, и мы трогаемся. Сапоги Трофима кладу в рюкзак.

Я с Кучумом иду впереди. Трофим взбирается по крутяку с помощью рук. Что бы я отдал сейчас за глоток, за каплю освежающей влаги! Увы, привал где-то еще далеко, по ту сторону вершины. Но при мысли, что там нас ждет костер, горячий чай и сон под сенью вершин и звездного неба, ноги шагают быстрее и легче кажется ноша.

Склон гольца каменист и крут. Трофим окончательно ослаб, еле плетется позади. Природа не ожидала, что сюда забредут ее непутевые дети.

Невозможно успокоить бешено бьющееся сердце. Но цель уже близка. Обходим нагромождения крупных обломков, еще небольшая крутизна, преодолеваем скальный гребень, и вольный ветер обжигает лицо…

Присаживаемся на обломки. Над нами необъятный купол неба, почти синий в вышине и кровавый к горизонту. По курчавым отрогам бегут холодные густо-лиловые тени.

А на восточном краю пустынного неба, над каменной линией горизонта, поднимаются из провалов тяжелые тучи, словно сказочные богатыри.

С моря на тучи давит густой туман. Он кучится косяками на гребнях. И вот с какой-то грозной внезапностью громады тучевых башен валятся на зубцы скал медленно, бесшумно, одна за другой. Туман поглощает их в себе. Миг – и ничего не осталось от туч. Только туман и туман, как безграничное море, заполняет все, от него, словно из преисподней, несет сыростью.

Очевидно, тут, у западной оконечности Станового и вдоль всего Джугдырского хребта, сталкиваются невидимые глазу враждебные атмосферные потоки, идущие с моря и с материка.

Обширная горная область, расположенная восточнее этой линии, подвержена постоянному влиянию Охотского моря, его чрезвычайно суровому и капризному нраву. На его морском просторе зарождаются те затяжные холодные ветры, которые в течение длительного времени контролируют прибрежную территорию. Зимой они сопровождаются невероятной стужей, от которой буквально цепенеет вся природа, все живое, гибнут деревья, кустарники, мхи, бегут звери.

Холодные ветры способствуют и более интенсивному разрушительному процессу гор.

Западные ветры пытаются противоборствовать морским смертоносным потокам, стремятся проникнуть к самому Охотскому побережью, чтоб воскресить жизнь, приглушенную стужей. Это им с трудом удается.

Охотское море несет свое губительное влияние, свой холод и в глубь материка, бросает туда полчища тяжелого тумана вместе с затяжными дождями.

Мы покидаем вершину, выходим на край гребня. Под нами обрывается глубокое ущелье. По нему и по склонам бесчисленных отрогов, словно черная рябь, лепятся стланики. Спускаемся на седловину. Вот и награда нам за тернистый путь! Находим площадку и на ней располагаемся на ночевку. Остается натаскать дров, мха для постели, принести воды, и мы устроим настоящий пир богов: у нас есть кусок отварной баранины, на второе будет сладкий чай с горячей пшеничной лепешкой, а на третье – сон. Но какой сон! В уютном пологе, под непрерывный дробный стук дождя. И мы снова почувствуем себя самыми счастливыми людьми на свете.

Вечереет. Негреющее солнце вот-вот скроется за гранью крутого отрога. Горы окутывает сизый пепел сумерек, а по небу еще колышутся кумачовые полотнища отсвета. От серых бесплодных, каменистых гольцов уже веет прохладой.

Два хребта замыкают нашу стоянку. Трофим разжигает костер. В глубине провала шумит ключ. Смутный шум его напоминает ворчанье медведя.

Я только привязал Кучума, как откуда-то сверху долетел крик ягненка. Это, вероятно, тот самый сирота. Он все еще зовет мать, все еще надеется, что она придет. Его одинокий призыв тоскливо звучит в равнодушном пространстве.

Ягненок приближается к нам, мы слышим все отчетливее, как стучат камни под его копытцами. Я бросаю дела и иду к нему навстречу, хотя знаю, что ничем помочь не могу. И вдруг справа стук камней. Поворачиваюсь на звук, вижу: по косогору бежит самка с детенышем, явно торопится на крик. Но, увидав чужого ягненка, она останавливается, подняв высоко голову, глядит на него. Тот с ходу бросается к ней, но самка угрожающе трясет головою: дескать, не подходи, наколю рогами. А малыш хочет есть, он еще плохо разбирается в нормах поведения своих сородичей, ему кажется, что все взрослые такие же добрые, какой была его мать. Ягненок тянется к соскам и получает пинок в бок. Однако в действиях самки нет открытой враждебности, может быть, материнским чутьем она догадывается, что с этим бедняжкой стряслась какая-то беда.

Не допустив чужого малыша к своему вымени, самка, однако, и не отогнала его от себя. Видимо, для порядка она еще раз погрозила ему рогами, еще раз настороженно осмотрела его и потянулась со своим детенышем на верх гольца. Следом за ними молча бежал и сирота, очевидно уверовавший в то, что принят в эту семью. Я думаю, что он не пропадет; уж если самка прибежала на крик чужого детеныша, значит у нее доброе сердце.

– Счастливого пути! – крикнул я, когда животные скрывались за изломом.

Босиком по становому

Быстро устраиваем приют. Нас поторапливает надвигающаяся с моря непогода. Уже горит костер, остается принести воды – и конец мучениям.

Трофим работает через силу, вид у него измученный, он стал совсем неразговорчивым. Я стаскиваю с него сапоги, надеваю их и отправляюсь за водою. За мною увязывается Кучум. Спускаемся долго, заглядываю в каждую лощину, в чащину, а воды нет, или она течет где-то в русле под камнями. Какая досада! Но не возвращаться же с пустой посудой! А тут, как на грех, вот-вот накроет темнота. Ветер высоко трубит непогоду. Спускаемся еще ниже, на дно ущелья, и там нас встречает хрустальный перебор ручья. Мы бежим к нему. Вода плещется беспокойной струею между скользких валунов. Я припадаю к ней, пью тяжелыми глотками и чувствую, как приятный холодок растекается по уставшему телу. Бросаю пригоршнями воду в лицо, радуюсь, как мальчишка.

Ниже, за слиянием двух ручьев, виднеется большая лужайка. Не лук ли там ярко зеленеет?

Мне захотелось нарвать его на ужин. Как это вкусно будет с мясом! К тому же лук здесь – единственная свежая зелень в нашем однообразном меню.

Бегу к лужайке, а сам с опаской поглядываю кругом, как бы успеть вернуться засветло на седловину. Перехожу ручей ниже развилок и по мелкорослому ельнику выбегаю на лужайку.

Да, это сибирский дикий лук. Растет он, никем не сеянный, на влажной тундровой почве пышно, густо. Какой же он сочный, одно объеденье! Я напихиваю его за пазуху, в карманы, набираю в охапку. Затем наполняю водою котелок, чайник, фляжку и тороплюсь в обратный путь.

За бесконечными грядами гор гаснет последний луч заката. Туман медленно сползает по гребням на дно ущелья, заполняя лощины зловещим мраком.

Перехожу обратно ручей и иду в темноту.

Кучум бежит где-то впереди. Ветер бросает мне в лицо капли дождя. Кажется, пора сворачивать. И вдруг сомнение: этот ли поворот? Пытаюсь вспомнить приметы, но тяжелая, беспросветная темень слепит глаза. Поднимаюсь в неведомое, в колючую пустоту. Ноги сами на ощупь выбирают дорогу. Ветки стланика хлещут по лицу, цепляются за одежду, загораживают проход.

Ветер усиливается. От дождя промокла рубашка. Из котелка давно уже выплеснулась вода.

Вдруг снизу ясно доносится шорох. Я оглядываюсь – меня нагоняет Кучум. А ведь я думал, что пес впереди. В чем дело? Он то не мог ошибиться, знает, где мы шли. Тогда почему же собака оказалась позади меня? Неужели я свернул не там, где нужно? И замечаю, что на отроге, по которому поднимаюсь, и крутизна не та, и меньше россыпей, да и стланики не так густы, как были на спуске в ущелье.

Не понимаю, где сбился с пути. С невидимого неба сеет густой моросящий дождь. Мокрая одежда холодит тело. Какой дьявол сбил меня с пути, направил не туда, куда нужно?

После долгого раздумья поворачиваю назад…

Холодно и темно, как в подземелье. В ущелье ловлю Кучума, накидываю ему на шею ремень, отдаюсь в его распоряжение. Он переводит меня через ручей, тащит влево и начинает по густому стланику подниматься на отрог. Узнаю место.

Я иду с закрытыми глазами. Они не нужны в этой темноте, а веткой хлестнет – ослепнешь. Не отпустить бы Кучума. Но тут обнаруживается, что идти сквозь заросли вместе с собакой на одном поводке невозможно. Он чаще ползком пробирается под стволами стланика, а я должен через них перешагивать.

Несу пустую посуду.

Еще какое-то время бьемся с чащей. Идти дальше нет сил. Дождь усиливается, я промок насквозь. Тяжело опускаюсь на камень. Подтаскиваю Кучума, прижимаю его к себе. Мы как бы сливаемся с ним воедино и вместе дрожим. У него, оказывается, еще не промок подшерсток на боках, я запускаю в него закоченевшие пальцы, зарываюсь носом, вбираю в себя собачье тепло… Бр-р-р!.. Даже страшно пошевелиться, все застыло, ни рук, ни ног, только мысли еще шевелятся, да где-то под сердцем живет горсточка тепла.

Слышу властный внутренний голос: «Поднимись, беги отсюда, иначе пропадешь!» Усилием воли я заставляю себя встать. Где спасенье? Вспоминаю, что по-над ручьем выше и ниже того места, где мы спустились в ущелье, виднелись небольшие скалы. Надо поторопиться туда. Отпускаю Кучума, и он мгновенно исчезает, оставив позади себя легкий удаляющийся шорох. Теперь я остаюсь совсем один среди сырой пустыни, в черной как уголь ночи, под дождем.

Спускаюсь обратно к ручью. Словно дикий зверь, почуяв свободу, вода бешено скачет в темноте, то разбиваясь о груди скользких валунов, то проваливаясь или с воплем вздымаясь над руслом. Всюду вода. Ею уже напитались мхи, лишайники. Она непрошеным гостем закрадывается под воротник, леденит тело…

Бреду сквозь темень ночи один, мокрый, закоченелый. На ощупь переставляю ноги и все время попадаю в рытвины. Сапоги полны воды. Движение уже не согревает меня. Мучает голод.

В темноте что-то зачернело, поднялось, надвинулось. Скала! Я пробираюсь к ней через завал крупных камней, прикрытых густым стлаником, шарю руками по мокрой стене, жмусь к ней, как к чему-то близкому, забираюсь в щель и наконец-то нащупываю ногами площадку. Над головою нависает карниз… Здесь сухо, можно укрыться от дождя, даже развести костер. Чувствую себя прямо-таки счастливым. Вмиг возвращается бодрость. Скорее за дело! Ощупью собираю сухие ветки стланика – топлива тут сколько угодно…

Скорее, скорее добыть огня! Однако прежде надо снять с себя мокрую одежду, выжать из нее воду и тогда забираться под каменный навес. На все это уходит много времени, застывшие пальцы до смешного не повинуются мне.

Но вот я наконец под карнизом, стучу зубами от холода. Тут очень неудобно, тесно, приходится горбить спину, да и пол покатый, весь в шишках. Но как-нибудь прокоротаю ночь. Достаю нож, готовлю много стружки, обкладываю ее лучинками, собираю по камням пыль, вытираю ею насухо руки, отогреваю пальцы дыханием. Из непромокаемой сумочки, хранящейся за пазухой, достаю коробок, вытаскиваю из него осторожно, как драгоценность, спичку. Вспыхивает чудодейственный огонек, бережно переношу его под стружки. Пламя оживает, растет, ширится, лижет красным языком холодный воздух, выхватывает из темноты мрачные стены нависшего надо мною утеса.

Я припадаю к огню, жадно вдыхаю тепло – и радостью наполняется измученная душа. Но костерок, хотя и мал, а прожорлив и очень капризен. Об этом я не забываю и, чуточку отогревшись, ухожу в темноту, шарю по стланику, ищу сушник, таскаю его под укрытие, снова мокну под дождем.

Наконец все хлопоты позади. Я устраиваюсь поудобней под карнизом. У костра тепло. Где-то рядом в дождливой ночи полощется о камни мутный ручей. С тревогой думаю, что еще не закончился этот трудный день.

Ну и денек выдался!..

Бережно подкармливаю огонь сушником. Время уже за полночь. Дождь усиливается. Плачет слезою скала. Все острее, настойчивее дает себя знать голод. У меня есть кусок лепешки – неприкосновенный запас, хранящийся вместе со спичками в резиновой сумочке. Мысль то и дело предательски кружится вокруг этого кусочка. Нет, я не трону эту лепешку. Ее можно съесть, как говорит Трофим, только перед смертью, если, конечно, успеешь это сделать. Обманываю голод луком, но это не очень-то мне удается.

На выручку приходит сон.

Он был беспокойный. Я беспрерывно вертелся, подставляя огню то спину, то грудь и, по мере того как затухал костер, все больше дрожал, изгибаясь в три погибели. Вдруг слышу, что-то влажное и теплое коснулось моего лица. В испуге открываю глаза. Кучум! Он тяжело дышит, видно, бежал издалека, торопился.

– Кучумка, родной мой пес, пришел!

Кучум то и дело стряхивает со своей шубы воду, смотрит на меня умными глазами. Он наверняка был на седловине, где Трофим его непременно устроил спать под пологом, в тепле. Но разве мог этот преданный друг успокоиться, забыть обо мне, оставшемся где-то в глубоком ущелье?! И вот вернулся. Его появление сразу рассеивает мое одиночество, и от этого становится как будто даже теплее.

