Тропою испытаний. Смерть меня подождет — страница 87 из 152

Застенки дикой Маи

Дед Агей

По пути на Маю мы посетим нивелировщиков, работающих в юго-восточном углу Алданского нагорья. Возможно, там встретим и наблюдателя.

Погода была солнечная, безветренная.

В этот день очень долго искали оленей. С десяти часов утра насел гнус, трогаться в путь уже не было смысла. Выступление отложили на вторую половину дня.

Мы придерживаемся правила: в первый день путешествия хотя бы три километра, но надо пройти. И тут обнаружится, хорошо ли подогнаны седла на оленях, равновесны ли вьючки, как подпруги узды. Какой бы ни был опытный каюр, но ему трудно все наладить с первого шага. Да и люди в эти первые километры испытают свое обмундирование. Кроме этого, даже при самой тщательной подготовке обычно что-нибудь да забудется на базе. Это чаще всего обнаруживается на первой остановке при устройстве лагеря, и, если ты далеко не ушел, можешь вернуться.

В три часа дня мы тронулись в путь, на север от озера Токо.

Множество бабочек порхало в безветренном, душном воздухе, и вместе с ними над нами роились полчища кровопийцев – комаров и мошки. Их так много, и они так злобны, что человеку, не испытавшему на себе всех мук от них, трудно представить те трудности, что приносит путешественнику гнус.

Мы вступили в собственные пределы Алданского нагорья. Перед нами расстилалась бугристая болотистая равнина. Куда бы ни направили вы свой взгляд, всюду удивительная бедность растительного покрова. Местами земля оголена, и вы не замечаете каких-либо усилий со стороны природы залатать эти прорехи. А холмы, что были видны и справа и слева по пути, прикрыты редкой щетиной сгоревшего леса. Лощины же и широченные пади изобилуют кочковатыми болотами. Обойти их невозможно, и, погружаясь в ледяную воду, мы начинаем понимать, что находимся в зоне вечной мерзлоты. Она будет сопровождать нас всюду, в каком бы направлении мы ни пошли по равнине.

Наш караван, состоящий из хорошо отдохнувших, крупных оленей, бодро идет по тропе на север вдоль Мулама. Его ведет молчаливый и грустный эвенк из Альгомы. Это человек лет сорока пяти, изнуренный тяжелым трудом. Лицо у него скуластое, загорелое, со слегка горбатым, совиным носом. Глаза маленькие, раскосые, почти бесцветные, как свеча, зажженная днем. С большого открытого лба не сходят борозды морщин – следы каких-то раздумий. Он выглядит опрятным и чистым, несмотря на то, что одежда его изрядно поношена. Вместо шапки на голове серый ситцевый платок, завязанный тугим узлом на затылке. На ногах летние олочи из лосины.

Зовут его Хактэ – сухое полено. Он и сам не знает, почему ему прилепили такое странное имя.

Походка у него легкая, как у сокжоя.

Он, как все эвенки, жители Альгомы, носит в своей памяти карту нагорья с такими деталями, которые не увидишь на картах самого крупного масштаба. Одну часть территории Хактэ представляет зримо, а вторую по рассказам, но и там, сбрось его с самолета с завязанными глазами, скажи, куда идти, и он поведет. Ему не нужны местные приметы, солнце, вершины гор – путь подскажет тайное чутье. С таким проводником путешествовать легко.

Снова нас караулит Мулам. Он, кажется, все еще не может прийти в себя после крутизны, начавшейся от озера Токо, все еще кувыркается по камням и бешено ревет в бессмысленной попытке унять свой бег. Его берега голы, доступны ветру. И только изредка на них заметишь толпу лиственниц, сбежавших с соседних холмов и застывших, будто живые, у переправы.

За серым войлоком облаков упряталось солнце. Гнус осатанел. В пасмурный день его появляется так много, что разве только можно сравнить со снежными хлопьями сильной пурги. Я убежден, что, если человек потеряет в этих заболоченных местах накомарник и не найдет себе надежного убежища, он будет насмерть заеден кровопийцами. Гнус – первое затруднение, с чем сталкивается человек, решивший пересечь Алданское нагорье.

Все устали. Пора бы остановиться, но путь идет по старым гарям, тут нет корма для оленей. Вечером от тропы отделилась свежепротоптанная стежка, утыканная колышками. Это нивелирная трасса. Она пересекает огромное пространство – более тысячи километров – до Охотского моря. Мы сворачиваем по ней. Где-то на этой трассе, затерявшейся среди болот и гарей, подразделение инженера Малиновского. Его-то мы и должны разыскать. Затем пойдем через Джугджур на Маю.

Ночуем у первого сыролесья на берегу шумливого ручейка. Трофим натягивает пологи (что бы мы делали без них!). Старик Хактэ собирает гнилушки и мокрые колоды, разжигает дымокур: ведь еще солнце высоко, и гнус не утихает. Кучум зарылся в землю, но спасенья нет и там. Я набираюсь мужества, иду с гербарной папкой по заболоченной лощине в поисках растений.

Здесь меня ждет северное чудо – белые кувшинки, или, как их принято называть, водяные лилии. Сейчас пора этого великолепного цветка. Унылые болота, обрамленные темно-зеленым троелистом и утыканные мертвыми лиственницами, точно оживают от расцветших лилий, превращаются в сказочное царство, уводят вас в мир фантазии. И невольно задаешь себе вопрос: откуда появились здесь кувшинки, кто занес их сюда и как они могли прижиться в этом суровом и холодном краю?

Солнце скрывалось за далеким горизонтом. Тени медленно ползли мимо стоянки, густели, пока не поглотили все, и только гребни далекого Станового еще долго купались в зареве заката.

Исчез гнус, точно растворился в темноте. Мы с облегчением сняли накомарники. Олени ушли от дымокуров и разбрелись по редколесью. Где-то за марью дико орали кряковые.

Над костром жарилось большими кусками свежее мясо. Трофим устанавливал рацию: утром связь со штабом экспедиции. Хактэ, распахнув телогрейку, грел у огня костлявую грудь. Мы совсем не знали друг друга, и это, естественно, вызывало в нас обоюдное любопытство. Поглядывая на проводника, я думал: кто он, рано состарившийся человек, кажущийся равнодушным созерцателем природы? Какое горе сделало его лицо безнадежно печальным?

– Ты как попал на озеро Токо? – спросил он, процеживая слова сквозь сжатые губы.

Я знал, что разговор затянется, подбросил в огонь дров, уселся поближе к теплу. Ночами здесь прохладно.

– Мы пришли с той стороны Станового, с Зеи. Нам надо было обследовать хребет от истоков Ивака до Утука.

– Что искали там? – И его быстрые, как у белки, глаза, посаженные глубоко под лоб, скосились в мою сторону.

– Мы ничего не искали. Нам надо сделать карту всего района, показать на ней хребты, реки, перевалы, озера, понял? Место там дикое, ходить трудно…

– Наши старики говорили, что в горах много добра разного, даже золота, лежит. Ты что скажешь?

– Они правы: в этих горах хранится большое богатство, но не наша задача искать его. После придут сюда геологи, они подробно расскажут вам об этом.

– Нет, не расскажут! – И проводник с досадой толкнул ногою в огонь головешки.

– Почему?

– Ты разве не знаешь, что Альгомы нет, люди совсем ушли из стойбища? Кому они расскажут?

– Что же случилось с Альгомой? Наводнение было? – спросил Трофим, подсаживаясь к огню.

– Вода не могу столько горя делать людям… В марте пришел на стойбище большой начальник, сказал, что мы шибко далеко живем, что трудно таскать в Альгому продукты, надо всем кочевать на Учур в Чюльбю, там лучше будет. Мы говорили ему, что Чюльбю не наше место, люди там не охотник, их работа мы не знаем, как жить будем? И тайга там бедный, оленям нет пастбища. Мы просили оставить нас Альгома. Он не согласился, всех таскал на Чюльбю… Думаешь, эвенкам не горе бросить свою тайгу, где ты родился, где могилы стариков?..

– Ты напрасно беспокоишься, и в Чюльбю для всех вас найдется работа. В большом населенном пункте есть школы, больницы, клубы, кино. Вам будет легче. Здесь же, в тайге, вы живете дикарями, этого нельзя дальше терпеть, – пытался успокоить его Трофим.