Кобель забирается под карниз, долго занимается своим туалетом, слизывая воду с лап и боков. Я подбрасываю в костер дров, жмусь к огню, пытаюсь уснуть, но так холодно от скалы, от пронизывающей насквозь сырости, что я решаю сидя дождаться утра. Теперь мне легче – со мною Кучум.

Рядом буйствует ручей, спрямляя русло. Глухо постукивают о дно ручья камни, перекатываемые водою. Кажется, будто кто-то с бубном ходит по ущелью…

Как томительно ожидание утра!.. Да и придет ли оно сегодня? Может, так и останутся навечно дождь, мрак, безыменный ручей и этот каменный навес над головою?

Обнаруживаю дыру в штанах и радуюсь, что нашлась работа. Выдираю из шляпы подкладку, достаю из кармана гимнастерки починяльную сумочку, пришиваю латку. От костра отлетает уголек, падает на шубу Кучума. Пахнет паленым. Кучум вскакивает, словно ужаленный, дико озирается по сторонам, зевает и снова ложится.

Немощный рассвет несмело, медленно теснит ночной мрак. Ночь уползает, словно сытый зверь в свою берлогу. Пора и нам в путь. Сборы не долги, все при мне. Бросаю в костер остатки дров, хочу запастись теплом на дорогу. Кучум не встает, ему неохота покидать нагретое место. Настороженным взглядом следит он за мною. Жаль и мне расставаться с огнем. А дождь все идет и идет.

Странно, будто и посветлело, а вокруг ничего не видно. Густой туман жмется к скалам. Идти не решаюсь: можно заблудиться, и Кучум не поможет. Да и страшно покидать в такую погоду теплое убежище.

Бедный Трофим, он ждет, прислушивается к малейшему шороху, молит небо и мучается от сознания, что не может помочь мне. А я чувствую, что начинаю слабеть. Лук, может быть, хорош к приправе для мяса, необходим нам как противоцинготное средство, но он не одолевает голода. Да и лук-то весь съеден. Мысль опять возвращается к сумочке с лепешкой, спрятанной за пазухой. Велик, ой как велик соблазн! Чтобы не думать об этом черством куске, я отправляюсь за дровами…

Снова у костра сушу одежду. Кучум встает, лениво потягивается, широко разевая зубастую пасть. Подходит ко мне, садится на задние лапы, смотрит голодными глазами. В них мольба и какое-то предостережение.

– Ты-то, Кучум, за что страдаешь? Иди к Трофиму! – Я подтаскиваю пса к себе, ласково беру его обеими руками за бакенбарды и долго смотрю в золотистые преданные собачьи глаза.

Кучум, высвободившись из рук, припадает носом к моей гимнастерке, где лежит лепешка, долго с наслаждением втягивает в себя хлебный запах.

– Нельзя, Кучум! Нельзя, милый! Мы должны терпеть и только терпеть, – уговариваю я собаку.

А сам еле удерживаюсь от соблазна, ощущая тошнотворную пустоту в желудке. Кажется, что весь окружающий воздух наполнен свежим хлебным ароматом. Чувствую, как вопреки сознанию правая рука тайком крадется за пазуху, ощупывает сумочку…

– Нет, нельзя! – кричу я громко, отбрасывая руку прочь. Кучум вздрагивает и тревожно смотрит на меня, точно угадывая происходящую во мне борьбу. Он ложится рядом со мною на плите, вытягивает передние лапы, кладет на них свою обиженную морду и, прищурив глаза, напряженно следит за мною, видно, боится, чтобы я тайком от него не съел лепешку. Лежим с ним долго, охваченные одной всепоглощающей болью…

Туман густеет, становится холоднее. На землю, напоенную до отказа водою, льются потоки дождя. Кажется, что все еще продолжается беспросветная сырая ночь и не будет ей никогда конца.

Надо чем-то отвлечься от мрачных дум, облегчить свое существование. Таскаю камни. Делаю из них заслон от сквозняка, обкладываю ими огонь. Нагреваясь, камни долго хранят тепло в нашем логове. Затем собираю мох, лишайник, высушиваю их и устилаю ими пол.

А дождь все не перестает.

Идут третьи сутки нашего заточения. Кто мог предугадать такой нелепый случай? Я окончательно отощал. Живу в полузабытьи. Все труднее мне собирать дрова. Одежда моя вся в дырах, простреленная огнем.

И вот наступают минуты, когда воля наконец сломлена приступом голода. Трясущимися руками я достаю из сумочки лепешку. Прячу ее от Кучума. Понимаю, как это омерзительно, но не могу овладеть собою, точно дьявол какой-то залез в душу. Лепешка всего с ладонь, черствая, пахнет плесенью, но как нестерпимо соблазнителен и этот запах!.. А Кучум уже рядом. Звериные глаза налились кровью, смотрят неласково, в позе – решимость. Он требует своей доли, голод лишил его обычной покорности. Пес видит, как я отламываю крошечный кусочек хлеба, кладу его в рот, медленно разжевываю… Собака судорожно облизывается и сглатывает слюну…

– Вижу, Кучум, ты тоже наголодался, но на этот раз прости, друг, я не могу с тобой поделиться… Ты выносливее меня, – говорю я каким-то чужим голосом.

Но Кучум не отступает, смотрит на меня дико, укоризненно, нервно переступает с лапы на лапу, как перед схваткой.

– Не проси, не дам! – убеждаю я собаку и вдруг спохватываюсь. Вспоминается карниз над пропастью, где Кучум спас нас от гибели. Чувствую, краска стыда заливает лицо. И та же рука, что воровато достала из-за пазухи этот драгоценный кусочек, бросает псу остаток лепешки.

Он ловит ее на лету, разламывает зубами и мгновенно проглатывает. Мне даже обидно, что он так быстро покончил с лепешкой, не пожевал ее, не насладился ее вкусом…

Сидим с Кучумом рядом, примирившиеся, близкие. Тихо потрескивает костер. Вокруг по-прежнему пустынно, дождь не унимается, на душе тревожно и смутно.

Четвертая ночь. Все снова погружается во мрак. Теперь уже вся жизнь мне представляется долгой ночью. В полузабытьи чаще стали рисоваться картины развязки. Может быть, утром рискнуть разыскать седловину? Нет, надо ждать, беречь силы. Тут, под скалою, мы все-таки имеем сухой приют и с нами костер.

Под утро я уснул. Но даже сон бессилен был увести меня от действительности.

Во сне вижу тот же костер, скальный навес, заслон от сквозняка. Так же мучительно во сне терзал меня голод.

Слышу, будто кто-то спускается по стланику. Узнаю шаги Трофима. Он несет ужин. Я уже чувствую запах жареного мяса. Хочу крикнуть ему, позвать, но звука не получается.

Трофим проходит мимо, и его шаги смолкают в отдалении. Досадую на себя, на свою нерасторопность и с горечью пробуждаюсь. Поправляю костер, снова ложусь к огоньку, засыпаю с надеждой, что Трофим вернется.

Так и есть. Вот выходит он из темноты весь в черном, как видение. Распахивает полы незнакомой мне одежды, показывает кусок горячего, только что сваренного мяса, завертывает в черную шкуру, кладет под карниз и исчезает. Какая радость! Крадусь к свертку, как голодный хищник, хватаю его дрожащими руками, но вижу, что обманулся, в руках Кучум, неуступчивый, голодный. Он по-звериному набрасывается на меня, норовит вцепиться прямо в горло. Я успеваю отскочить, кобель свирепеет. Еще прыжок, и он впивается до боли в грудь ржавыми клыками. Чувствую, как из ран течет по телу теплая кровь. Но не сдаюсь, ловлю его пальцами за горло, сжимаю изо всех сил.

Ну, теперь кто кого!

Полезла злоба на злобу, сила на силу. В этой страшной схватке мы оба звереем. Кучум неукротим. Вырывается из рук, бьет меня грудью, и мы разом падаем на что-то твердое, катимся по россыпи куда-то вниз, в пропасть. Я чувствую, как больно бьется моя голова об острые камни, вижу осатанелые глаза собаки и зубастую пасть, распахнувшуюся рядом с моим лицом. Откуда-то на меня хлестнуло холодной водою…

Я вскакиваю. Не могу отдышаться и не понимаю, был ли это сон, или все случилось наяву. Костер разбросан, и на дожде дымятся головешки. Во рту клочок собачьей шерсти, рубаха на мне разорвана, на груди свежие раны, руки в синих прокусах. А Кучум стоит в стороне, следит за мною безумными глазами, озверелый, чужой, готовый защищаться. Зову его к себе, хочу обласкать, но он выскакивает на дождь и из темноты пронизывает меня своими волчьими фарами.

Неужели я хотел задушить любимого пса? Что сделал проклятый голод!

Но Кучум, даже и теперь, не ушел к Трофиму на седловину, не бросил меня. Вот она, собачья верность!

Уже не верю, что непогода вернет когда-нибудь солнце, песни птиц, дневную суету, синеющие дали. Увижу ли я еще под ногами тропу, поднебесные вершины, бескрайнюю, всегда манящую к себе тайгу, семью, друзей? Буду ли я еще бороться, жить, или судьба предрешает мне медленно истлеть под этой мрачной скалою?

Из тумана выходит пес, крадется кошачьей поступью под соседний карниз, ложится, а сам весь насторожен. Нащупывающим взглядом пронизывает меня, что-то хочет понять своим собачьим умом. Ничего подобного у нас с ним не случалось. На мои ласковые слова отвечает враждебным оскалом.

Не пойму, почему подо мною подстилка мокрая. Откуда взялась вода, к тому же ржавая? Она сочится из щелей скалы. Видно, в глубине пластов, в сердце гранита, лопнула жила, и взбунтовавшаяся вода, как давно застывшая кровь, потекла из ран. Теперь не уснуть и некуда податься, всюду вода.

Еще медленнее потянулось время. Сверху чуть слышно доносится музыка. Она медленно выплывает из щели, приближается ко мне. Что это, галлюцинация? Нет, это поет голодный комар свою заунывную песню. Я обрадовался, словно услышал голос друга. Видно, и ему невмоготу проклятая погода и он не в силах превозмочь тоску.

Комар покружился надо мною и смолк за выступом скалы так же внезапно, как и появился.

А вот и еще гость: сверху спускается паук. Он осторожно касается ножками влажной земли и, будто чего-то испугавшись, поспешно поднимается по паутине вверх. Какие-то малюсенькие букашки кишат в луже на камне. Их даже трудно различить невооруженным глазом. И по трещине в граните опускаются непрерывной цепочкой какие-то странные насекомые, тоже мелкие, напоминающие муравьев, с усами, торчащими вперед. Неужели эти крошечные создания предугадывают погоду, тогда как само небо еще не знает и продолжает немилосердно поливать землю дождем?

Оказывается, и мрачные скалы с затхлым, сырым воздухом являются родиной многих животных и растений. Крошечные существа живут в камнях, в щелях, заполняют кусты, водоносные жилы, а микроорганизмы, вероятно, находятся в самом граните.

Эти насекомые, едва заметные глазу, живут, борются за существование, преследуют друг друга, размножаются, как и всякие другие живые существа, и умирают поколение за поколением. Их борьба, вероятно, такая же трудная, как и у всех. Их всегда видишь в спешке, они куда-то торопятся, сталкиваются в пути друг с другом, отнимают для себя то, что им нужно. Они всюду, значит и в скалах жизнь, а мы их называем мертвым царством.

Поднялся и Кучум. Он, кажется, все простил, глаза ласковые, лениво потягивается и добродушно зевает. Это к перемене погоды, о ней уже знают букашки, птицы, звери, и только я один ничего не чувствую. К сожалению, люди давно утратили способность ощущать атмосферные изменения, но первобытный человек обладал этим даром.

Дождь мельчает. Светлеет. Ну, скорей же, ветер! Поднимись да свистни, разгони туман, верни земле жизнь!

Кучум сидит на задних ногах, косым взглядом сторожит старую лиственницу. Кто же там мелькнул темным комочком?

Белка!

Бедняжку так рано поутру выжил голод из теплого гайна. Она скачет вверх по шершавому стволу, мелькает в зеленой кроне и, еле удерживаясь на краю веточки, становится свечой, срывает прошлогоднюю шишку. Каким вкусным должен ей показаться первый завтрак после четырехдневной голодовки! Она торопится, но замечает нас и вдруг замирает, прижав лапками шишку к белой грудке. Мы не шевелимся. Белка не отрывает от нас бисерных глаз. Она удивлена, тревожно цокает и роняет шишку…

Из стланика доносится внезапный писк какой-то маленькой птички, а затем и предсмертный трепет крыльев. Это разбойничает горностай. Не стыдится и утра. Кучум уже там, возле шороха, гонит хищника куда-то вниз вместе с грохотом камней и вдруг обрывает свой бег… Через минуту собака возвращается назад, морда у нее довольная.

Теперь и я чувствую – вижу и слышу, – как пробуждается жизнь, приглушенная длительной непогодой. Она выползает из щелей, из дупел, из нор. И тут же сразу кто во что горазд: одни подкарауливают добычу, другие ловят ее в стремительном полете, третьи подбирают остатки чужих трапез. Но все знают: не зевай, берегись, зря не высовывайся, сразу сожрут более сильные!

На огне догорает остаток дров. Сжигаю и подстилку. Конец мучениям! Туман уходит к вершинам, рвется о колючие гребни отрогов, тает. В небе голубеют проталины, по стланику бежит неровными струями ветерок. После четырехдневного заточения, после холодных ночей, после мрачных до отупения дум как приятен наступающий ясный день!

Мы прощаемся со скалою. Может быть, когда-нибудь сюда заглянет пытливый разведчик и удивится, узнав, что до него это безыменное ущелье посетили люди. С первого взгляда он, вероятно, примет наш приют за первобытную стоянку дикарей. Но это только с первого взгляда. Потом он догадается, что заставило человека поселиться под этим крошечным навесом, для чего был сделан заслон, а остального, что пережил человек здесь, под горбатым утесом, ему не узнать. И чтобы не мучить его догадками, я на скале еще вчера вырезал острым ножом свое и собаки имена и дату нашего пребывания.