Хактэ не соглашался.

– Ты не скажи, что будет лучше, – энергично возражал проводник. – Чюльбю живи старатели, там постоянно много спирту, эвенки пропади там – это тоже не надо забывать. Наша работа тайга: белки, соболь, зверь. Разве это плохо? В Чюльбю эвенки забудут, как ставить капканы, следить сохатого, выращивать оленей… Потеряют тропы отцов в тайге, они уже не будут эвенками. Больно мне говорить такое, но потом когда-нибудь ты сам скажешь, что Хактэ правильно толмачил.

– Дорогой Хактэ, – сказал я, сочувственно положив руку на его плечо, – большой начальник, вероятно, все учел, и вас не дадут в обиду. Будете, как и раньше, заниматься пушным промыслом, оленеводством. Этого никто у вас не отнимет.

– Ты хорошо говори, но забываешь, что даже птица вон как далеко улетает, да все равно своего гнезда не бросает. Альгома – наш дом, а теперь Альгома нет. Последний люди ушли из тайги, – заключил Хактэ огорченно.

Мы с ним во многом отличались друг от друга, потому что была разница в представлении о жизни, разница в восприятии явлений, разница, которая должна стереться. Условия, в которых он сейчас живет, делают его еще немного суеверным, покорным судьбе, и он еще не избавился совсем от обычаев предков. Но мы забыли об этом в ту ночь: нам было просто по-человечески понятно его горе…

Хактэ действительно трудно покинуть родную тайгу.

Затухал забытый в разговоре костер. На небо взгромоздилась полная луна. Пора спать, но не так просто избавиться от мыслей, нахлынувших после разговоров с Хактэ.

Подбрасываю в огонь дров. Сижу долго перед раскрытым дневником. «Альгомы нет» – в устах Хактэ это звучит трагедией. Ему кажется, будто с переселением эвенки лишатся вольной жизни, унаследованной от далеких предков-кочевников, и что родная земля, которую они носят в своих сердцах, с ее болотным запахом, шумливыми реками и безграничной далью, станет им чужой. Хактэ страшится новизны, боится потерять привычки лесного человека, опыт предков, боится, что эвенки уже больше не испытают прелести далекого аргиша, не поспят у костра, уже не смогут бить белку в глаз, выслеживать соболя, воспевать в своих песнях Альгому.

Хактэ расстелил оленью шкуру у огня, лежит на спине с откинутой головой, смотрит в бездонную глубину звездного неба, в вечность. На его лице лежит печать мучительных раздумий.

Напрасно ночь ласково прикасается к ресницам его глаз, старику не уснуть. Мир кажется ему жестоким и несправедливым.

И все-таки быстро идущее время приглушит боль переживаний, и не останется на его смуглом лице страха перед неизвестностью, перед новой жизнью. Но в мечтах своих он всегда будет жить с Альгомой.

Пора спать. Забираюсь под полог. Сквозь ситцевую крышу светит луна. Слышен крик филина в перелеске. Кажется, сегодня и мне не уснуть. Вспомнил: ведь Улукиткан тоже родом из Альгомы, как и Хактэ. В этом крошечном поселении, состоящем из десяти домов, упрятанном в недрах Алданской тайги, родилась и добрая Хутама. Каких чудесных людей подарила нам Альгома! Как благодарен я судьбе, что в жизни встретился с ними!

Ничто так не располагает человека к раздумью, как первобытная природа. Когда ты надолго соединяешься с ней, тебе хочется быть лучшим, очиститься от житейской накипи: лжи, лицемерия, жадности. Опять вспомнился разговор с Хактэ. Вспомнились эвенки, жители этого скудного края. В них живет удивительная простота человеческих отношений, детская доверчивость; они не знают воровства, бахвальства и своею откровенностью напоминают окружающую их природу, носят в себе ее чистоплотность. И невольно задумываешься над тем, сохранят ли эвенки все эти черты, когда их полностью захватит цивилизация, которая донесет до них вместе с культурой, с величайшими достижениями науки и искусства и житейские недуги.

Утром здесь, в районе вечной мерзлоты, росисто и холодно. По болотам туман. Сквозь его влажную вуаль медленно светится мглистое небо. Разве отдохнешь в такую короткую ночь! Кажется, и глаз не смыкал, а уже пора вставать.

Из тайги, словно привидения, стекаются олени к не погасшим за ночь дымокурам. Гнус застает нас в пути. Я иду примерно на час ходового времени впереди каравана. Это позволяет мне более сосредоточенно наблюдать окружающий мир, не торопясь собирать растения для гербария, стрелять птиц и пополнять ими свою скромную коллекцию. Колышки нивелировщиков по протоптанной трассе не дают сбиться с пути.

Сознаюсь, не люблю плоскую землю, пусть это будут степи, тундра или даже могучая приенисейская тайга. Моя стихия – горы. Они всегда манят меня к себе конусами вершин, цирками, грандиозностью и никогда не надоедают. Мое сердце, хорошо натренированное на кавказских ледниках и больших высотах, где я с ранних лет охотился по турам и джейранам, никогда не теряет в горах своего ритма, работает, как хорошо отрегулированный поршень. И неважно, иду ли я с грузом на подъем или налегке брожу по вершинам. Когда я нахожусь в поднебесье, легкие не ощущают разреженности воздуха, мне чужды там бессонница, головные боли, чем страдают другие спутники. Даже больше – горы возбуждают во мне энергию, я, при всей своей беспокойной натуре, никогда там не устаю.

А вот по Алданскому нагорью, как говорится, с трудом передвигаю ноги. Я видел его дважды с самолета и заранее знал, что путешествие по нему будет не по душе. Эта предубежденность, с какой я вступил в пределы нагорья, не позволяет мне сделать правильную оценку «жалкой», «скудной», «чахлой» природы, окружающей меня. С первого взгляда все эти эпитеты кажутся даже недостаточно выразительными. Я чувствую себя здесь пленником удручающего однообразия. Но нет, не буду с первого дня путешествия утверждать это в своем сознании. Пусть глаза попривыкнут к пейзажу, и, может быть, они увидят целые галереи впечатляющих картин и слух откроет еще неслыханную симфонию живой природы.

Нивелировщики где-то далеко впереди. Пожалуй, только завтра к вечеру мы сможем догнать их. Трасса строго идет по заданному направлению под азимутом 80° и, как удав, извивается в безнадежной попытке обойти препятствие. Нивелировщиков мучают не лесные завалы, даже не открытые болота, а топкие зыбуны, иногда на много километров перерезающие трассу. Тут им трудно достаются метры. Мне надо проверить их работу, исключить малейшую попытку прорабов упростить из-за трудностей технические установки. Не дай бог, кто-то на трассе допустит ошибку и вовремя не исправит! Она позже непременно обнаружится, и, чтобы исправить ее, придется снова затрачивать много усилий и средств.

Бреду по кочковатой трясине. Из-под ног выступает ледяная вода, и я черпаю ее голенищами. А там, где растительность не выдерживает тяжести тела, рвется, ноги погружаются в разжиженную глину оттаявшей мерзлоты, еще более холодную, нежели вода. И тогда приходится становиться на четвереньки, хвататься руками за кочки, чтобы не засосало.

Какая же это мука – зыбун! Вылез я из него, как черт из трясины, весь в грязи, мокрый и злой. Нет, как ни говорите, а в горах лучше.

На первой возвышенности караван задерживается. Взору открывается Алданское нагорье. Никто не сможет сразу познать его, так же как и описать в нескольких словах. Оно и пустынное и многообразное, утомительное и ласковое, очень скучное, а если смотреть с возвышенности на север – слишком суровое.

Как потускневшее серебро, лежали на нем темными пятнами ельники, а между ними тянулись тусклые болота или виднелись лоскуты бесцветных гарей. Кое-где у подножья лысых холмов голубели озера в кочковатой оправе. Ощущение заброшенности, вековой отрешенности усиливает печальный крик чибиса в ложбине.