Разве я забуду эту скалу с навесом, ее суровый контур и закоптелый свод? Эти дикие ночи в тумане, с мокрым небом и костром, с грохотом обвалов, часто доносившимся из теснины гор? Не забыть мне и схватку с Кучумом.

Опять захотелось набрать с собою луку, но ручей так разбушевался, что его ни за что не перебрести. Тесно ему в каменных берегах. Вода, вздымаясь зеленоватыми валами, клокочет, пенится, злится и уносит с собой в глубину ущелья песок и мелкий камень.

Кобель, не дождавшись меня, спешит к Трофиму с радостной вестью. Я же иду медленно, сберегая силы. Подъем дается тяжело, и все-таки жизнь, черт побери, стоит продолжения!

В ярко-голубом небе, всполоснутом дождем, дотлевают остатки тумана. Сквозь прозрачный воздух пробиваются лучи восхода. И потекла теплынь на исстрадавшуюся землю. Закурились стланики, засверкали алмазы в зеленых кронах лиственниц, послышался одинокий крик коршуна, празднично парящего в вышине. Все торжествует, веселится, поет гимн солнцу.

Далеко от седловины меня встречает Кучум. Следом за ним показывается Трофим. Радости нет предела! Оно и понятно: в одиночку мы тут в горах – ничто, а вдвоем нас не так просто поймать в ловушку.

– Почему не вернулись в тот день, неприятность какая? – И Трофим обнимает меня.

– Хотел угостить тебя луком, ну и запоздал, захватил туман, пришлось отсиживаться под скалою.

– Хорошо, что догадались переждать непогоду, могло быть хуже. А я сегодня утром небольшого барана убил, приношу его на табор, и Кучум заявился. Надо, думаю, идти искать.

…Трофим помогает мне выйти на седловину. В этот день нечего было и думать идти дальше.

Какое горячее солнце! Но мы так намерзлись эти дни, что его не хватает. И как-то непривычно, но приятно видеть летний день без комаров. Трофим нанизывает на деревянные вертела печенку, мясо, пристраивает их к жару.

Пока готовится обед, мы вспоминаем пережитые дни.

– Что это у вас на груди за раны? – встревоженно спрашивает Трофим. И мне без стыда приходится рассказать о схватке с Кучумом…

Обед готов. В руках увесистый шампур и горячая лепешка. В течение часа без передышки, с упоением набиваю давно истосковавшийся по пище желудок. Трофим, видя, как я зверски расправляюсь с печенкой, отдает мне половину своей порции, и все это я быстро проглатываю вместе с двумя кружками чаю. Теперь я, кажется, напоминаю удава, проглотившего барана.

Вряд ли эти горы давали когда-нибудь приют более довольным и счастливым людям, чем я с Трофимом! Мы единодушно признали, что никакой обед на свете не мог быть вкуснее, а обстановка более торжественной. Снова мы ощущаем могущество жизни, и пережитое начинает уходить безвозвратно, терять свою остроту. О нем лишь когда-нибудь напомнят скупые строчки дневника.

Помогаю Трофиму таскать дрова, и вместе с солнцем засыпаем. Ни комара, ни мошки…

Тревожные мысли о том, что мы можем не захватить Пугачева на гольце, подняли меня до рассвета. Встал и Трофим. После довольно горячего спора я, кажется, доказал своему спутнику, что идти могу, и мы быстро свертываем полог, раскладываем мясо по котомкам, покидаем стоянку.

Крутой подъем ведет нас к вершине. Ноги мягко ступают по бархатистому ковру лишайников. Впереди скачет по камням чуть заметная тропка, сзади нагоняет рассвет.

Выходим на вершину. Унимаем одышку. Утро сдернуло с вершин Станового пелену.

Как не любить горы! Посмотрите на них в этот ранний час восхода. Еще над провалами клубится ночная мгла, еще не рассеялась прозрачность предутренней дымки, еще вершины спят в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии, а из-за далеких хребтов уже льются потоки света. Лучи дрожащими струями лижут бездонную синь неба, уходят в далекие миры и начинают медленно, осторожно, бесшумно опускаться на землю. Вот они уже реют над безбрежными хребтами, будят вершины нежным прикосновением и вдруг сливаются с ними в долгом страстном поцелуе.

– Давно я не видел такого! – кричит Трофим, охваченный восторгом.

Справа и немного западнее от нас виден из-за колючих гребней знакомый силуэт гольца. На его макушке теперь возвышается отстроенная пирамида.

Мой спутник достает бинокль.

– Палатки не видно, однако, Пугачев ушел, – сокрушенно произносит Трофим.

– Не дождался, – подтверждаю я, пораженный этим открытием.

– Какая неприятность! Но не будем разочаровываться.

Маленький отряд из семи смельчаков сумел проникнуть в непробудимые со дня творения дебри и оставить по себе памятник на одной из главных вершин Станового. Теперь отряд ушел на другой голец, и, может быть, далеко. Вряд ли встретимся.

– Вот и сменил сапоги у Пугачева! – говорит Трофим с явной досадой.

– Не отчаивайся! Надо подумать, куда идти. – И я сбрасываю котомку, присаживаюсь на скошенный край камня.

– Было бы в чем идти… Босому одинаково далеко теперь. Вот уж верно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

– К гольцу, видимо, нечего идти, там нет Пугачева. Давай смотреть с практической точки зрения: где мы скорее сможем встретить своих, чтобы обуть тебя? Я даже готов отказаться от дальнейшего обследования и вернуться к Ивакскому перевалу, но мы и там будем слишком далеко от возможности получить помощь. А что думаешь ты?

– Пойдем на запад, сколько сил хватит, ничего другого не придумаешь.

– Я согласен, пойдем дальше. У нас на двоих есть пара добротных сапог, не будем унывать. Там где-то на Утуке наши с оленями. Может, и обследование закончим.

– Но мне до Утука ни за что не дойти…

– Только идти, и в этом тебя не нужно убеждать, а иного выхода я не вижу.

Идем по главному хребту, по линии великого, самого северного сибирского водораздела. Здесь происходит распределение вод. Воды от дождей, падающих на горы в этом районе, сбегают в виде ручейков в ущелье, где они сливаются в мощные потоки, образуют реки и текут в моря и океаны. Мы видим с одной возвышенности истоки рек, несущих свои прозрачные воды к суровым и холодным берегам Ледовитого океана, и истоки рек, убегающих к югу, к Тихому океану.

Вода с северных склонов Станового прорезает по пути к океану тысячи километров скудной земли с бедной растительностью и вечной мерзлотой… Вода с другой стороны водораздела стекает на юг, к плодородным амурским землям, с богатой тайгой, с густым населением.

Стараемся не терять под ногами звериную тропу. Она ведет нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, то взбирается по выступам, то обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей.

На седловине мы утоляем жажду. Я помогаю Трофиму перебинтовать опухшие ноги, и начинаем подъем на верх зазубренной вершины. Настроение неважное. Идем, куда ведет тропа. Подъем становится все труднее. Отдыхаем через каждые две-три минуты. Я не могу смотреть на окровавленные портянки своего спутника, на его изуродованное муками лицо.

Тропа подводит нас к крупной россыпи, под которой журчит вода, стекающая от снежника. Трофим отстает. Я тороплюсь, хотя твердо знаю, что мы теперь недосягаемо далеко от цели. Но идти надо, чтобы не поддаться унынию.

За россыпью начинаются крутые осыпи. Мелкая щебенка под ногами мешается, сползает вниз, идти по ней еще труднее. Подолгу дожидаюсь Трофима, увожу его дальше.

Уже далеко внизу осталась седловина, изорванный овал цирка и синеющий на дне ущелья лес. Еще усилие, две-три остановки, и мы на вершине. Но радоваться нечему: перед нами глубоченная щель, и скалы падают в нее с двух сторон отвесными стенами. Тут уже не до красоты!

Единственное утешение – с вершины виден весь Становой и даже Окононские гольцы, расположенные далеко южнее Станового. Словно в награду, открылись нам загадочные горы.

Трофим лежит на плите с закрытыми глазами. Я достаю журнал, торопливо заполняю страницу за страницей, подытоживаю свои впечатления, делаю наброски горизонта.

От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы все время видим большие горы километров сорок шириною, угрюмые отроги Станового, расчлененные бесчисленными речками. Сейчас уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья, лабазы делать в ущельях, имеющих доступ тоже с севера.

Мы также определили, в зависимости от рельефа, какого типа и какой высоты должны быть знаки на этих горах.

– Трофим, впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это? – говорю я.

– Может, и Утук, мне от этого не легче. Гляньте, ни подошв, ни передов, ноги в ранах…

– Но пока они несут тебя – иди!..

Я разрываю пополам свою нательную рубашку, поскольку портянки Трофим все уже износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу их в рюкзак.

В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького ледникового озерка, обросшего осокой, вытекает витиеватый, до синевы прозрачный ручей. На берегу этого озерка сделали остановку.

У Трофима настроение подавленное. Ноги кровоточат.

После обеда оба занялись починкой штанов. Говорят, нельзя бесконечно класть заплаты на одежду, но у нас другого выхода нет. Мы уже использовали запасное белье на латку верхней одежды. Боюсь, что на устье Ивака к своим заявимся в чем мать родила!

Неожиданно из далекой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолет. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство неба.

– Смотрите, это же наша машина! – кричит Трофим.

– Видимо, уже начали съемку Станового.

– Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги! – орет Трофим.

– А штаны?

– А штаны-ы! – тянет он нараспев.

Самолет, пролетев над нами, растворился в далекой голубизне.

Тут на озерке и застала нас ночь.

Трофиму идти дальше не в чем. Можно бы сшить из голенищ поршни, но и их хватит на пять-шесть километров по такому пути. Ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним теплую золу, но это не помогает. С болью думаю: что же будет завтра, послезавтра?.. Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим. Обидно, какой-то негодяй не отбраковал, пришил к сапогам гнилые переда, а мы теперь расплачиваемся за него, и кто знает, чем все это кончится?

Поблизости нет тальника, не из чего сплести лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из нее сделать невозможно.

Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне.

Как хорошо было туманное и свежее утро!

Твердо решаюсь поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог.

– Вы это бросьте, иначе я не пойду, – слышу протестующий голос проснувшегося Трофима.

– Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоем мы сильнее обстоятельств. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались. Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. – И он с явной досадой бросает в огонь головешку.

– Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров!

– Попробую подняться, может, уже и сапоги не нужны.

Помогаю Трофиму встать. Ноги у него отекли, подошвы ступней потрескались. Он прикрыл шляпой растрепанные ветром волосы, застегнул телогрейку, весь подобрался, сделал несколько шагов и со стоном опустился на землю.

У меня нет жалости. Надеваю ему на правую ногу сапог, на левую поршень, снова поднимаю. Он с неодолимой тоской смотрит в сторону нашего пути. И без того худой, сутулый, с бледно-желтым курносым лицом, Трофим теперь казался еще худее, курносее и постаревшим.

«Как же ты пойдешь дальше, друг мой?» – подумал я, уже не веря в благополучный исход нашего предприятия.

Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоенную ночной росою.

Опять подъемы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжелые одышки и бессловесные проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах!

Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы пытаемся добираться до Утука по отрогу и в стланиках расплачиваемся за это последними штанами.

Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее – на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана пометом, будто только что по ней прогнали отару овец.

Кто додумался проложить ее по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые «дорожные мастера» почему-то предпочли другой, более рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, еще нами не разгаданным.

Во всяком случае, тропа ведет нас в нужном направлении. По пути в нее вливаются новые и новые тропки с боковых ложков, и она тут идет глубокой бороздой.

Трофим с жалким видом бредет по ухабистой тропе, молча, с опустошенным взглядом, равнодушный ко всему.

По широкому каменистому отрогу подходим к краю глубоченного цирка. Такого грандиозного мы еще не видели на Становом.

Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но, как ни странно, эта слишком суровая и скупая природа цирка поднимает наше настроение. Видимо, человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью горы, но и дикий хаос нагромождений.

Впереди, к снежнику на дне цирка, выскакивает черным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Теперь все ему стало доступно. Он огибает озерко, отмеряет дно цирка саженными прыжками. Вдруг впереди его взметывается стадо баранов-самок с малышами.

Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитер Кучум, ой хитер! Он отрезает им путь, вот-вот ворвется в стадо, и тут уж не жди пощады! От стада откалывается одна самка, отстает. Кучум налетает на нее, и та делает отчаянный прыжок вниз. Кобель мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. Бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком.

Самке удается обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она среди родных скал вне опасности и теперь не спешит уйти от врага. Обезумевший кобель пытается догнать ее, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстает. Самка ведет себя еще более уверенно, не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело карабкается по скале. Наконец она взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек.

Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает выступа. Тем временем стадо с малышами уходит далеко…

Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Трофим впереди. Ноги дрожат. Он их не выпрямляет и весь горбится от боли. Спускается больше на руках, а у обрывов липнет животом к карнизам, подолгу нащупывает ногами опору и с невероятными трудностями сползает вниз. Я страхую его веревкой.

Ниже плотный снежник, почти отвесный. Трофим пропускает меня вперед. Остается последнее препятствие. Выбиваю ложем карабина ступеньки в снегу, спускаюсь до середины, дожидаюсь спутника. Он колеблется, делает два-три шага, срывается, по пути сбивает меня, и мы летим вниз, но не в сторону ущелья, а в цирк. И хорошо, что так случилось!

Трофим плачет, а я смеюсь, но этот смех был горше слез.

С цирка спускались по россыпи. Спускались трудно. Вся нагрузка и у меня и у Трофима ложилась на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служила больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо стало злым. Вот-вот разразится страшной бранью…

В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников – землепроходцев с тем, что испытываем сами. Да, они: Беринг, Лаптев, Дежнев, Пржевальский… – поражают нас своим мужеством. Ими всегда будет гордиться человечество.

Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединен их опыт.

За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно входим под ее свод и видим картину, которая рассеивает все наши недоумения в поведении баранов. Это солонцы. Сюда к ним и идут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и приходили стада старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть черный туф, насыщенный солью. Сюда шло и стадо самок с ягнятами.

Сколько поколений снежных баранов посетило эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?!

От пещеры на запад идет мощная, четырехколейная тропа.

Не знаю, сколько времени мы бились, чтобы подняться на верх последнего отрога. Больше мы не в состоянии были взять ни одного подъема. Двигались машинально, медленно, приседая при всяком удобном случае и теряя друг друга. На пути к намеченной цели мы привыкли не жалеть сил независимо от времени, погоды, голода. Нам хотелось и теперь остаться верными этой заповеди, но мы были жалкими и беспомощными.

С отрога, куда тропа нас вывела, видно широкое ущелье, несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него.

Но у правой скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помета, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Все вокруг вытоптано, съедено.

Как бы мы обрадовались такому открытию в другое время! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях! Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. В голове другое: одна нога в сапоге, вторая босая, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли крови?

Нам сегодня не добраться до Утука.

Придется заночевать в логу.

Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Располагаемся на берегу ручья – жизненной артерии любого лагеря. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров.

Разряды грома неуклюже покатились по горизонту. Над дальними горами уже хлещет дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ерникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие веселой толпой нашу стоянку.

Прибежал Кучум, усталый и голодный.

Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице ужас.

– Вы видите? Куда же мне завтра идти… – говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут.

– В нашем распоряжении еще ночь, отдохнешь.

– Нет, – бросает он категорически. – Тут, видно, и край.

– Посмотрим, что будет утром. До Утука теперь недалеко.

Он кривится от боли.

В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. Мы молчим. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костер. На зеленый ковер мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплются крупные капли дождя.

Гроза новым взрывом потрясает горы и уже не смолкает долго. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, но все вместе. Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи.

– Проклятье! Что за погода!

Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Как тут уснуть! Не знаю и не могу решить, с чего начинать завтрашний день. Неужели нам суждено остаться здесь?! Нет, это невозможно! Что угодно, но идти дальше!

Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мы мокрые.

Буря усиливается. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борты. Состояние такое, будто мы находимся на краю площадки и вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости. Сознание затуманено. Кажется, я уже не способен логически мыслить.

Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы все еще не спим.

– Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать… – начинаю я снова разговор.

Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте. Я продолжаю:

– Ты не тревожься, ноги заживут, все кончится хорошо. Там на реке что-нибудь придумаем. Может, самолет нас заметит.

Я ничего не вижу, но чувствую, как он поворачивает ко мне голову, обдает лицо горячим дыханием.

– На чем идти? На костях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, – отвечает он твердо, и его слова звучат как приговор.

– Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного?

– Другого выхода нет… Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать. – И он, натянув на голову полу телогрейки, уходит от дальнейшего разговора.

Я полон тревоги. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений?

Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него началась своя жизнь, у меня – своя. Он действительно не может идти. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому же выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли один? Не запутаюсь ли в щелях? Ослабну, и тогда конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут?

Как не ошибиться? Как не нарушить наших с Трофимом отношений, не попасть впросак? Мы отрезаны от всех людей и расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета.

Нет, не так уж безнадежно наше положение. И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне: уходить, оставив Трофима здесь, уходить как можно скорее. Другого выхода действительно нет. Он прав.

Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение.

– Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, – обращаюсь я утром к Трофиму. – Тут не пропадешь, на солонцах мяса добудешь, проживешь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернусь за тобою.

– А если это не Утук? – В голосе Трофима слышится безнадежность.

– Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим, мы ошибаемся. Тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведет меня к Утуку. Другое дело – как пройти по ущелью. Вдвоем мы бы пролезли где угодно, а одному всегда трудно.

– И мне тут с такими ногами невесело будет.

– Только бы добраться до своих, в первый летный день тебе сбросят с самолета все необходимое, а затем и мы придем на оленях, – утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее.

– Торопись, – говорит он без колебаний.

– Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя летчики. Но… если в течение двух недель к тебе никто не придет и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам – значит, и я не попал к своим.

Его нисколько не обескураживают последние слова, все уже им продумано. Он твердо решает остаться.

Сколько усилий, риска – и вот ничтожный результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор, со слабой надеждой. Знаю, это жестоко и в случае неудачи мне никто не простит, но я должен поступить так во имя спасения его жизни.

Меня все больше охватывает тревога. Я еще не уверен, что поступаю правильно.

Он остается отрезанным в мире суровом, пустынном, где присутствие человека кажется ничем не оправданным. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдет ли он с ума от бездеятельности?

Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим ходить не может, он греет у костра посиневшие от ран ноги. Мне бы надо поторопиться, но Трофим в таком состоянии, что не скоро еще сможет охотиться. Прежде чем покинуть стоянку, надо обеспечить его мясом хотя бы на первое время.

Хорошо, что близко солонцы. Как-нибудь поднимусь к ним. Хочу надеть сапог, в котором шел Трофим, но не могу: и у меня одна нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручен этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, опоражниваю для мяса рюкзак. Кучума привязываю к поясу.

Только отошел от стоянки – и такая неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая гибкие спины, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас.

Их появление показалось мне настолько необычным, что я зажмурил на секунду глаза и снова с боязнью посмотрел туда. Да, это снежные бараны. Они не замечают нас. Я не успеваю вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны застывают на краю скалы тесной группой, откинув настороженно головы на звук. Короткий прицел, и выстрел потряс ущелье.

Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись.

– День начинается удачей, видно, и дальше все пойдет хорошо! – кричу я, обрадованный легкой добычей.

– Я бы променял удачу на пару старых сапог! – грустно отвечает Трофим.

– Не отчаивайся. Если так будет нам везти, не дольше как через неделю опять будем вместе.

Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на черный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями.

Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепешки. Допиваем чай и еще раз уточняем наше условие.

Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие.

– Если не выйду отсюда – не поминай лихом! – говорит он, глотая падающие из немигающих глаз крупные слезы.

– Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Все переживем, и мы скоро будем вместе.

Он повел плечами и, не высказав какой-то мысли, еще раз обнял меня.

– Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, – глуховатым голосом просит Трофим.

– Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живешь здесь.

Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрек. Не дай бог, если я ошибся, не нашел правильного решения, что тогда будет?

Близнецы

Едва я отошел от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман на макушке скалы. Появился гнус. Больные ноги все больше тяжелеют…

В душе одно желание – не ошибиться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает зеленым руном тайга с ее неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор.

Под ноги нет-нет да и попадется хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она как пугливый зверек: то заманивает в сторону, то исчезает, то появляется опять. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьется по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь. Куда же она идет?

Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но кобель делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. «Ну ладно, пройду немного и вернусь», – думаю я, ослабляя поводок.

И вдруг запах дыма. Я словно прирос к земле, нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачев ли? Мысли и чувства перепутались, все окружающее меня неожиданно становится самым дорогим. А кобеля готов расцеловать!

Он горячится, тащит меня за собою. И вот еще неожиданность: слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребенок… Нет, не может быть! Откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?!

Забыв про больные ноги и уже не различая валежника, камней, выбегаю с Кучумом на поляну – и несколько секунд стою словно пораженный громом. У почти затухающего костра стоят четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом под старой лиственницей лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, седла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребенка. Но людей нет. «Неужели они заметили меня и сбежали или попрятались?» – подумал я.

А малыш орет. Бросаюсь к нему. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня черными как уголь малюсенькими глазенками и орет, дуется до красноты, вот-вот лопнет.

Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребенком, не знаю, как заставить его замолчать. И вдруг слышу тоненький голосок второго малыша из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли?.. Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пеленки. Мое сердце, давно загрубевшее в походах, размякло.

Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забраться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга и все это ради такого «открытия».

Это близнецы-мальчуганы. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые – типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу реки, не знаю, что делать. Чего только я им не предлагаю: и колыбельную пою, и соловьем свищу, то угрожаю, то изображаю собою зайца, медведя… Но, увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши не знают русского языка, и, как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать, и довольно-таки энергично.

Но где же она? Неужели сбежала и ее не тревожит детский крик? Не случилось ли что-нибудь с людьми в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает ужас и ощущение полной беспомощности.

Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, еще более горькую!..

Солнце над головою. Никто не появляется. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но еще продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга.

Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за свое…

Подумать только, уже три часа я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумываю над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернется, они обречены на голодную смерть, и все это должно произойти у меня на глазах!..

Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными… Как же, как все-таки накормить малышей?

Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы! Они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки.

Вдруг Кучум вскакивает, настораживает острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает.

Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Еще минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и еще один олень, идущий в поводу.

Это, несомненно, она, наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бок пятками. На ее озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю.

А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной.

– Здравствуй! – глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом: – Ты разве не был отцом? Как держишь детей? Откуда взялся?

Она забирает у меня с рук близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, становится так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга.

– Ты скорее корми их, а я схожу за водой, чай вскипячу, потом рассказывать буду, – наконец смущенно выговариваю я.

Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и влажными, слегка припухшими губами. На нем ни капельки смущения. Черные как угольки глаза, выглядывающие из-под тяжелых, с монгольской складкой век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум.

Поражает какое-то необъяснимое, но удивительное сходство этой женщины с окружающей природой, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь, в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее.

Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра.

– Неси воды, чай пить надо, – спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях.

Медленным движением она перекидывает черную, будто вороненую, косу через плечо, долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, в их розовые, мягкие пятки. «Вот, оказывается, что им нужно!» – думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, ее ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри.

Я с умилением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью.

Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали аппетитно причмокивать влажными губками. На лице матери появилось выражение блаженства, ее взгляд потеплел.

Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли. Лиственницы и стланики на закате казались вылитыми из красного золота. Из ущелья навстречу мне вместе с прохладой доносился рокочущий гул Утука.

Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костер. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились.

– Ты спрашиваешь, как меня зовут? – охотно говорила женщина. – Хутама, по-русски значит – краснощекая. А река эта – Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный…

– Куда же ты идешь?

– К матери, в Альгому, – продолжала Хутама, ощупывая меня любопытным взглядом. – А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко – заезжай, все равно что город.

– Много жителей?

– Много, семь домов, магазин…

– Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть?!

– Олень с вьюком отвязался на тропе, а сразу я не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно – весь день пропал… Теперь бы как далеко была!

– А раньше здесь люди ездили?

– Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня направили, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков.

– И ты не побоялась ехать одна?

Она удивленно скосила на меня свои подвижные, как ртуть, глаза.

– Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо, если на себя надеешься. Ты куда идешь? Где ружье, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадешь…

– Ружье у товарища, он тут недалеко на солонцах остался.

При этих словах Хутама совсем оживилась.

– Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса?

– Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушел, а товарищу не в чем идти, сапоги совсем разбил, понимаешь? Ноги сильно поранены.

Хутама посмотрела строго, обвиняюще.

– Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьем чай, и надо ходить за ним.

– Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей.

– Разве тут близко еще есть люди?

– Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция.

– А-а-а… – протянула нараспев Хутама, будто это слово раскрыло ей всю обстановку.

– Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого?

– Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик?

– Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его.

– Эко здоровенный, как медведь! – удивилась женщина. – Видишь, собака не оставила человека в беде, а ты бросил. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за ним.

Хутама свернула починяльную сумочку, завернула ее в распашонку, положила в потку.

– Улукиткан – хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро. Кто ходил его тропою, не видел горя, – так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге.

Чай пили молча.

Хутама оказалась пастушкой колхоза «Ударник». Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Ее дом – зимою полотняная палатка, а летом закопченный берестяной чум. Ее одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы – тайга, костры, пурга, а желания – дали.

Пастухи-эвенки этих мест в силу необычных условий содержания оленей принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своем быту все лучшее, что дошло до них от предков – лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового.

Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов рождаются и дети этого отважного племени пастухов. Нужны ли будут в будущем эвенку олени – это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада.

Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку.

– Говоришь, убили барана? Жирный? – почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: – Баран – мясо хорошо! – Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку. Кроме седового, она взяла с собою трех оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала:

– Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная…

Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор.

– Мод!.. Мод!.. – покрикивает она, скрываясь в чаще, словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках.

Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный ее мужественной простотой, и все еще мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да еще с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для нее – будни.

Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конек твердит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты свое однообразное «тир… тир… тир… сиа… сиа… сиа».

Тяжелый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звезды.

Караван вернулся потемну. Хутама вела трех навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костер осветил стоянку.

– Ну и повезло же нам! Пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! – сказал весело Трофим, здороваясь.

– Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да еще такого доброго и мужественного, как Хутама? – ответил я.

Пастушка бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова ее строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждет каких-либо изъявлений благодарности: так уж положено у лесных людей – считать чужое горе своим…

Мы с Трофимом развьючиваем оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне! С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч.

Трофим достает из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как НЗ. При виде ее у Хутамы от удивления сомкнулись брови, но через миг от какой-то догадки на ее лице отразилось торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла ее, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. На крепких зубах они с треском лопались, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь.

– Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя, наверное, еще есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери. – И, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула ее глубоко в свою потку.

– Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, – ответил Трофим.

Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми, пышными лепешками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины! Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки. С горячего мяса стекает по ее рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налет, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом.

Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле! Наш приют под толстой лиственницей, ночной костер, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку первобытных лесных кочевников. Да и сама Хутама, с ее удивительной для нас непосредственностью, с открытой по-детски женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших времен…

Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за нее немалой ценой и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе с Трофимом. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощенные от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно оптимизма. Мы засыпаем счастливцами.

Пробудился я перед зарею. В небе доспевали звезды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дреме.

Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила.

– Хутама, ты почему не спишь? Уже утро скоро.

Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит:

– Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдете дальше? Тут лавки нету…

Меня растрогали ее слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем неудачном пути.

Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла «насовсем» свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму – олочи, сшитые из лосины. Мы не находим слов благодарности.

На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь еще вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завернутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это щеголи, все на них европейское, и они, негодники, кажется, с достоинством и гордостью посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами…

А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать.

У матери много времени уходит на то, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собираем оленей. Близнецы орут на всю тайгу.

– Чего они хотят? – спросил я Хутаму.

– Ехать надо. На олене кричать не будут, – ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду.

Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в пахах.

– Что ты делаешь? – крикнул Трофим.

Та, закончив свое дело, сказала сухо и назидательно:

– Так хорошо, преть не будет!

Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пеленки из шкуры.

Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнем, Хутама перекинула их через седло и крепко привьючила. Пока она все это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновился на протяжении всего пути.

Вот так, с первых дней жизни, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается любовь к тайге, к горам, к скитальческой жизни, к просторам и движению.

Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведет караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш путь идет вниз по Утуку к устью Ивака.

Недалеко от поляны начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьется тропка. Как осторожно, мягко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнет. И малыши не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением.

Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветром, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревет Утук. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц.

В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердынь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в темной глубине ее бьется в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег.

Какая титаническая сила в этой невзнузданной реке! Когда скалы поджимают караван вплотную к ней, нам кажется, что земля у нас под ногами содрогается, словно сотрясаемая какой-то грандиозной силой природы. Иногда в гуле Утука улавливается грохот, как далекие раскаты грома, – это вода по пути сталкивает камни.

Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идем дальше.

Хутама все чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, спят ли дети, то вдруг припадает к земле, ощупывает рукою чьи-то заинтересовавшие ее следы.

– Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил! – кричит она, догоняя меня.

– Может, это след сокжоя? – переспрашиваю я.

– Что ты! Не слепая я, чтобы ошибиться. Говорю, люди вот тут близко были!

– Это наверняка наши. – И я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью, а сам думаю, что счастье, как и горе, не приходит одно.

Меня охватывает нетерпение, рвусь сквозь чащу вперед. Слышу, где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Все чаще и сам вижу свежие следы оленей.

В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну ее стальной полоской течет река. Это большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойденной нами с юга. Река, вырываясь тугой струей из-за утесов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлестывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, реки и мчатся обе навстречу новым порогам и перепадам.

Перебредаю студеную, как лед, реку и выбираюсь на большую площадку, расклинившую тесное ущелье Утука. Если здесь поблизости есть люди, то они непременно воспользовались этой равниной и редкой лиственничной тайгою. Вдруг издалека, откуда слышался лай Кучума, доносится выстрел. Это озадачивает меня. Куда идти? Решаю сначала обследовать площадку, а затем уже вернуться на выстрел.

И вскоре новое открытие, да еще какое, заставляет сильно забиться сердце – поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свернутый из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперед, не разбирая, что под ними: валежник, рытвины или пни…

Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь.

– Бойка! Бойка!.. – исступленно кричу я, узнав свою собаку. Она с разбегу бросается ко мне, визжит от радости. Я прижимаю ее, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники!

А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински уступает ему свое место возле меня.

События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди сквозь густые кроны лиственниц пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут среди низких стлаников передо мною возникает чудесное, как мираж, видение – полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком.

По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски все прибрано к месту, и еще по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачева.

И, уже совсем пораженный, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня. Значит, здесь все наши. Наконец-то, и так неожиданно, мы попали к своим!

Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костер. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток – пусто. Во второй неубранные постели и туча комаров…

До слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачев, нагнувшись над лежащим, скрипящими ножницами кроит по нему штаны, вырезая штанины из того же брезента, на котором лежит «заказчик».

– Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! – озабоченно ворчит Пугачев.

– Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог… Девчата смеются, стропилой зовут, – добродушно кряхтит лежащий.

– Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили…

– Заказы на пошивку здесь принимаются? – не выдерживаю я.

Пугачев изумленно оглядывается, ножницы выпадают из его рук.

– Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись, ожидая.

Мы крепко обнялись.

Невыразимо приятно почувствовать так близко от себя этого человека, с которым неразлучно прошел большой, трудный путь. Всегда вместе – двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин страны. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг по другу, ждали встречи.

– Бородищу-то отпустил, не узнать! – говорю я, рассматривая Пугачева.

– В этом-то и сила! Люди у меня на подбор, богатыри, словом не возьмешь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, – смеется Трофим Васильевич и продолжает: – Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас! Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа.

– Сейчас подъедет.

– То есть как подъедет?

– Попалась нам на Утуке краснощекая попутчица с оленями… Вот и они!

На тропе послышался женский голос:

– Мод… мод…

Пришел караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором.

Два Трофима – Пугачев и Королев – с детской радостью осматривают друг друга и затем надолго сплетаются в объятиях.

Они оба, воспитанники нашего экспедиционного коллектива, стали для меня родными. Эти разные люди по своему прошлому и по характеру, ни в чем не повторяя друг друга, закаленные в труднейших походах, связаны нерасторжимо большой, настоящей человеческой дружбой.

– Ну-ка, погляди на меня, воскресший из мертвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? – растроганно говорит Пугачев, не выпуская друга из объятий.

– Все прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать?

– А Нина?

Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаенные мысли омрачают его лицо.

– У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней.

– И сразу свадьбу! – перебивает его Пугачев.

– Там видно будет…

– Пронька, где ты? Опять дрыхнешь? Айда сюда! – кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам.

– Тут я! – слышится оттуда.

– Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается.

Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит.

А Хутама отчужденно или равнодушно смотрит на всех нас. Видимо, ей не все понятно в наших разговорах и отношениях друг к другу. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут в тишине знойного дня над разомлевшим от истомы лагерем раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишенных ласки людей. Детский крик напоминает о многом…

Хутама долго кормила малышей и что-то ласково, почти шепотом рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной.

А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжелые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом, баловалась молния, трепеща синеватыми отсветами над всплывшими из мрака вершинами.

Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум.

Тучи, уже перевалившие горизонт, нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко ее руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя.

Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она передвинула костер поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на нее: дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему!

И дети молча таращились своими глазенками на грозовые небеса, прислушивались ко всему, что творится в мире.

С черного неба на затаившиеся горы обрушились тяжелые раскаты грома. Через минуту это повторилось снова и снова, все ближе, все тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, как от мучительной боли. В воздухе стоял непрекращающийся гул.

Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки.

Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костер, уже напиталась водою почва, но возле толстого ствола лиственницы еще остается крошечный клочок сухой земли, на нем-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице ее ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в черное небо и о чем-то раздумывает.

Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костер, прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось.

Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня.

Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом прозрачном небе дотлевают последние лучи заката.

И уже по мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера.

Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таежные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистой дороге.

Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется своей обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королев в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные, вызывает штабную станцию.

Готовится ужин.

В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краев захлестнула тьма.

Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый окрик проводников, подбадривающих оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели Улукиткана, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку.

– Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, – говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. – Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить? Место худое, следа зверя нет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи?

– Погода задержала.

Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме.

Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря.

Подразделение Пугачева состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой – самого Пугачева. Все они крепко спаяны. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть же Пугачева над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм. Видом своим люди эти смахивают на непоседливых таежных бродяг.

У тайги с геодезистами свои давние счеты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряженная борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещенных скупыми бликами костра, на их донельзя истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины и с гордостью думаю: какая дерзновенная сила и воля живут в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли.

Карта… Сколько человеческого труда, героизма вложено в нее! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зеленые клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей или читаете глубины морей и океанов.

Отряд Пугачева еще долго будет трудиться на Становом. Еще только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придется проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки.

У них не раз со спины слезет кожа, натертая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку преодолеть дикое, первобытное.

Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побежденный Становой!

Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачева, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? На этих горах нет еще ориентиров, а большинство рек и вершин еще не имеет названий. Мы и решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом и куда теперь идет тропа с севера и юга. Ему суждено было стать местом будущих встреч, через него пройдет путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет склад запасов продовольствия для всего района.

В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас.

Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И как бы колышется вся необъятная теснина. Густо потемнело в лесу.

Мы с Пугачевым остались под открытым небом. Я думаю о том, как ему нелегко достается благополучие подразделения, сколько трудностей у него еще впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько еще горечи он хлебнет на скалистых вершинах Станового.

Трофим Васильевич сидит напротив, завертывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками, готовится спать. На освещенном его лице еще не растаял след забот и тревог прошедшего дня. В небольших подвижных глазах видно чистое дно его души.

– Тяжело, Трофим Васильевич? – тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королева я всегда называю его по имени и отчеству.

– Не в этом беда, – отвечает он. – Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы у меня весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не все им сразу дается. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись – и поминай как звали!

– А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться…

– Надо, но зачем было всех забирать? – упрямо возражает Пугачев.

– Не всех. Думаю, и этих молодцов ты обучишь. Меня беспокоит, управишься ли ты с заданием. Работы ведь много.

– Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, боюсь. Кто знает, с чем еще мы тут можем столкнуться?!

– А если не завершишь работ – сам знаешь, во что обойдется на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать еще одно подразделение.

Пугачев поднимает голову, косит на меня глаза.

– Зачем?

– Тебе в помощь.

Он ежится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завернутые в портянки ноги и бросает с обидой:

– Сами управимся…

Чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его уверенное «сами управимся». Искать помощь на стороне – этим недугом он не страдает. По-юношески влюбленный в свое дело, привыкший все додумывать и делать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив ни слова, он и уснул, обиженный.

Я долго смотрю на Пугачева, свернувшегося под плащом в комочек. Только люди неиссякаемой энергии, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таежного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивей. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится: не проспать бы восход… И я не знаю случая, чтобы его опередило утро.

День начался хмурым рассветом. Трофим Королев с вечера предупредил все наши полевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачев уже командовал своим подразделением. Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков; каюров заставил пересмотреть вьючные седла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаем и о чем-то беседуют.

После завтрака Пугачев делает последние распоряжения по лагерю, и мы с ним отправляемся на тот самый голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте осмотреть его, нет ли каких упущений, и там, с большой высоты хребта, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения.

Завтра все мы покинем Утук.

Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачевым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я даю ей пачку сахару, Королев – два метра ситца для близнецов, а Пугачев – пачку барнаульской махорки. От своих скромных продовольственных остатков даем ей еще немного муки.

Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем ее за лагерь, и она исчезает из глаз в густых зарослях берегового леса.

Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачевым.

– А вы не пускайте Трофима Васильевича вперед, за ним ведь не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ему в котомку подбросить для торможения! – шутя говорит кто-то из рабочих, обращаясь ко мне.

Пугачев сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но улыбка выдает его хорошее настроение.

Прощай, Становой!

Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка.

Я думаю о том, что, вероятно, это мое последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я еще раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием я бы не пошел туда, не расстался бы с горами, но работа есть работа.

Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведет нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх, к черным туфам. Когда-нибудь придет сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигаться дворцы культуры, университеты, города! А пока что огромные, не поддающиеся учету запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие, ревниво оберегаемые суровой природой Станового.

Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше и на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы – гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения.

Пугачев верен себе: бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он все время в движении.

– Да присядь ты, отдохни, успокой сердце! – уже который раз говорю я ему.

– А вот за тем поворотом есть утес с хорошим видом, залюбуешься! Там и отдохнем.

Но за поворотом все та же непролазная чаща, сквозь которую вьется прорубленная топорами узенькая тропка, а «вид» – всего лишь кусочек всполоснутого дождем неба над нашими головами.

– Память подводить стала, – лукаво оправдывается Пугачев. – Помню утес, но он ведь за тем носком, недалеко.

– Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике, отдохну. Вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич!

Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается.

– Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?

– Привычка, – отвечает он спокойно. – С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что и я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдем на пик, боже упаси, если кто обгонит меня, – изведусь! Вот ведь какой во мне черт живет! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Федора? Парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе все у него горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосет меня зависть, точит втихомолку – боюсь, обгонит. Одно время так растревожил он меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!

– Но ведь так же не может продолжаться всю жизнь!

– Я и то подумываю, что придет время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да еще и притопчут. Тогда уйду из тайги, брошу к черту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачеву; был конь, да изъездился!

– Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.

– Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите – тише на поворотах! Поздно!

– Но ведь от того, что ты всюду сам, все сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь…

– Вот это неверно! – гневно протестует он. – У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я… Однако что же мы засиделись! – вдруг спохватывается он, поднимается, и ноги привычно несут его дальше.

Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мертвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.

Подъем становится все круче. Идем по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачев, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран добирается до вершины. Вероятно, сейчас он чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. Трофим Васильевич вырос у меня на глазах, и я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет!

Под макушкой гольца он все же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх.

Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она казалась чудом.

Упираясь тяжелыми ногами в края горбатого пика, она, приподнявшись, застыла в гордой позе над покоренной вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним впаяна в скалу на веки веков марка. Во всем этом сооружении, еще пахнущем человеческим потом, нет и намека на тех, чьими колоссальными усилиями вынесены сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.

Узнаю безграничную скромность Пугачева.

А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о ее творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжелыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.

На вершине гольца еще свежи следы пребывания и работы людей.

Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются лоскуты истлевшей одежды, изношенный сапог, окровавленные бинты. Даже и по этим жалким остаткам можно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.

Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряженные с большой физической нагрузкой для человека.

Почти час уходит на приемку пункта. Ничего не скажешь – знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачев показывает мне намеченные им вершины гольцов для следующих пунктов, расположенных от нас километрах в тридцати на юг и восток, и рассказывает о подступах к ним. А я слушаю его и думаю: «Хлебнешь ты, милый человек, тут горя, и хватит ли у тебя сил вести за собой своих гвардейцев?»

Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.

По чистому бумажному полю бежит карандаш, еле поспевая за мыслями…

Совсем недавно слово «Становой» было для нас беззвучным, но теперь мы его произносим торжественно, с ним связан кусочек нашей беспокойной жизни.

На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья. Они навевают уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый горизонт к северу, обширное и беспредельное, как океан. Я впервые вижу его со Станового, насколько оно может быть доступно глазу. И при мысли о том, что его придется посетить, зарождается чувство беспокойства.

Последний запоминающий взгляд. Вершины Станового как бы пробудились все сразу, приподнялись к небу, дерзкие, недоступные, и замерли в могильном спокойствии.

Восемь дней, проведенные мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях незабываемой страницей.

В лагерь вернулись поздно. Но люди еще не спали. Горели костры. Звездное небо дышало прохладой.

– Вас ждет у микрофона главный инженер Хетагуров, – встретил меня Трофим.

– Что случилось?

– У него есть какое-то сообщение.

Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чаю и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачев. Остальные разошлись спать.

Трофим дает последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит четко, впечатление такое, будто он сидит рядом, за палаткой.

– Где находишься, Хамыц? Как дела на южном участке? – спрашиваю я.

– Хвалиться особенно нечем. Сегодня пришел с Удских марей на устье Шевли. Был там у топографов, у наблюдателей, дела идут неплохо. С рекой Маей у нас все еще нелады. А как у вас на Становом?

– Обследование закончили, все в норме. Завтра уйдем на озеро Токо, к Сипотенко. Хочу проинспектировать работы на Алданском нагорье, побывать у наблюдателей, у нивелировщиков. Что у вас за нелады с Маей?

– Не можем организовать обследования. Надо же было какому-то чудаку дать бешеной речке такое милое название – Мая! Никто из проводников не хочет вести по ней подразделение, все убеждены, что летом по ней не пройти на оленях, а обходные тропы идут очень далеко от реки. К сожалению, при проектировании наших работ все это не учитывалось. Надо принимать какое-то решение, времени остается мало. К работам на Мае мы должны приступить в этом году, не откладывать же еще на год.

– Что ты предлагаешь?

– Начать обследование с вершины Маи вниз по течению. Говорят, так будет легче.

– Кого же туда послать?

– Конечно, опытного человека, для которого нрав Маи не был бы неожиданностью. Лебедева или Пугачева.

– А кто же будет работать на Становом? Тут обстановка похлестче Маи. Не получится ли так, что хвост вытащишь, а нос завязнет? Маю мы должны обследовать, это ясно, но как это сделать, нужно еще подумать. Не наломать бы дров. О Пугачеве разговора не может быть, у него и здесь дела по горло. Речь может идти только о Лебедеве. Ты, Хамыц, подожди у микрофона, я вызову начальника партии Сипотенко…

– Я слушаю вас, – тотчас слышится из эфира голос Сипотенко, – Лебедев перевалил через Джугджур, вчера был от него нарочный.

– Сколько еще пунктов остается ему сделать?

– Пять, работы почти на два месяца. Я протестую против его откомандирования. Лебедев должен закончить работу здесь, у меня нет запасного подразделения для его замены.

– Не торопитесь, Владимир Афанасьевич, с протестом. Мы еще никакого решения не приняли. Лучше посоветуйте, как сделать, чтобы и ваши работы и соседние были закончены. Словом, давайте сообща подумаем над этим, а в шесть утра снова соберемся у микрофонов.

Мы с Королевым покидаем палатку последними. Лагерь спит. Груда затухающих углей прикрылась пеплом. И только седой Утук все буйствует, шумит, облизывая гладкие утесы.

В пологе кажется душно. От нахлынувших мыслей о Мае не могу уснуть, ворочаюсь. Как заманчива Мая своею недоступностью! Чувствую, как в душу вползает дьявол соблазна…

Слышу чьи-то шаги. Кто-то пригибается, поднимает борт полога. Это Трофим. Он усаживается рядом, и мы долго молчим. Потом он заговаривает тихо, вкрадчиво, наблюдая за мною:

– Ни Пугачева, ни Лебедева снимать отсюда нельзя…

– Говори сразу, зачем пришел, – не выдерживаю я, усаживаясь на постели. Молча смотрю на него, а перед глазами Мая, вся в перекатах, провалах… И как-то сразу, без колебаний и раздумья, приходит решение и властно овладевает мною.

– Может, попытаемся сами пройти по Мае?

– Боюсь, не успеем вернуться оттуда, а работы здесь много, – отвечаю я, не выдавая своего решения.

– Тогда отпустите меня с кем-нибудь, я пробьюсь если не на оленях, так на плоту!

Чувствую, как он рвется в этот поединок, и радуюсь за него.

– Нет, Трофим, если уж идти на Маю, то всем.

– Значит, вы согласны? Я сейчас разбужу Василия, вот обрадуется! – И Трофим мгновенно выскакивает из-под полога, а брошенные мною слова: «Подожди, это еще не решено!» – он не захотел услышать.

Итак, снова в нашей жизни перелом, крутой, неожиданный.

Все наши вчерашние планы летят в тартарары.

Утром меня будит веселая песня Василия Николаевича. Догадываюсь, откуда у него такое настроение: уже знает от Трофима, что мы отправляемся обследовать Маю.

Я лежу и снова пытаюсь прислушаться к своему внутреннему голосу, проверить еще раз верность принятого мною решения.

Прежде всего, конечно, надо посоветоваться с Улукитканом. И вот я уже беседую со стариком. Он неодобрительно качает головою.

– Худой там место: прижим, шивера, кругом скалы, олень совсем пропади. Зачем тебе речка? Можно кругом ходить через большой хребет Чагар, там есть перевал…

– Но ведь нам, Улукиткан, непременно нужно осмотреть ущелье.

– Что тебе, свой голова не жалко? Говорю, худой, совсем худой место. Там люди и раньше ходить не могу.

– У людей, может быть, не было в этом надобности, – пробую я возражать старику. – А нас заставляет работа, значит должны пройти. Только как лучше пробиться: на оленях, на плоту или на лодке?

– Глаза человека не видели, что в ущелье летом бывает. Понимаешь?! Никто не скажет, как туда идти. Ты пойдешь, увидишь, потом нам расскажешь, – укоризненно, сердито говорит Улукиткан.

– А как нам лучше отсюда попасть на Кунь-Маньё?

– Назад ходи надо своим следом, через Ивакский перевал…

– А если через озеро Токо?

– Далеко. Там место топкий. Оленю тяжело будет, лучше тут.

После этого разговора я по радио совещаюсь со штабом и с остальными людьми. Все – за поездку. Но в план ее вносится одна поправка: сначала я должен посетить Алданское нагорье, его южный край, хотя бы на очень короткое время, после чего можно будет полностью заняться обследованием Маи.

Улукиткан с Василием Николаевичем и с Лихановым уйдут обратно на Зею и дальше на устье Кунь-Маньё со всем нашим имуществом и оленями. Я же с Трофимом и проводником Пугачева отправлюсь к озеру Большое Токо, в партию Сипотенко и дальше на восток, вдоль барьера Станового до реки Удюм. Затем через Майский перевал, который обследовали в прошлом году, спустимся к своим. За время нашего отсутствия Василий Николаевич должен будет выдолбить лодку. В случае, если мы не пройдем на оленях по Мае, отправимся втроем по реке на долбленке.

Я сообщаю о своем решении Хетагурову.

– Очень хорошо! – обрадованно кричит он в микрофон. – Когда будете на устье Маи? Разрешите встретить вас?

– Наш маршрут по Алданскому нагорью займет не более двадцати дней. Непременно держи с нами связь. Остальное решим позже. После Маи я, вероятно, останусь на южном участке, а тебе придется перебираться на север. Мы еще от зимы не отогрелись, а вам, вероятно, тепло надоело.

– Ни пуха ни пера! До свидания! – звучит издалека голос Хетагурова.

Пугачев дает команду свертывать лагерь. Все приходит в движение: люди весело и шумно снимают палатки, упаковывают вещи, вьючат оленей. И, судя по тому, с каким рвением все принялись за дело, можно легко заключить, как они ждали этой желанной минуты.

Ко мне подошел Глеб неторопливой косолапой походкой, придававшей ему забавную важность.

– Ну а мне куда? – спросил он.

– Про тебя-то, Глеб, я и забыл, выпал ты у меня из памяти, вроде как лишний, никому не нужный.

– Оставьте меня у Трофима Васильевича.

– У Пугачева?! – удивился я. – У Глухова на рекогносцировке не ужился, а тут ведь потруднее.

– Зато денежно, – перебил он меня обрадованно, точно вдруг сделал для себя какое-то открытие.

– Рубль почуял, загорелся?

– Пусть останется, – вмешался в разговор длинный Алексей, – узнает, почем денежки. В бригаде живо из него сырость выжмут.

– Слышал? Предупреждение серьезное.

– Так уж и выжмут! – огрызнулся Глеб на Алексея и, повернувшись ко мне, попросил: – Пусть Трофим Васильевич зачислит.

– Пугачев, принимай добровольца! – крикнул я, а сам понять не могу, что заставило его остаться у Пугачева. В этом подразделении он действительно узнает, почем денежки, и уж фокусничать не будет.

Забегая вперед, расскажу, что уже зимою, после работы, я увидел Глеба в штабе, он получал зарплату и был в отличном настроении.

– Ну как, Глеб, насчет сырости? – спросил я, искренне обрадовавшись встрече.

– Черти у Пугачева, не ребята! – ответил он и с восторгом потряс пачкой денег.

– Теперь куда подашься?

Он махнул рукою в пространство.

Через час легко нагруженный караван в шестьдесят оленей, управляемый каюрами, покинул стоянку.

Мы сразу попадаем в тиски залесенного ущелья. Горы все сильнее сжимают Утук, теснятся над его гремящим потоком. Тропка, прорубленная Пугачевым, то падает в глубину боковых ложков, то круто взбирается вверх, цепляясь за малейшие выступы, и часто повисает над рекою.

Олени шагают осторожно, все время прядают ушами в сторону обрывов и буквально на цыпочках обходят опасные проходы. В узких местах наш караван разбивается на мелкие связки, по три-четыре оленя.

Караван продвигается все медленнее. Уже не кричат истомленные погонщики, не лают собаки. Все устают, и короткие передышки не восстанавливают сил. Гнус буквально осатанел. В тайге летом даже севернее 56° широты бывают дни необъяснимой, почти тропической духоты, чаще перед грозами. Все мы испытываем это сегодня.

Откуда-то свалился ветер, он смахнул с оленей гнус, и животные пошли веселее.

В клину слияния Утука с Иваком, с правой стороны по ходу, – скала. Она преградила нам путь. Тропа выводит нас к каменистому берегу. Оборвав свой стремительный бег, река Утук здесь разливается широким усталым потоком.

Каюры перед бродом поправляют на оленях вьюки, подтягивают ремни и один за другим переводят животных на противоположный берег. За ними переходят пешеходы, последними переплывают собаки.

Нас сопровождает дождь.

Вот мы и на левом берегу, в густой лиственничной тайге.

Но радоваться еще рано: через полкилометра предстоит второй брод, как раз в том месте, где грозный Утук сливается с Иваком. Тут все бурлит, словно два заклятых врага схватились в смертельной схватке. Улукиткан встревоженно поторапливает всех к броду.

– Видишь, дождь большой, вода поднимается, олень бродить не могу! – кричит он мне и направляет караван к излучине.

При первом же взгляде на место переправы обратно на правый берег нам становится ясно, что вброд реку перейти уже невозможно. А резиновой лодкой Пугачева, оставленной здесь для переброски грузов, воспользовалась Хутама, и теперь лодка находится на противоположной стороне потока.

Нам ничего не остается, как оборвать здесь свой путь, поставить палатки и ждать утра.

Грозовые тучи правятся на восток, но мелкий дождь продолжает сыпаться. Уже поставлены палатки, кто-то пытается разжечь костер, по лесу разбрелись голодные олени.

Я стою над обрывом, прислонившись мокрой спиною к корявому стволу лиственницы, наблюдаю за Утуком. С крутых берегов стекают потоки мутной дождевой воды. Река уже сменила свой праздничный бирюзовый наряд на серую рабочую спецовку. Залиты камни, косы, прибрежные кусты, приглушен перекат.

…Всю ночь идет дождь. Гул ходит по вершинам леса. Где-то недалеко бушует ручей. Сквозь нависшие тучи медленно сочится сырое утро. Люди давно проснулись, но никто не встает, все знают – завтракать нечем. Пока уровень воды в Утуке не спадет, невозможно перебраться на правый берег к лабазу за продуктами, и нам ничего не остается, как терпеливо ждать.

– Дежурный, почему не разжигаешь костер? – кричит Пугачев из своего полога.

– Буди Федьку, он ведь должен дежурить, – слышится чей-то сдержанный голос в соседней палатке.

Федор долго одевается, поправляет брезентовый навес, стучит лениво топором. Оживает давно затухший костер. Лагерь наполняется людским говором. Громко зевают собаки. А небо неумолимо кропит тайгу густым мелким дождем.

Пугачев с Трофимом быстро оделись и направились куда-то вверх по реке, не сказав никому ничего. Я уже хотел вылезти из полога, но ко мне пришел гость – Улукиткан. Он долго устраивается, что-то додумывает.

– Послушай старика: не ходи Мая, худо там, шибко худо, пропадешь, – наконец начинает он надтреснутым голосом. – Люди всегда ходи от него далеко, никто не знает, какой сатана там живет летом. Не лезь сам капкан.

– Дорогой Улукиткан, спасибо за твою заботу, я верю тебе, что поход будет тяжелым и опасным, но кому-то же надо обследовать эту реку. Надо же узнать, почему люди боятся ее. И уж чем других посылать, а потом болеть за них душою, лучше самому идти!

– Говорю, ни тебе, ни другому ходи туда не надо. Помни: орлу без крыльев не подняться в небо.