На возвышенности ни стлаников, ни мха, ни травинки. Среди серых камней – лишь одинокая лиственница, вся на виду, точно в испуге обхватившая толстыми корнями обломок, на котором растет, и склонившаяся в молитвенном поклоне к солнцу. Северные ветры и лютая стужа оголили ей спину, высверлили в стволе сквозные дыры, умертвили кроны, и только на самой вершине торчат на фоне бледного неба зеленые пучки хвои как знак победы над смертоносной стихией.

Разве только седому жителю нагорья – эвенку близка эта скупая природа. Он один, кочуя по холмам, поет ей гимн. Только ему понятны шепот болот, тайны манящих далей, тишина кочковатых равнин. Но время и его вечно одинокой, вечно скорбной жизни навсегда проходит. Конец аргишу! Сыны уже не повторят удел отцов. Сегодняшний потомок старого эвенка тут сам будет бурить пласты земли, строить дороги, водить машины и зимою в палатке, на охоте, под вой пурги слушать сказки стариков о том, как жили его предки за Учуром.

Вечером мы вышли к большим болотам и там стали лагерем.

Выпив кружку горячего чаю, я оставил своих спутников устраивать ночлег, а сам с Кучумом отправился побродить по открытым местам.

Солнце угасало на плоском горизонте. Сизая мгла покрывала прозрачной вуалью бедную землю. Дали, как никогда, казались угрюмыми, скучными. Были минуты, когда мне хотелось идти дальше: до того безнадежно было вокруг.

Справа от меня большой перелесок. Деревья растут как попало: иные схилились друг на друга, многие упали на кочки, но еще продолжают полулежа жить. Изредка увидишь вертикальный ствол, тоже весь простреленный, в дырах. Все корни этих деревьев, напоминающие спрута, лежат на поверхности почвы, ни один корешок не смеет углубиться в мерзлоту – там смерть. Деревья питают главным образом прикрывающие их постоянно влажные мхи.

Все это отчетливо видно сейчас, в конце лета, когда немного оттаивает мерзлота. Подойдите к дереву с любой стороны, и вы почувствуете, что у дерева нет опоры, оно действительно не связано с почвой, корни держатся на полужидкой поверхности, прикрытой мхами. На это способны только лиственницы.

Бесконечно далеко на север тянутся болота, и своею витиеватой линией они напоминают давно заброшенное русло реки. Возможно, еще в древние времена, когда в творческих муках дооформлялась земля, все изменялось на ней, сюда была сдвинута часть какой-то исчезнувшей реки.

Дно этих безмятежных болот затянуло густо сплетенными растениями. Всюду на прозрачной поверхности виднеются плавучие острова из пышной зелени, удерживающиеся на толстых стеблях троелиста. Берега же болот атакуют высокие кочки, упругие, как жесть, осока и ярко-зеленые мхи. Тут много уток, куличков, бекасов, по закрайкам важничают журавли, на песке следы цапель, гусей… С воздуха тихие болота караулят хищники.

На тропках, что сбегают со всех перелесков к болотам, следы зверей, кое-где их свежий помет, еще влажный и блестящий. Тут, видно, сохатые и сокжои живут с первобытных времен, не пуганные человеком.

Иду серединой перелеска. Вижу слева на земле что-то серое, будто кто-то спит под солдатской шинелью. Подхожу ближе, раздвигаю стланик. Это плита. Начинаю внимательно осматривать местность. Кругом болота да перелески по топям. Вроде как бы неоткуда взяться тут камню. Удивительная находка: на скошенной поверхности высечена какая-то надпись, уже полуистертая от времени.

Над плитой склонился разлапистый куст стланика, чтобы тенью своею прикрыть эту надпись. Его крепкие корни обручем перехватили плиту в двух местах, пришили к земле. Пышный бледно-желтый ягель окружил ее со всех сторон, прилип к шероховатым краям, даже выбрался на плоскость, но не посмел прикрыть надпись, будто на плите были высечены слова величайшей человеческой мудрости.

В верхней части плиты заметны следы креста. Ниже с трудом разбираю буквы, но прочесть слова трудно. Это надгробие. Чья же тут могила? Поблизости нет скальных обнажений. Не видно и признаков пребывания тут когда-то людей: ни пней, ни огнищ. Кто же принес сюда в неприметный перелесок этот обломок весом более двух тонн и сделал надгробие? Ответом на все – тишина, забвенная тишина.

Быстро темнеет. Теперь эта плита будет мучить меня, пока не прочту надпись.

– Трофим! – крикнул я издали, возвращаясь в лагерь. – Сегодня нам повезло: нашел большую плиту с какой-то надписью.

Трофим ужинал и только что положил в рот большой кусок оленины, который ему пришлось поспешно проглотить нежеванным.

– Вы думаете, это следы древней культуры? – с трудом выговорил он.

– Нет, конечно. Надпись сделана, вероятно, в прошлом столетии, на русском языке. Буквы уже поистерлись, и теперь не так просто восстановить их.

– Неужели не прочесть? – загорелся Трофим.

– Если удастся, тогда нам откроется какая-то тайна.

– А если под плитой клад? – И в округлившихся глазах моего спутника блеснул радостный огонек.

– Не думаю. Чтобы спрятать клад, кому взбредет в голову тащить сюда, к болотам, такую огромную плиту? Может, ты, Хактэ, что-нибудь знаешь о камне, что лежит тут, в перелеске? – спросил я старика и присел к огню.

– Нет, – решительно отвечает он. – Это другой люди клади камень, эвенки не знают.

– Тогда придется утром нам самим разгадывать эту тайну.

Над болотами меркнут следы скрывшегося солнца. Стылая вода не шелохнется. Стоит осока, впаянная в сумрак. Уходит на покой вместе с хищными стрекозами долгий летний день…

Утро не застало в лагере Трофима. Он поджидал меня у плиты.

– Что так рано поднялся? – кричу ему.

– Не спится. Надо же расшифровать эту надпись! Я прошелся углем по следам букв, и, как видите, теперь будет нам легче разобраться. Кое-что уже прочел: вот это слово «мир», это «далекой», это «нашла». А главное, узнал, что события, о которых повествует надпись, произошли в тысяча восемьсот восемьдесят шестом или девятом году.

– Так давно! – удивился я.

– Что же могло случиться здесь, в пустырях, в те годы? – подумал я вслух.

– Значит, и в те времена сюда проникали люди. Может, старатель погребен…

Мы имеем в своем распоряжении часа два времени, пока не поднимется комар и не пригонит оленей к дымокурам. Долго, кропотливо изучаем следы букв. Работа оказалась интересной и благодарной. В конечном итоге нам удалось восстановить надпись:

Мир праху твоему, Владимир.

На далекой чужбине я нашла твою могилу.

Жестокие люди нас разлучили.

Татьяна.

1886 год

Теперь мы не могли избавиться от мучительного желания узнать самое главное: кто он, Владимир, что привело его в этот перелесок и какое чувство толкнуло Татьяну разыскать на далекой чужбине его могилу, положить на нее тяжелую плиту?

– Но как узнать? Живые свидетели, вероятно, умерли, деревья хранят молчание, следов никаких. Вот разве Улукиткан что-нибудь помнит?.. – сказал задумчиво Трофим.

Солнце калит воздух. Тайга пустует без птичьих песен, без ветерка. И только над болотами, замысловато перевитыми яркой зеленью, парят хищники.

Караван пробирается сквозь старинную гарь. Огонь умертвил лес, испепелил землю, и до сих пор лежит она голая, изъеденная ветрами, ни деревца, ни кустика. Но жизнь неистребима. Она пытается сызнова одеть истлевшую в муках огня землю. На буграх уже заметны пятна тайнобрачных лишайников. А там, где чудом уцелела, хотя бы с горсточку, почва, жадно тянутся к солнцу еще хилые ростки вечнозеленой брусники и на ней, как капли свежей крови, уже зреют малюсенькие ягодки – залог будущей жизни. В ложбине я нашел черную смородину – единственная веточка росла, прислонившись к камню, с бледными, почти прозрачными, листьями. Попадалась и какая-то мелкая густая, как каракуль, зелень, покрывающая шрамы гниющих на земле деревьев. Все это начало воскресенья.