– Но может случиться, что пройдем?

– Случай слепой, как и ты.

– Я вижу, Улукиткан, ты очень озабочен этим маршрутом. Может быть, тебе тяжело идти туда, устал, хочешь домой? Скажи правду.

– Да, сердце делается холодным оттого, что ты не слушаешься старика. Но я пойду, куда пошлешь.

– Неужели уж так никто из людей летом и не ходил по Мае?

– Ты думаешь, люди дурной, жить не хотят? Потом сам скажешь, что и я говорю, если твой язык еще будет работать.

Старик посидел еще с минуту и молча покинул полог.

Знаю, Улукиткан никогда не склонен что-либо преувеличивать, и это заставляет меня крепко задуматься над тем, как лучше осуществить маршрут. А о том, идти туда или нет, теперь уже не может быть и речи – решение принято.

Я выхожу на берег умыться и не узнаю реку: могучий поток мутной воды, как хищный зверь, крадется по дну глубокого ущелья. Плывет коряжник, мусор, стучат по дну реки сбитые потоком валуны. Ни перекатов, ни береговой черты. Все приглушено, скрыто, снесено, и только гранитные утесы на поворотах по-прежнему склоняются над рекою.

Вижу, сверху берегом пробираются Пугачев с Трофимом.

– Куда это вас носило по дождю?

– Смотрели лес. Ждать неохота, когда река передурит. Улукиткан пророчит надолго дождь. Одному бы проскочить на салике к лабазу, а обратно на резиновой лодке продукты привезти.

– С ума сошли! На плоту в этакую быстрину! Снесет черт знает куда, и утонешь.

– А что другое можно придумать? – говорит Пугачев. – Резать оленя? Но так мы совсем без транспорта останемся, если при каждом случае будем обращаться за помощью к стаду. Конечно, плот снесет далеко, но и нам не впервые плыть по такой воде.

– Не следует рисковать, перетерпим, – говорю я.

– Конечно, можно несколько дней поголодать, хотя бы ради профилактики, а время – его не вернешь.

Пугачева уговорить трудно, коль уж он на что-то решился. Не отговариваю, надеюсь на его ловкость.

Через несколько часов салик готов. Все обитатели лагеря на берегу. Пугачев заправляет нательную рубашку в штаны, засучивает их туго выше колен, становится на плот, упирается босыми ногами в бревна и устремляет внимательный взгляд на реку.

– Отталкивай! – властно приказывает он.

Один ловкий удар шестом, всплеск мутной волны, и мощное течение подхватывает салик. Пугачев держится спокойно, уверенно, даже не глянул на провожающих, будто в сотый раз отправляется от этого берега в привычное плавание. Он направляет свое плоское суденышко на струю, изо всех сил работает шестом, но своенравная река гонит его к левобережной скале. Все чаще в воздухе взметывается шест, все напряженней поза человека, пригнувшегося к салику, все ближе скала…

Мы следим в немом ожидании.

Салик с разбегу липнет к скале. Сквозь гул потока доносится короткий человеческий вскрик. Мы все бросаемся к повороту. Бежим долго по густому стланику. Река, сворачивая влево, уносит салик… На противоположном берегу среди камней у кромки воды Пугачев, торжествуя победу, размахивает руками, прыгает, радуется, как дикарь, выброшенный морем на сушу. Как мы и предполагали, Пугачев за второй скалою бросил разбитый салик и вплавь добрался до берега.

Возвращаемся в лагерь полные восторга и изумления.

– Да он и без салика переплыл бы! – горделиво рассказывает кто-то из гвардейцев. – Однажды ходил с ним на рекогносцировку. Полез он на скалу, место ему надо было осмотреть. И скажи ведь, какой липкий: отвесная скала, будто и не за что зацепиться, а ему хоть бы что, пошел и пошел. Уродится же такой человек!

А дождь льет немилосердно. Пухнет Утук. Я с болью в душе думаю о Пугачеве: мерзнет он там один, на противоположном берегу реки, ради всех нас, а мы ничем не можем ему помочь. Впрочем, Трофим Васильевич принадлежит к числу людей, которые глубоко верят в себя, никогда не раскаиваются в своих поступках и не ищут помощи со стороны. Это и делает его сильным.

Через час Пугачев вернулся на резиновой лодке с продуктами, весь продрогший, злой на непогоду.

Утром все мы перебрались на противоположный берег и расположились у лабаза, в двухстах метрах ниже устья Ивака. Улукиткан с нами, а каюры и олени остались на левом берегу.

Как только мы перевезли свое имущество, дождь перестал. С вершин спустился туман. Река стала очищаться от коряжника, присмирела.

Мы дружно принялись за подготовку к походу. Василий Николаевич получает от Пугачева продукты, запасную обувь, одежду, тару – словом, все необходимое для предстоящего нашего похода на Маю. Готовится и Трофим Васильевич в далекий маршрут на восток, чтобы там, на облюбованной им вершине зубчатого гольца, воздвигнуть со своими гвардейцами новый знак. Затем он вернется сюда, к лабазу, снова запасется продуктами, материалами и уйдет к истокам правого Ивака. И так все лето будет бродить по Становому, пока из гор не выживет снег.

Тучи беспорядочными толпами бегут на восток.

– Однако, хороший погода идет, может, долго простоит, – говорит Улукиткан, поглядывая подслеповатыми глазками на мрачное небо.

– Откуда это видно? – спросил я его.

Он, не взглянув на меня, поясняет:

– Хорошо смотри на тучи, это порожняк идет к морю. Обратно вернется груженый, может, через неделю, а то и больше, – отвечает он.

– Это как – груженый? – спросил я.

– С дождем придет, только нескоро.

Улукиткан хорошо знает природу своего края, когда и какие воздушные течения приносят сюда дождь или вёдро. Мы верим старику, и тучи, бегущие на восток, действительно кажутся нам порожняком. Пришел конец неустойчивой погоде, и мы сможем беспрепятственно продолжать свою работу.

На следующее утро наш лагерь не узнать. Палатки сняты, приготовлены вьюки, пастухи сгоняют оленей. День ясный, обещающий. Вершины Станового облиты солнечным светом.

Первыми уходят к Ивакскому перевалу Улукиткан с Лихановым и Василием Николаевичем. Затем стоянку покидает транспорт Пугачева, сам он остается проводить нас как хозяин. Наконец покидаем устье Ивака и мы с Трофимом.

Ущелье опустело. Успокоился Утук.

Наш путь идет на север, к Алданскому нагорью, куда мы давно стремились попасть.

С чувством гордости мы покидаем Становой. Все в прошлом. Не осталось мифа о его недоступности.

Там, где сливается Ивак с Утуком, по ущелью раскинулась могучая тайга, вскормленная прохладой двух рек. По ней на север вьется тропка, протоптанная геодезистами по звериным следам. Она пугливо обегает скалы и бурелом, часто теряется. За лесом марь. Вечная мерзлота прикрыта на ней толстым слоем бурого мха.

Наш небольшой караван из десяти оленей ведет пожилой эвенк-проводник Демидка из Омахты. На вид это маленький щупленький человек, прихрамывающий на правую ногу. Однако за такой невзрачной внешностью скрывается опытный, вдумчивый следопыт.

Мы выходим к краю леса, прощаемся с Утуком. Он змеей уползает в узкую щель, и нам видно, как гранитные утесы скоблят его упругие бока, как скачет он, взбивая невидимыми копытами пену.

Тропа ведет нас вправо, к озеру Малое Токо. Не доходя до него, полтора часа бьемся с топями. Олени и вьюки в грязи, мы мокрые. Проводник охрип от крика и понукания.

Озеро поражает нас дикой красотой своих берегов. Темная сталь воды, вправленная в резную раму скал, постепенно сужаясь, уходит на восток и там теряется в прозрачно-сизом тумане. Слева от нас крутой черный откос развалившихся утесов. Справа с поднебесной высоты падает Становой, загромоздив обломками скал почти пятисотметровый спад. Озерко кажется безжизненным: ни всплеска рыбы, ни птицы, только гладкая синева бездонья.

Караван задерживается. Трофим с Демидкой поправляют вьюки, а я иду вперед.

Тропа обходит озеро правой стороной по каменистому берегу. Солнце уже подбирается к зениту. Два огромных облака – одно в небе, другое на озере – плывут на север. И вдруг тишину разрывает лай Кучума. Я сбрасываю с плеча карабин. Бегу на помощь кобелю. За поворотом вижу медведя, яростно отбивающегося от собаки. Почуяв человека, хищник бросается наутек и уводит за собой Кучума. Все это происходит так быстро, что я даже не успеваю разрядить карабин.

Кучума не слышно. В глубине заливчика путь преграждает густая ольховая чаща. В поисках прохода натыкаюсь на широкий потаск – кто-то протащил через кусты какую-то тяжесть. Пятна крови. Дальше отпечатки больших лап медведя. Это он тут хозяйничал. Следы идут навстречу поваленным кустам. Значит, медведь тащил свою добычу, пятясь задом. Это в его манере. Тяжести он таскает именно так. Интересно, что за добыча попалась ему? Судя по потаску, это крупный зверь.

На всякий случай держу наготове карабин.

За россыпью, поодаль от берега, все кусты помяты, вырваны с корнями, с камней содран мох, и все это сложено большой горкой. Подхожу ближе. Из кучи на меня смотрит большой глаз крупного животного. Сокжой. Как попал этот осторожный зверь в лапы медведя? Он мог поймать его разве только сонным. Для этого косолапый хищник обладает достаточной ловкостью. Но все это могло произойти и при других обстоятельствах: звери, как и человек, тоже болеют, теряют слух, у них притупляется к старости обоняние, и тогда они легко становятся жертвой хищников.

Дожидаясь своих, я разворотил кучу. Какой же нужно обладать силой, чтобы, пользуясь только когтями, разорвать крупного сокжоя на части! Разделанную добычу медведь прикрыл лесным хламом и мхом, содранным с камней вместе с кустарником. Он не очень-то любит свеженину, предпочитает к «столу» мясо с душком, вот и сложил его, чтобы «пропарить».

Закончить работу медведю помешал Кучум. С собакой он, конечно, справился бы, но появился человек, и ему пришлось быстро убраться.

За озером по бору выходим на последний перевал. Даем отдохнуть оленям.

Нагорье как-то неожиданно, почти внезапно сменяют горы. Становой остается позади, обрывается бесцветной стеною, виснет зубчатыми глыбами над пропастями – все это не стертые временем следы великих геологических катастроф. Трудно представить то далекое время, когда эти горы громоздились друг над другом и среди каменного скрежета кипящей лавы менялось лицо земли. Так и осталась до последних дней ее поверхность искаженною творческими муками.

Прощай, Становой! Горы, долго терзавшие наше любопытство и принесшие много неприятностей, вдруг стали так дороги… Мы рады этому чувству и той грусти, что охватила нас в минуты расставания. Вернемся ли еще когда-нибудь к тебе? Ощутим ли еще раз твое величие, твое холодное дыхание?

А впереди Алданское нагорье – плоская земля, словно оспой изъеденная болотами да зыбунами, вся в латках, старая, уставшая, не политая слезой, не топтанная человеком. Живет она без памятников и легенд, пленница стужи.

Сразу же за перевалом начинаются исконные земли нагорья. Тропа вьется по густому стланику, уводит караван влево. Мы теряем из виду горы, с тревогой погружаемся в эти загадочные заросли, пленившие, как океан, огромное, непосильное для взгляда пространство. На пологих увалах везде выступают камни, бесцветные от старости, источенные веками, наполовину уже погруженные в могилу. В ложках топи. Они предательски затканы чудесным ковровым рисунком из мха, так и хочется пойти по нему. Но только, соблазнившись, наступи на его поверхность – и тебя засосет разжиженная глина, притаившаяся под растительным покровом. Олени боятся топей, останавливаются, и тогда крик погонщика разрывает дремотный покой низины.

Солнце, позолотив нижний край туч, нависших над нагорьем, опускается в невидимую глубину. Медленно гаснет зыбкий полусвет летнего вечера. Тайга погружается в спокойное ожидание ночи. Встречный ветер резок и холоден, как ключевая вода. Где-то близко, за последним холмом, слышатся гулкие всплески волн и тревожный крик чайки.

Проводник сворачивает с тропы влево, ведет караван на крик. Еще небольшой спуск вдоль топкого ручья, и мы видим из-за ветвей последней лиственницы озеро, утонувшее в темной синеве. Это Большое Токо.

Оно как-то сразу открывается нашему взору и в сумерках кажется потускневшим морем.

Ветер несет на своих крыльях тяжелые волны, окаймляет берег белой пеной, падает на стланики. Далеко гудит прибой. Чувствуется, что на этом безлюдном озере ночами властвует буря и что теперь приходит ее час.

Крик чайки вырывается из грохота и воя волн. Птица бьется с бурей. Скашивая то левое, то правое крыло, она бросается в воду, пропадает в ухабах, взлетает на высокие гребни и, наконец, исчезает в брызгах. Но из тьмы долго еще несется ее скорбная жалоба. И этот крик, теряющийся в пустынном пространстве, пронизывает душу болью одиночества.

Тучи поглотили остатки света, нависают над озером чернотой. Озеро гудит ровно, победно. Влажный ветер клонит к земле густые стланики. Караван столпился на небольшой прибрежной поляне. Мы с трудом поставили палатку, сварили ужин и уснули, убаюканные бурей.

К утру погода стихла. Вдали в светлом пару таяли вершины Станового. Золотистые линии хребта были едва различимы в лучах солнца. Ближе к нам и дальше на север в прохладной свежести утра лежало озеро. Оно еще дремало, прикрытое туманом, словно упавшим парусом. Легкий, еле уловимый бриз качал его своим холодным дыханием. И опять слышался крик одинокой чайки. Казалось, будто она одна живет в этом холодном крае и с безнадежной тоскою зовет подругу. Ей никто не отвечает, и крик уплывает в туман.