Лишь у края гари нас встретили сплошные заросли голубики, увешанные тяжелыми гроздьями фиолетовых плодов. Дальше – сыролесье, утонувшее в широкой пади. Караван нырнул под тень деревьев…

Вот когда мы по достоинству оценили прохладу и свежесть тайги!

У ключа нас догнал Кучум. Мы сделали трехчасовой привал. Я с наслаждением поспал под пологом.

Дальше путь шел по пересеченной местности. На трассе стали попадаться совсем свежие следы нивелировщиков.

Вечереет. Олени устают. Мы торопимся до темноты добраться до своих. И вдруг в вечернюю тишину врывается песня. Она зародилась где-то впереди за колком низкорослого леса, в лощине, подернутой сизым дымком костра. Караван прибавил шагу.

Узнаю песню, поет дед Агей.

– Жив, старина! – кричит обрадованный Трофим.

Трасса уходит дальше, за холмы на восток, а песня остается вправо. Мы сворачиваем к ней. Спускаемся в лощину по густому, давно отцветшему багульнику. За ним, в листвяге, жилье – привал бродяг.

Шаги глохнут в мягком мху, нас никто не замечает. На костре парится котел с варевом. На ветках портянки, рубахи, поршни из медвежьей шкуры и какая-то заношенная рвань. Бородатые люди молча ждут ужина. Одни сидят на пнях с чашками в руках, другие лежат, распластавшись на спине, наблюдая, как над ними густеет вечерняя синева неба. Двое сучат дратву. За ворохом вещей вижу деда Агея. Он что-то мастерит и поет свою единственную песню: «Кубань, ты наша родина…»

Он первый обнаруживает нас.

– Кажись, наши? – слышу его голос, и вся ватага поднимается. Дед Агей спешит навстречу.

– Што ж вы, бисовы сыны, не гукнули? Мы б галушек наварили або борща зеленого… – И он так потряс меня своими сильными руками, что я даже вскрикнул от боли.

– Нет на тебя, Агей Спиридонович, управы!

– То же от души… Невже ж больно? – Но вдруг он замечает Трофима, отталкивает меня, забирает его в объятия, и я слышу, как вначале хрустнули позвонки, затем громко чмокнули губы.

Здороваемся с остальными.

– Вот уже не ожидали! – удивился начальник подразделения инженер Малиновский, подавая мне загрубевшую руку.

– Что-то вы не очень торопитесь, решили заглянуть к вам, – ответил я.

– Хвалиться нечем. Сами видели трассу: мари, зыбуны, ерник. Из мокра не вылазили все лето. Норму не выполняем, живем невесело, без шуток… – И он безнадежно махнул рукою.

– Чем это у вас так хорошо пахнет? – спросил я, пытаясь отвлечь его от грустного разговора.

– То ж рябки в похлебке разопрели, – пояснил дед Агей и, живо повернувшись к ребятам, распорядился: – Хлопцы, ставьте куринь гостям, и ты швидче, повар! – А сам с рабочим ушел за дровами.

Мы поставили палатку. Я достал свой полог, постель. Глаза по привычке осматривают лагерь. Все тут на своем месте, прибрано, ни к чему не придерешься, даже обидно.

– Вовка, рубишь не так! – доносится из перелеска голос Агея Спиридоновича. – Ходишь вокруг сушины, як привязанный, руби, не сходя с места. А срез должен быть косой. Становись вот так, ноги пошире, так и руби.

Мы попали в одно из молодежных подразделений экспедиции. Все рабочие – ребята, только что окончившие среднюю школу, впервые в тайге. И тут, в окружении первобытной природы, далеко от жилых мест, в пургу, под дождем, на переправах через бурные реки, в зыбунах и в думах у костра, за латкой штанов, они решают свое будущее: быть им разведчиками или этого слова они будут бояться, как черт ладана, и будут далеко обходить необитаемые земли?

Атаманом у ребят – дед Агей. Он ведет их по этой скучной стране, вступая в которую они должны были надолго отказаться от многих удобств цивилизованного мира, находиться в постоянных столкновениях с дикой силой, не знающей к ним жалости. Как садовник опускает в почву ростки, чтобы вырастить цветы, так и дед Агей сеет в податливых душах своих питомцев любовь к природе, учит мечтать и мечтать. Для каждого у него есть доброе и приятное слово. Делает это он без заданности, с врожденной простотою, сам того не замечая.

Подразделением командует опытный геодезист Александр Малиновский. В работе – тигр. Но на этот раз ему не повезло. Не только ему: не справляются с месячным заданием и другие нивелировщики, работающие на Алданском нагорье. Вероятно, при составлении проекта не учли всех условий, трудностей. Мы пришли сюда, на трассу, чтобы на месте разобраться, исправить ошибки, если они есть, и не дать молодежи разочароваться в наших работах.

Через час на стоянке снова стало тихо. Наш проводник Хактэ устроился у каюров-эвенков за ключом. У них там свой костер и у каждого свой чайник. Они о чем-то оживленно спорят. Мы же, исчерпав весь запас новостей и наметив план на завтра, разошлись по палаткам.

Трофим еще долго принимал радиограммы из штаба экспедиции.


Темень, черная и строгая, громоздится в листвягах, взъерошенных ветром. Над ней тундрой стелется звездное небо. Изморенные облака лежат на горизонте, точно припаянные.

От усталости я прирос к спальному мешку, брошенному на лапник. Но уснуть не могу. Кому не приходилось спать на бережку шумного ручейка! Вспомните, как поет по ночам горная вода! Чего-чего не нашепчет она вам, какую волшебную музыку не исполнит, уведет в мир чудесных сказок! И никогда вы не бываете таким послушным мечте, как в эти ночи…

Мой сон растревожили какие-то звуки. С трудом пробуждаюсь, слышу хриплые слова деда Агея: «Володько, то ж сапог не на ту ногу… и грудь застегни, простудишься…», «Тимоха, опять спишь, бисов сын…», «Хлопцы, ось я воды согрел, умывайтесь!..»

Еще не успело утро как следует оросить землю, а уже дед Агей накормил людей, отправил на работу и теперь сидит у костра с Хактэ, слушает его скорбные слова.

– Трудно, Агей, уходить из родной тайги. Может, и правда, что в Чюльбю, куда ходи наши люди, хорошо будет, да не лучше Альгомы, – ища сочувствия, говорил проводник.

– Знаю, Хактэ, что такое родные места… – И я чувствую, как боль воспоминаний, давно, казалось бы, уснувшая в деде Агее, выплеснулась наружу. – Трудно, ой как трудно уходить от тех мест, где хлопцем шкодил по чужим садам, где любил дивчину, где свой труд оставил на земли… Родные места!..

Крик налетевшей на стоянку стаи гусей заглушил его голос.

На низком горизонте, за тощими лиственницами, огненный диск солнца. Я жду деда Агея завтракать и отправляюсь на участок работ. На «столе» свиное сало, вяленый судачок, свежие помидоры, огурцы. Все это мы везли для жителей этой далекой стоянки.

Наливаю старику стакан спирту, а себе немного.

– Доброго утра! – говорит дед Агей, забираясь ко мне под полотняную крышу. – Чулы, як у нас начинается день?.. О, так всегда: не разбудишь – проспят, дьяволята! Молоды, беспечны, до сна липки. Другой раз силком вытащишь из палатки, поставишь на ноги, а он как пугало, ничего не знае. Дашь ему в руки рейку або инструмент, толкнешь – он не ослухается, идет, но на ходу спить, скаженный! – мягко жалуется мне старик.

– Соскучился я по тебе, Агей Спиридонович! Садись вот сюда, рядком, расскажи, как ты тут живешь со своим беспокойным семейством. Не надоело?

– Живу, как бачишь: одет, обут, сыт, хлопцами доволен.

– Вот за это давай и выпьем.

Агей Спиридонович с опаской посмотрел на стакан.

– Отвык я, давно не пыв, страшновато, – сказал он, усаживаясь поудобнее.

– Вот тебе вода в кружке.

– На что вона мне?

– Запьешь.

– Не треба горилку портить. А ще ж вы соби маленько налили, а мне такую велику?

– Мне на участок идти.

– Тогда здоровеньки булы! – Осушив единым махом содержимое стакана, старик вытер рукавом слипшиеся губы и долго смотрел на меня невидящими глазами. – Ох и крипка бисова горилка, мабуть градусив пятьдэсят!

– Агей Спиридонович, да ведь это же спирт!

– Нэвже ж спирт?!

– Ну да!

– Лей еще! Не дошло.

С опаской наливаю добавок.

– Выпьем за ридни миста! За все, что там было и теперь нет…

– Не надо, Агей Спиридонович, ты же дал мне слово никогда не вспоминать об этом.

Старик хотел что-то сказать, но не смог разжать челюсти, и две слезы, будто выдавленные из глаз, скатились, как дробинки, без следа по загрубевшим щекам.

Разговор не клеился. От закуски Агей Спиридонович отказался. Он прилег на мою постель и тут же уснул.

Я отправляюсь на участок работ. День солнечный. Необозримая равнина лежит, изнуренная комариным гулом и духотою. Густо пахнет хвоей, как будто лесок, под которым укрылся лагерь, обильно полит скипидаром. На болоте дразнились гагары.

Я не тороплюсь. Разговор с Агеем Спиридоновичем за завтраком воскресил в моей памяти прошлое старика. Вспомнилась наша первая встреча…


Это было зимою. По улицам Новосибирска гуляла лютая поземка. У низких бревенчатых домов, у частоколов, на тротуарах росли снежные надувы. Мороз перевалил за сорок и при сильном ветре казался смертоносным.

Я ехал из центра города домой в обледеневшем трамвае. Шел он медленно, окутанный снежным бураном. На очередной остановке кто-то трудно и долго открывал примерзшую дверь, пока не вмешалась кондукторша. Вошедший человек привычно поскоблил подошвами заснеженных ботинок железный порожек, зябко вздрогнул всем телом и пугливо осмотрел полупустой вагон. Затем крадучись подошел к первой скамейке, осторожно сел. Втянув голову в телогрейку, он старался остаться незамеченным, но все пассажиры повернулись к нему. Что-то необычное скрывалось во всем облике старика, в его движениях, в застенчивости. Казалось, что он не от мира сего.

В закоченевших жилистых руках, положенных на колени, новый пассажир держал маленький сверток, завернутый в старенький-престаренький платок пепельного цвета. Можно было наверняка сказать, что в этом узелке содержалось все его богатство, что он не здешний и боится людей.

Одет старик был не по сезону. На голове поверх какого-то странного покроя ватного колпака был повязан зеленый лоскут от шали. Старенькая телогрейка, хорошо сбереженная, но слишком узкая для его широких плеч, была перехвачена лосевым ремешком. Из-под дырявых суконных штанов виднелись посиневшие голые ноги, всунутые в огромные бахилы.

При тусклом дневном свете, проникавшем в вагон сквозь замерзшие окна, я с трудом рассмотрел его суровое лицо. Оно казалось вылепленным из мягкой бесцветной глины. Густые нависающие брови и обескровленные губы хранили в себе какое-то невысказанное горе. Лохматая, с густой проседью, заиндевевшая борода была примята влево, отчего лицо казалось перекошенным, и только глаза, маленькие, угольно-черные, были необыкновенной ясности. В их прозрачной глубине лежала человеческая доброта.

– Далеко путь держите, дедушка? – не стерпел я, ведь не каждый день видишь такое горе. Он поднял на меня усталые глаза и даже попытался улыбнуться.

– Далеко… До самой Кубани. Я из заключения…

Он так посмотрел на меня, точно хотел угадать, какое впечатление произвела на меня последняя фраза.

Старик дрожал, как в лихорадке, от холода, все больше сжимался в комочек. Ему предстоял неблизкий путь, и я усомнился, хватит ли у него денег на дорогу.

– Грошей хватит до места. И харч есть, – показал он на узелок. – Тильки люди кажуть, что и за гроши трудно достать билеты.

– Вы обратитесь к дежурному по вокзалу, он поможет, – посоветовал кто-то из пассажиров.

Старик кивнул головою, но ясно было, что он ни к какому дежурному не обратится, ни у кого не попросит помощи.

Трамвай подошел к вокзалу, и тут только я заметил, что проехал свою остановку. Из вагона мы вышли вместе со стариком. Я решил помочь ему достать билет. Что-то привлекательное было в этом человеке, что-то очень трогательное.

Старик было запротестовал, но я настоял. В кассе предварительной продажи мы купили билет, но поезд уходил на следующий день утром, и старику предстояло переждать почти сутки. Я предложил ему поехать ко мне пообедать.

– К чему вам беспокойство? – возразил он. – Не пойду!

– Отогреетесь… Жена угостит краснодарским чаем…

Старик вопросительно посмотрел на меня, и на его суровом лице появилась детская улыбка. Я легонько взял его под руку, вывел из вокзала. Спустя четверть часа мы были в жарко натопленной квартире.

– Раздевайтесь, у нас и переночуете, – сказал я намеренно громко, чтобы слышали домашние.

Жена была потрясена встречей с необычным гостем. Но стоило старику заговорить, произнести всего несколько слов приветствия, как все в ней растопилось.

– Как вас зовут? – помогая ему раздеваться, спросила жена.

– Агей Спиридонович, а больше всего – дед Агей.

– Так вот что, Агей Спиридонович: устрою я сейчас вам ванну, залезайте-ка вы в нее, а тем временем я накрою на стол, и будем обедать.

– Да бог с вами, зачем такая забота? Как-нибудь до утра пересижу у вас, ось тут, у порожка, и за то спасибо, добры люды!

– Нет, нет, выкупайтесь! Да мы вас и не выпустим раздетым. Холод-то какой, пропадете!

– Не пропаду, из меня уже все выжато, никакая мерзлота не берет.

Старик с явной боязнью вошел за мною в кабинет. Книжные шкафы, чучела птиц, рога снежных баранов, тэков, архаров, развешанные на стенах, бронзовые бизоны, застывшие в смертельной схватке, на письменном столе; огромная шкура медведя, распластанная на полу, – все тут удивило старика. Чувствовалось, что много лет он пользовался слишком малым и, как обреченный, не мечтал о другом. Старик с опаской присел на угол стула и, не шевелясь, долго осматривал комнату.

Теперь на нем была бесцветная рубашка, сшитая из плотной бязи, с завязками вместо пуговиц. Поверх рубашки живот перехватывал широкий матерчатый пояс, стеганный на вате: сзади же он, точно щит, прикрывал всю спину до плеч.

– Что это у вас за ватник такого странного покроя? – спросил я.

Старик встрепенулся, будто я неосторожно коснулся его больной раны.

– Спина у меня порушена, мерзнет, – ответил он не сразу.

В его горбоносом профиле было что-то орлиное. В руках с узловатыми пальцами чувствовалась былая сила. Несмотря на крупное телосложение, он казался безвесным, лицо его было восковой прозрачности, как у людей, долгое время не видевших дневного света, – жителей подземелья.

– Кто он, этот человек? – спросила жена, когда я зашел к ней в ванную.

– Не знаю. Обласкай его, он сам расскажет.

– Уж очень знакомым кажется мне его лицо, его голос, весь он, – как будто мы с ним часто встречались.

– Странно, такое же впечатление произвел он и на меня. Но мы, Лена, вряд ли когда-нибудь видели его. Вероятно, таков уж он человек – всем кажется знакомым.

Агей Спиридонович долго раздевался, затем погрузился в ванну, и наступила подозрительная тишина, точно не стало старика.

– Загляни, пожалуйста, не случилось ли с ним что? – забеспокоилась жена.

Я постучал в дверь.

Тишина…

– Агей Спиридонович, давайте я вам спину потру! – И я вошел в ванную.

Старик сидел вполуоборот ко мне, уронив седую голову на сложенные ладони. Услышав мой голос, он тяжело выпрямился, опустил руки и посмотрел на меня виновато.

– Вам плохо? Может, врача вызвать?

– Не надо, – ответил он твердо. – Это такая хвороба – никакой лекарь не поможет.

– А что это у вас, Агей Спиридонович, вся спина в шрамах? – спросил я.