Мы свернули лагерь, ушли дальше на север. Все вокруг дышит вольной свежестью озера. Голубизна вонзается в чащу узкими заливчиками и наполняет своим присутствием окрестности. На озере штиль, и оно лежит перед нами огромной выпуклой линзой, площадью более ста квадратных километров. Вода в нем прозрачная. Берег усыпан мелкой, промытой прибоями галькой и притоптан следами хищников.

Напрасно я искал что-нибудь запоминающееся в пейзаже озера. Здесь нет тенистых берегов, нависающих утесов, загадочных бухт, и ветер зря ищет паруса. Все тут пустынно и бедно. Обливают ли озеро солнечные лучи, прикрыто ли оно густым туманом или завалено отраженными облаками – во всех этих уборах оно одинаково скучно, печально.

Уже близко узкий край озера. Но берега не сходятся, образуют щель. Вода тайком сползает к ней по галечному дну. Тут она настолько прозрачна, что кажется, нет ее совсем. Но вот у края слива, наткнувшись на каменную гряду, вода обнаруживается сразу, взлетает над ней тяжелым валом и с пушечным взрывом падает на валуны, дробится, сверкает целыми водопадами снежной пыли. Поток несется дальше с головокружительной быстротою, оставляя позади забрызганные пеной берега и клубы пара над грядой. Это Мулам – большая река, берущая свое начало из озера.

Мы покидаем Токо, застывшее в полуденном покое. Еще раз склоняем свои головы перед величественным Становым, хорошо видным за озерной синевой, в знак нашей дружбы, нашего восхищения и скрываемся за стлаником.

От озера идет торная тропа вдоль Мулама, но не берегом, а по залесенной возвышенности, в непосредственной близости от реки, прокладывающей себе путь в глубь Алданского нагорья.

Тайга вдруг обрывается высокой стеной лиственниц. За ней на крутом берегу седовласого Мулама показываются палатки – одинокое становище геодезистов. Это тут, в глуши лесов, далеко от населенных мест, обосновалась лагерем партия Владимира Сипотенко.

Нас заметили, и все жители становища высыпали навстречу.

– Что-то вы не особенно рады нашему появлению. Мы долго не задержимся, дня два, и уйдем на Маю, – говорю я, пожимая руку Владимира Афанасьевича.

– Ну как не рады! Давно ждем. Без людей тут совсем одичали, обрадуешься не только человеку, но и черту! А с Маей не спешите. Вас со вчерашнего дня ищет штаб, все наши радиостанции день и ночь дежурят, – ответил Владимир Афанасьевич.

– Зачем это я им так срочно понадобился? По уговору мы должны были появляться в эфире по четным числам, значит сегодня.

– Вызывают вас в штаб.

– Что случилось?

– Нам неизвестно. Штаб, как обычно в таких случаях, не балует нас подробностями… Что же мы стоим, давайте устраиваться. Эй вы, ребята, разжигайте костер, тащите из садка тайменя, готовьте ужин!

Пока развьючивали оленей, ставили палатку, пришло время связи. На душе неспокойно. Неужели беда?

В палатке горит свеча. В тишине четко отдаются торопливые удары ключа. У всех на лицах ожидание.

– Плоткин у микрофона, – слышится знакомый голос.

– Здравствуйте, Рафаил Маркович. Мы только что прибыли к Сипотенко. Что у вас случилось?

– Вчера из Министерства госконтроля прибыли два товарища для ревизии, просят вас прибыть в штаб.

– Ну, это легче. Надо было им приехать на месяц позже, мы бы закончили обследование Маи, а теперь придется отложить эту работу на неопределенное время, – не без досады говорю я.

– Завтра могу выслать за вами самолет, сообщите погоду утром.

– Высылайте.

Уже ночь. Тайга не спит, затаилась в коварных думах. Долго сидим у костра.

– А как же теперь с Маей? – спрашивает Трофим. – Василий и Улукиткан будут ждать.

– Сейчас трудно решить. Пусть все остается так, как задумано. Ты с Кучумом пока поживешь здесь, а я должен лететь.

Вдруг подумалось: неужели придется кого-то посылать на Маю? И при мысли, что мы не попадем туда, что кому-то другому выпадет счастье первому проплыть по ней, становится не по себе.

Мы с Владимиром Афанасьевичем на всю ночь забираемся ко мне в полог. Никто не думал, что мое посещение продлится здесь всего лишь полсуток, да еще в такой тревожной обстановке. А у начальника партии накопилось много технических и хозяйственных вопросов, требующих неотложного решения. Да и мне необходимо просмотреть законченный полевой материал, уточнить план на будущее.

…Слабый рассвет уже сочится сквозь ситцевую стенку полога. Ночь сходит. Из поредевшей тьмы встает знакомая тайга.

– Пора, Владимир Афанасьевич, кончать, а то, чего доброго, еще поссоримся. Я увижусь с Хетагуровым, с Плоткиным и по всем неразрешенным вопросам договорюсь с ними, сообщу вам о своем решении из штаба.

– Когда же это будет? – сокрушенно спрашивает он.

– Дня через два.

– Если не пришлете дополнительно двоих наблюдателей, план не выполним.

– Попробуйте не выполнить! Вы же знаете, что экспедиция из-за длительных пожаров не выполняет план наблюдений. Отстает топография, можем сорвать выпуск карт. Где же мы возьмем вам дополнительные подразделения? Думаю, всем руководящим работникам придется через месяц, а то и раньше, вспомнить былое – встать за инструменты. Так не лучше ли сейчас уже подумать, как это сделать? И чем раньше вы выбросите из головы мысль о помощи со стороны, тем лучше для вас!

– Но ведь не хватает людей!

– Знаю, но лишних нет и у нас, а дальше их не будет хватать и вовсе. Более того, я должен предупредить вас: в случае, если мне не придется в скором времени вернуться сюда, вы перебросите подразделение Лебедева на обследование Маи.

– И Лебедева?! – Его маленькие глаза вдруг зло округлились. – Да его теперь и днем с огнем не сыскать!

– Вот я и боюсь, что поссоримся. Считайте, что вы предупреждены о Лебедеве, и хватит на этот раз. Смотрите, какое утро, как хорошо жить на земле, стоит ли расстраиваться по пустякам?

– Хорошие пустяки! С тебя снимают последнюю рубашку, а ты должен улыбаться и радоваться рассвету.

– Перепел, слышите? Перепел бьет, и как звонко! – кричу я обрадованно, хватая Владимира Афанасьевича за плечи.

Он осторожно высвобождается из моих рук, вылезает из-под полога и, уходя к себе, бросает сердито:

– Уж лучше бы и не приезжали!

Утро ясное, прохладное. Под перекатом в улове полощутся сиги. Я забираюсь в спальный мешок с желанием уснуть. А перепел бьет страстно, громко: «Пить подем… пить подем…»

Нет, не уснуть! Как попал он сюда, так далеко от привычных ему мест? Случайно или тут, на скупой и холодной земле, его родина? Он тревожит во мне давно забытые воспоминания о далеком Кавказе, возвращает меня в юность. Вижу гору Шахан, где когда-то давно клал по лугам острой косою ряды тучных трав, где по утрам будил меня вот такой же звонкий перепелиный бой, где я, конопатый паренек, бродил с собакой и ружьем по полям и предгорьям. Как далеко я ушел, и еще не окончен поход!..

Так и уснул я с мыслями о Кавказе, а перепел бил, по все реже и реже…

Сквозь сон я слышал, как радист давал погоду, как прибежали из тайги к дымокурам олени, как кто-то хвалился пойманным тайменем, но проснуться долго не мог.

Ждем самолет. С собою, кроме карабина, ничего не беру. Надеюсь скоро вернуться. Кучум настороженно следит за сборами. По-собачьи он, кажется, догадывается, что я собираюсь в поход один, и награждает меня недружелюбным взглядом.

За завтраком Сипотенко снова возвращается к ночному разговору:

– Не отбирайте Лебедева! Кто будет доделывать его работу?

– Кого вы предлагаете послать на Маю?

– Я поеду.

– А наблюдения за вас будет делать медведь?

– Людей не даете, придется обращаться за помощью к нему, – отвечает Сипотенко.

– Запомните: все, что связано с наблюдениями, решайте своими силами, запасные инструменты пришлем.

– Ну а если опять начнутся пожары?

– Относительно пожаров я должен вам сказать: мы одни здесь во всей округе и, к сожалению, плохо обращаемся с огнем, вот и расплачиваемся за это.

– Не совсем так, – возражает он.

– Самолет на подходе! – кричит радист из палатки.

Машина с гулом надвигается на стоянку, разворачивается, осторожно, с какой-то опаской касается гальки.

Мотор прокашлялся, глохнет. Распахиваются двери, и на сходнях самолета появляется Михаил Михайлович Куций.

Это было так неожиданно и приятно!

– Миша! – кричу я, стаскивая его с самолета. – Каким ветром тебя занесло к нам?

– После расскажу, дай обнять Трофима, как давно мы с ним не встречались! A-а… Владимир Афанасьевич, здравствуйте! Прибыл в твое распоряжение, с инструментом для наблюдений.

У того широко распахиваются веки.

– На наблюдения?! Вот это здорово!

– Взял отпуск, выбрал инструмент и прикатил. Любо или не любо – принимай! Отстаете же вы, дьяволы, с планом, ну как тут вытерпеть, не помочь своим?!

– Это хорошо, Миша! Мне тем более приятно, что семнадцать лет, прожитые вместе в экспедиции, не пропали даром для тебя, что ты помнишь наши хорошие традиции – не бросать товарища в беде.

– Значит, я могу остаться у Владимира Афанасьевича?

– Тебе предоставляется право выбрать, тут уж я ни при чем.

– Выгружай инструменты! – кричит обрадованный Сипотенко и сам лезет в самолет.

– Ты, Владимир Афанасьевич, не слишком радуйся! Ведь у меня отпуск месяц, на много не рассчитывай! – кричит ему вслед Михаил Михайлович.

– Нет уж, коли приехал помогать, так засучивай рукава! – говорю я ему.

– Боюсь, что ты задержишь меня…

– И не ошибся. К тому же сам напросился к Владимиру Афанасьевичу. А известно ли тебе, что отсюда до жилухи без малого тысяча километров и все тайгою да болотами? Попробуй сбежать! Но мы не будем к тебе жестоки. Отнаблюдай нам шесть пунктов – и с богом! В Новосибирск самолетом доставлю.

– Ты с ума сошел, честное слово! Шесть пунктов!.. Да ведь это же почти годовая норма!

– Вон Владимир Афанасьевич показывает цифру пять. Согласен на пять пунктов? Чувствуешь, как мы сразу тебе идем на уступку, и это лишь потому, что у Сипотенко действительно плохо с наблюдениями.

– Нет, без шуток, я должен вернуться из отпуска в срок. Сам знаешь строгости начальника предприятия Чудинова.

– При чем тут Чудинов? Ты в нашем распоряжении!

– Вот и приезжай к вам с добрым намерением! Но ведь я знаю, на этом не кончится. Как только ты улетишь, Владимир Афанасьевич скажет: «У нас не хватает рабочих, оленей, нет надежного помощника, придется тебе как-нибудь обходиться».

– Угадал, честное слово, угадал! – обрадовался я. – Значит, все это не будет для тебя неожиданностью. Я улетаю спокойным за твою судьбу, начинай с преодоления этих трудностей.

– Братцы, вы одичали! Куда я попал?

– В ту самую экспедицию, где добрая половина хороших традиций вырабатывалась при твоем участии.

– Шутки шутками, а из отпуска я должен вернуться вовремя. Разреши мне на время, пока ты будешь в штабе, взять в помощники Трофима? Мы ведь давно не были вместе.

– Мне бы не хотелось давать ему большую нагрузку. Ты сейчас набросишься на работу, как голодный лев на добычу, а он еще не совсем окреп после Алгычанского пика. К тому же я его, жалеючи, затаскал. Ему лучше остаться здесь, у Владимира Афанасьевича, и отдохнуть. Да он может и не согласиться.

– Согласится, мы с ним уже перемигнулись.

– Дело его.

– И вот еще что: Плоткин мне говорил о твоих планах относительно Маи. Если ты не сможешь скоро вернуться сюда, то разреши нам с Трофимом отправиться в этот маршрут вместе с Улукитканом и Василием.

– Вот ты о чем! К твоему сведению, Мая – очень капризная река. Стоит ли рисковать, Миша? Ты за два года, как ушел из экспедиции, поотвык от тяжелых походов.

– Поеду, и даже с удовольствием.

– Но это займет у тебя месяца полтора-два.

– Не страшно, попробую тряхнуть стариной!

– А как же с отпуском?

– Договорись с Чудиновым, что-нибудь придумай.

– Согласен, но на одном условии: если он не разрешит остаться, то в этом случае ты поедешь на свой риск обследовать Маю.

– Хорошо, значит благословляешь?

– Бедный же ты будешь, вернувшись в предприятие. Представляю твою встречу с Чудиновым!

Незаметно к нам подходит Кучум, кладет вытянутую голову мне на колени, смотрит печальными глазами. В них и ласка и собачья грусть. Неужели он предчувствует разлуку, догадывается, что на этот раз я не беру его с собою?

– Да-да, Кучумка, мы должны расстаться, но потом непременно будем вместе, так надо, – говорю я и обнимаю своего четвероногого друга. Мне становится жаль его.

Пес от ласки добреет и уже не отходит от меня.

– Остается две минуты, прошу в самолет, – слышится голос пилота.

Мы прощаемся. Самолет вырулил на дорожку и с торжественным гулом оторвался от косы. В окно мне было видно, как следом за ним бежал по земле Кучум в бессильной попытке не отстать от самолета.

Только спустя месяц я смог вернуться на Токо. Пожары стихли. Погода установилась хорошая. Теперь можно заняться обследованием Маи. Путь туда идет по заболоченной Алданской низине.

Часть четвертая