– Беляки в девятнадцатом пороли, – сказал он спокойно, точно разговор шел о каком-то незначительном событии. – До сих пор болит, без ватника никуда и летом и зимою…

Я не поверил глазам: от плеч по всей спине лежали бесформенные бугры, а поверх них, вдоль и поперек, белели длинные полосы затвердевших рубцов. На левом боку, в выемках, заметны были ребра, обтянутые только кожей. Ясно было, что это давнишние раны и что до них не дотрагивалась рука хирурга. Срослись они сами по себе, и от этого спина старика казалась чудовищно уродливой.

– Как же ты, милый человек, выжил? – не выдержал я.

– Добры люды выходили.

Стоило только мне прикоснуться к спине мочалкой, как бугры на ней ожили, ярко покраснели, точно прикрылись кумачовым полотнищем, на котором скрещивались сине-багровые следы шомполов.

Агей Спиридонович выгибал от боли спину и шепотом просил:

– Ще маленько потри… Вот так… Хорошо. Всю жизнь маюсь я с ней…

После ванны, обеда и стопки спирта Агей Спиридонович уснул крепким сном человека, которого наконец-то покинули все земные беды.


Буран ушел в ночь. Вечером мы долго сидели за чаем, прислушиваясь к беснующейся над городом непогоде. Мне хотелось узнать, что привело этого человека на окраину Сибири. Но каждый раз, когда, как мне казалось, я уже находился у цели, он неожиданно обрывал разговор. Была какая-то граница, за которой пряталось его прошлое, понятное только ему одному, куда он никого не пускал.

– А тут, в Новосибирске, у вас свои? – спросил я, не в силах унять любопытство.

Агей Спиридонович посмотрел на меня встревоженно, точно застигнутый врасплох, и начал тихо, медленно:

– Здесь оставалась невестка с двумя внучатами, я и приехал к ней. Прихожу на квартиру, та же лестница, та же дверь, как будто никуда не отлучался, а встретила чужая женщина. Позвала соседей, никто не помнит ни меня, ни сына, что со мною забрали, и не знают про невестку, куда она сгинула с внучатами. Всех как половодьем смыло. – И старик неожиданно для нас заговорил страстно, с болью в голосе: – Начнешь про жизнь вспоминать, будто коросту с раны сдираешь. Люди людьми остались, а ты среди них будто из чужого племени, отвык от ласкового слова, забыл, что тоже ты человек…

Он допил чай, по-сибирски перевернул стакан вверх дном и уже молчать не мог.

– …На допросе говорю следователю: «В семнадцатом году с винтовкой в руках присягнул революции. Зимний брал, до чужого не был охотником, жил, как треба людины, а ты из меня врага делаешь». А он усмехается: «Не притворяйся, Швыдько, христосиком, мы все про тебя знаем». И сует мне бумажку про то, что будто я приехал в тридцать седьмом году до Сибири и тут с сыном Макаром заговор учинил против Советской власти и что других людей до себя приманул. «Брехня, – говорю, – не подпишу! Вот смотри! – и я разорвал на соби рубаху. – Бачишь, шмотя на спине? То ж беляки утверждали шомполами на моем теле Советскую власть. Может, и твою высокую должность…» А он свое… Потом каждую ночь водили на допрос. Но протокола я не подписал, и меня как врага отправилы по этапу на север. Там я учинив над собою суд, сам себе был прокурором, всю жизнь по зернышку перебрал, но того, чего не было, того не было! Беляки поролы – то ж понятно, ну, а для чего надо было из меня делать врага народа? – Старик горестно вздохнул и смолк.

В этих скупых словах печальной правдой звучало прошлое, обиды. Казалось, вот сейчас он встанет и крикнет: «Не стоит больше жить!»

Нет, он продолжал вспоминать, и это было не покаяние, а протест и страстное желание вернуться к жизни – снова начать ее, снова трудиться.

– Восемнадцать лет ни за что отбыл, потерял сына, а сколько горя и позора було детям, старушке!.. Так бы и остался Агей Швыдько проклятый своим народом за измену, да, слава богу, Центральный Комитет вспомнил про нас: живых с неволи вызволил, а мертвым восстановил добрую память. Теперь подамся на Кубань до старушки, до сынов. Двое их еще у меня. Руки до земли просятся. Может, и внучата там у бабушки. – Агей Спиридонович еще что-то хотел сказать, но губы у него задрожали, и он смолк…


Буран не утихал и утром. Город обледенел. Тугие сугробы перехватили улицы. Трамваи не ходили.

Меня позвала в кухню жена.

– Посмотри, что тут у него, в узелке, – сказала она.

В платке было три соленых огурца, засунутых в алюминиевую кружку, и краюшка ржаного хлеба, разрезанная на семь равных порций – по количеству, видимо, дней, нужных старику, чтобы добраться до Кубани. Но не это главное. В узелке лежали две бережно завернутые в старенькую тряпочку детские игрушки: кукла, блестяще выполненная руками умельца из какой-то сильно затвердевшей массы, и автомобиль, тоже плод дорогого и кропотливого труда. На кузове машины, сделанном из тонких роговых пластинок, кто-то каллиграфически вырезал: «Внуку Семену Макаровичу от дедушки Агея. 1946 г.».

– Десять лет он берег их… – сказала жена, укладывая крапленные слезами игрушки в приготовленный старику рюкзак с продуктами. – Он, видимо, забыл, что его внучата уже взрослые люди…

Жена еще вечером нашла в чулане старенькие валенки, одела старика в теплое белье, дала ему меховой жилет и сменила его колпак на меховую ушанку. Все это он принял без единого слова возражения.

– Если, Агей Спиридонович, соскучитесь по Сибири, приезжайте ко мне в экспедицию погостить.

– Ни-ни, этого не можно, – перебил он меня. – Поживу с сынами, им тоже отцовский догляд нужен… – И мы ушли на станцию.

У вагона Агей Спиридонович расстроился, крепко жал нам руки, обещал прислать весточку о себе.

Поезд ушел, а мы еще долго стояли на перроне. Нам действительно казалось, что от нас уехал давно знакомый, близкий человек. Такие люди не забываются. Они, как огонек в ночной темноте, обладают притягательной силой.


Долгое время Агей Спиридонович не давал о себе знать. Но когда я уже был на Дальнем Востоке в экспедиции, жена получила от него письмо с просьбой выслать ему мой адрес.

И вот мы снова встретились. Это было перед весной. Я работал у себя в штабе ночью. Слышу, к зданию подъехал грузовик и кто-то вошел к дежурному.

– Доложи начальнику, до его приихав дед Агей Швыдько с Кубани.

– Заходи, Агей Спиридонович! – крикнул я, вскакивая и распахивая дверь. – Вот уж не ожидал встретиться! – И мы обнялись.

Старик держал меня в своих не по летам сильных руках, но неожиданно вздрогнул, обмяк, присел на стул и горестно обхватил руками голову.

– Что еще случилось у тебя? – спросил я, потрясенный этой сценой.

Агей Спиридонович тряхнул головою, поднял с пола котомку, стал передо мною, как в строю.

– Принимай работника! – Он силился улыбнуться, но от этого еще печальнее становилось выражение его добрых глаз.

– Сейчас оденусь, и мы с тобою пойдем ко мне на квартиру, там поговорим, – сказал я, убирая со стола бумаги.

– Нет, постой, зараз выслушай деда Агея. Все расскажу тебе, как ридной матери… – И старик устало опустился на стул, точно придавленный тяжестью. – Приехал я до Кубани, до своей станицы, а в моей хате тоже живут чужие люди. Сыны Григорий и Тарас погибли на войне, старушка умерла, и никого не осталось от Швыдьков, только я один, как обгорелый пень на пустом мисте. Колхоз определил меня в бондарню, добри люди не оставили без ласки, но сердце не пересилило обиду. Тяжко стало на ридной Кубани. Не смог остаться. Ты в Новосибирске звал меня к себе в экспедицию, ось я и приехал. Только не гостем. Я еще могу работать, еще хочу послужить людям.

– Все будет, как ты, Агей Спиридонович, хочешь. Живи у нас, не обидим, и работа найдется. Можно устроить тебя по-стариковски, на складе или на конной базе.

– Нет, не то балакаешь, – перебил он меня. – Ты отправь деда Агея в тайгу, в самое что ни есть трудное место, там я нужнише буду. – И в его голосе неукротимой силой звучало желание работать и не быть никому даже в малую тягость.

– В тайге тебе уже не по летам, – возражал я.

– Знаю, там не ласково, но я пойду, иначе не приехал бы сюда. А годы тут ни при чем…

– Хорошо, у нас еще будет время об этом поговорить, а сейчас пошли ко мне. – И, одеваясь, я только теперь рассмотрел деда Агея. Его лицо потеряло восковую прозрачность. Оно посвежело под лучами южного солнца и чуточку лоснилось от загара.

Мы вышли из штаба. На тусклом небосклоне висела заиндевевшая луна. Под ногами похрустывал апрельский снежок. По дыханию ветерка чувствовалось, что где-то близко на увалах весна уже разбудила почки спящих берез и по оврагам будит ручейки.

Мы шли молча навстречу ветру.

…И вот уже второй год старик ходит по тайге. Он не жалуется, никого не упрекает. В его обращении с людьми много независимости, искренней доброты. О прошлом не говорит, а когда растревожится какими-то воспоминаниями, уходит от стоянки в лес, вроде за ягодами или за диким луком, и там один на один, сам расправляется с ними.

Нивелировщиков я застал на мари, широкой полосой перехватывающей трассу. Место топкое. Под плотным моховым покровом вечная мерзлота, уже оттаявшая сантиметров на пятьдесят. Чтобы установить на такой зыбкой почве рейку, надо вморозить столб, а для штатива с инструментом – три столба, и непременно установить помост, на котором работает прораб, тогда как на обычном грунте ничего этого делать не нужно. В проекте эта затрата времени учтена не полностью, поэтому нивелировщики и не выполняют норму, живут невесело.

Весь день я провел на трассе, а вечером написал приказ об изменении норм. Как только Трофим передал его в штаб, лагерь ожил…

Когда все угомонились, ко мне в палатку пришел дед Агей со своим спальным мешком.

– Пускайте переночевать!

– Ты что не спишь, Агей Спиридонович? – спросил я старика.

– Все хлопци письма пишут своим, а мне некому, весь тут. Горько одному на свете…

– Отправляйся-ка ты, дорогой, в жилуху, там среди людей легче будет, и обиды забудутся.

– Зря гутарите, не забудутся, то ж жизнь… Да и без меня тут в отряде трудно будет: ни лепешек испечь, ни постирать, а будить кто их будет?!

– Зачем же ты ребят так избаловал?

– Да они же совсем дети, мало разуму, хлипки, как молодые лозинки. Хай поспят, в жизни еще намаются без сна. И опять же Вовка… Мать их троих без отца, без достатка растила, ты ж бачил, какой он пришел в экспедицию: чуть живой, только душа да хрящики вместо косточек. Тут я ему и добавку припасу, и сахарку лишнего в чай подсыплю, и кусок лепешки в карман суну. Володькой стал! Смеется, бисова дытына, а ты говоришь – ехать в жилуху! Никуда от хлопцев не поеду, они мои дети, мои!..

– Да их и там у тебя хватит, все люди тебе, Агей Спиридонович, родные, но надо и себя пожалеть. Не те годы скитаться по тайге.

– Пожалеешь – раскиснешь, еще хуже будет… – И он, склонившись на левый бок, достал из кармана трубкой свернутый кисет, все так же не торопясь развернул его, оторвал клочок бумаги, стал крутить цигарку.

– Может, побалуетесь самосадом? Крепкий табачок!

– А я-то, Агей Спиридонович, все лето вожу для тебя хороший табачок – и забыл передать. Сейчас достану, потерпи, не закуривай! – А сам рад, что отвлек его от писем.

– Зря беспокоитесь, то ж фабричный – трава, даром не нужен.

– А вдруг понравится? – Я достал из потки коробку со стеклянной крышкой, сквозь которую хорошо были видны пять длинных сигар.

Деда Агея это заинтересовало. Он отложил кисет и цигарку, взял коробку, положил ее на широченную ладонь левой руки, долго и внимательно рассматривал, как диковинку.

– А что это такое?

– Сигары.

– Как же курят эту цигару?

Я раскрыл коробку, обрезал ножом края сигары, прикурил и передал старику. Он не без опаски потянул, но вдруг сильно закашлял, замахал рукой.

– Ты что же, старина?

– Не могу, крепка, сатанюка!

…Старик скрутил козью ножку, покурил и скоро уснул.

В черно-сквозных провалах горели звезды, и оттуда, из немой глубины, тянуло прохладой. Лунный свет серебрил тайгу и далекие холмы. На южном горизонте лежал притомившимся зверем Становой.

За палатками отдыхает стадо оленей. Ночи тут, на Алданском нагорье, необыкновенно тихие, умиротворенные. Но мы знаем, сколько больших и малых трагедий скрывается под покровом этой ночной тишины.

И опять долго не спалось. Следил, как вспыхивали и гасли последние угольки в забытом огнище, пока не пришел из лощины мутно-молочный туман. Иногда с озерка долетал крик кряковой. Таинственным казался этот крик, таинственно стоял туман…

Утром мы сняли свои палатки. Собрали оленей. Небо хмурилось. Далеко рокотал гром.

Когда я упаковывал багаж, ко мне подошел Агей Спиридонович с окурком сигары во рту.

– Все скурил? – спросил я его.

– Что ты, эта первая! Ну и крепка!..

Он помог мне упаковаться, и в девять часов мы распрощались с хозяевами стоянки. Наш путь идет на юго-восток, без тропы, через тайгу, мари, холмы. Агей Спиридонович провожал нас километра два, до ключа.

– Пошли с нами до конца! – искренне предложил ему Трофим.

– Ни, не брошу своих хлопцив, – сказал он после короткой паузы.

– Горя ты с ними наберешься, – продолжал Трофим. – Зимою они разбегутся кто куда, а ты будешь скучать, как курица, растерявшая на речке утят.

– Ничего, помучаюсь до весны, потом все сбегутся… Вот радости будет! За это можно зиму и поскучать.

Настроение у старика было хорошее, и это успокоило меня. Караван перебрел ручей, скрылся за перелеском, а я задержался.

– Вот тебе заявление нашего Степана, – сказал Агей Спиридонович. – У него батько и маты работают на заводе, они обеспечены, а в деревне у Степана живет бабушка одна, старенькая. Так я уговорил его, чтобы он каждый месяц переводил ей из своей зарплаты по сто карбованцив. Ты заявление это передай до бухгалтерии и проследи, чтобы гроши не задерживались, пересылали бабушке.

– Передам и прослежу, а тебе, Агей Спиридонович, спасибо за заботу о людях.

– Как же иначе! – перебил он меня энергично. – Надо, чтобы у молодежи не было жадности до денег и в сердце жило добро.

Обнимаю старика.

– Будьте здоровы! Людям, яких встретите в тайге, передайте от деда Агея поклон.

И мы распрощались.

За ручейком я оглянулся. Агей Спиридонович стоял, склонившись на посох, напомнив мне ту самую лиственницу, что видели мы на возвышенности, пережившую и бурю, и стужу, и время.

К концу второго дня, преодолев топи, корявые чащи и отдав должное расстоянию, караван выбрался на пологий хребет. За ним Саракенда. Это уже радость! Сквозь сухие сучья низкорослых лиственниц виднеется стальная полоска реки, зажатая береговой тайгою. Но ниже вода разливается и смутно-смутно белеет сквозь залитый половодьем лес.

Мы устали, едва стоим на ногах, олени падают, надо бы остановиться, но трудно отказаться от возможности переночевать на берегу реки. До нее километра два, и наши мучения будут окуплены с лихвой.

– Пошли! – скомандовал Трофим.

Караван устало закачался на спуске.

Метров через триста неожиданно вышли на тропу пастухов. Тут уж было чему обрадоваться! После долгих блужданий по тайге и марям она показалась нам асфальтовой дорогой, хотя в действительности это был всего лишь след прошедшего гуськом стада оленей. Трофим запел:

Глухой, неведомой тайго-о-о-ю,

Сибирской, дальней сто-о-о-ро-ной!..

Дальше мы пели вдвоем, и мне стало от песни теплее. Хактэ тоже повеселел, прибавил шагу.

На лодке так на лодке!

Кто однажды испытал на себе причуды гор, их гнев и ласку, тот на всю жизнь их пленник.

И вот перед нами снова горы, каменные кряжи Станового и Джугджура. Они как-то внезапно, стеною поднимаются над Алданским нагорьем. Ветер бросает в лицо знакомый запах глубоких ущелий, обнаженных недр, снежников. Как приятно все это после нагорья, где в душном воздухе только запах болот да комариный гул!

Наши мысли, наши желания уже давно там, в диких ущельях. Какая-то дьявольская сила тянет нас туда.

Идем вверх по Удюму. Хактэ только по рассказам знает, как попасть с нагорья на реку Маю. Однако это его не беспокоило. Он ни разу не сбился с пути, привел нас, как намечали, к стыку Станового с Джугджуром.

Истоки Удюма глубокими шрамами врезаются в северные склоны гор, расчленяя их на многочисленные отроги. Вместе с нами поднимается к перевалу лес. Тут он на береговой наносной почве стройнее и гуще, нежели на холмах, и, когда погружаешься в этот зеленый мрак чащи, невольно теряешь представление о времени и месте.

Караван пробирается сквозь заросли уверенно, уводит нас в глубь гор. Мы давно уже устали. Где-то впереди бежит Кучум. В ущелье меркнет летний день. Пора бы остановиться на ночевку. Но за лесом неожиданно обнаруживается ерниковая степушка. Что-то знакомое в контуре отрога, нависающего над ней с запада.

Узнаю: тут мы были в прошлом году в середине апреля. Степушку тогда покрывала наледь и кругом лежал снег. А вот на том чуть заметном гребне, справа, мы с Василием Николаевичем добыли круторога. Узнаю и ельник слева – под ним скрывается звериная тропка, по которой можно подняться на перевал.

Пересекаем степушку. Сворачиваем влево к ельнику и остаемся здесь на ночлег.

Над горами навис густой вечерний сумрак. В тишине сбивчиво поют колокольчики на шеях оленей да звенит холодный ручей. Дым костра, поднимаясь над лесом, прикрывает его прозрачной вуалью, как бы пряча ельник от уже загорающихся звезд.

Трофим грустными глазами смотрит, как плавятся угли, как беспомощно вспыхивает и гаснет пламя.

– Устал, Трофим? – спрашиваю я обеспокоенно.

Он зябко вздрогнул и потянулся руками к огню.

– Нет, не устал. Нину вспомнил. Как она там одна с Трошкой?

– Надо было ехать к ней сразу после больницы.

– Может быть, и надо было… – ответил Трофим не без сожаления.

Он поправил костер, подсел поближе к теплу.

– Знаешь, что мы сделаем? – сказал я ему. – Пошлем-ка кого-нибудь в Ростов за Ниной, пусть переезжает с Трошкой в Зею. В октябре и мы заявимся туда, вот праздник будет!

– Подождем. Разве вот после Маи?

– Опять после! Ты слишком долго ждал, чтобы еще откладывать.

– Подуправимся, работу закончим – сам съезжу, – упорствовал Трофим.

– С тобою, кажется, не договоришься. Утром дам команду Плоткину, пусть организует ее переезд. – И я пожалел, что раньше не подумал об этом.

На второй день мы поднялись на перевал. Тут географическая граница: справа к седловине падают тесные отроги Станового, слева поднимается Джугджур. Седловина длинная, она делит узкой щелью большие горы на два хребта, отличающихся друг от друга только названием. Горы лежат и впереди нас, к югу. Но там мы видим не линии хребта, а хаос вершин, разбросанных по огромному пространству. Зарождающаяся над перевалом Мая пронизывает эти горы узкой щелью и по ней уползает к далекой Удской равнине, чтобы сбросить свои воды в Охотское море.

Мне надо увидеть хотя бы издали уже отстроенные на вершинах гор геодезические знаки и их расположение. Поднимаюсь на верх отрога. Со мною Кучум. Хактэ с Трофимом и оленями спускаются вниз.

Все, что видит глаз, я осматривал зимою, тогда горы утопали в снегу. Теперь другое: нет бесконтурной белизны, гладких откосов, ледопадов. Отроги возвышаются предо мною в нищенском одеянии, прикрытые ржавыми лишайниками, обломками гранита да полосками зелени, пробравшейся сюда со дна провалов.

Горизонт затянут легкой дымкой: где-то далеко горит тайга. Но мне удается увидеть на господствующих вершинах конусы пирамид. Значит, недаром прошли мы по этой скудной земле.

Мы уже собрались покинуть вершину, как на нашем следу послышался стук камней. Не медведь ли? Я сбросил с плеч карабин. На верх гребня, словно ветром, выносит черный комочек. Бойка! Она мчится по нашему следу.

Неужели где-то близко наши?! Это приводит меня в восторг, и я спешу на перевал.

На седловине у маленького дымокура сидит Василий Николаевич. Машу ему шляпой. Он идет навстречу.

– Наконец-то! Чего это вы так задержались? – говорит он, переводя дыхание.

– Торопились, а время обогнало нас. Надо было побывать в подразделениях, но разыскать их оказалось не так просто. Что у вас тут нового?

– Скажу прямо – дела неважные. Ходил от Кунь-Маньё вниз по Мае, насмотрелся на нее, не река, а черт бешеный.

– Кажется, напугала она тебя, Василий, а идти придется.

– Только не на оленях. Щель узкая, скалы стоят над рекою тесно с двух сторон, не пропускают. И не обойти их, горы страшенные. Вот разве на лодке рискнуть?..

– Ты думаешь, проплывем?

– Кто его знает! Лодку сделал большую, добротную, попробуем.

– Стоите где?

– Под перевалом, пришли недавно с Кунь-Маньё. Там олени корм выбили, стали далеко уходить, вот мы и решили передвинуться сюда, навстречу вам. С оленями беда: в тайге появились грибы; как отпустишь их – ну и прощай, бегут как очумелые, один перед другим, ищут грибы… Да что же это мы места другого не найдем для разговора! – спохватился он. – Пошли. На таборе ждут нас.

Спускаемся на дно долины. Чувствую, ноги уносят меня навсегда от этих хребтов, от их мрачных расщелин, от их немого покоя. И только теперь я понял, как дороги мне эти окаменелые громады, крошечные ивки – жители россыпей, звериные тропы и крик беркута над мертвыми вершинами, – будто покидаю родные места. Больно расставаться, видимо потому, что тут в горах осталось много нашего труда.

По высоким гребням уже золотится мелкий ерник, прихваченный первыми осенними заморозками. В ветерке, случайно набегающем на нас, уже нет прежней ласковости, и небо кажется выцветшим, стареньким-стареньким.

У слияния двух ключей – истоков Маи – виднеются палатки. Навстречу мне с протянутыми руками идет Улукиткан. Он хлопает загрубевшей ладонью по моей спине, смотрит ласково в глаза и что-то шепчет.

Здороваюсь с подошедшим Лихановым.

Сегодня мы с Трофимом – гости. За нами ухаживают, нам подкладывают лучшие куски баранины. Последнее время мы питались только консервами. Свежее мясо показалось нам особенно вкусным.

– Слушай, Улукиткан! – обратился я к старику за обедом. – На болотах за Саракендой мы нашли могильную плиту – большой камень с надписью. Ты что-нибудь знаешь об этой могиле?

Улукиткан встрепенулся. Лицо его сразу помрачнело.

– Там под камнем беглый лежит, ссыльный. Пристав за него много денег обещал, дурной люди следили его, тут на болотах убивали.

– Ты не помнишь, когда это случилось? – спросил я, еще не совсем уверенный, что он говорит именно об этой могиле.

– Как не помню, тот год я женился.

– В каком это году?

Улукиткан задумался.

– Большой гарь видел на Саракенде, день-два ходи – все горелый лес. Так вот слушай: после пожара еще раз пять приходила и уходила зима, тогда я женился.

– Когда же был этот пожар?

– Тогда, наверное, убили русского царя.

– Александра Второго?

Старик повел плечами.

– Его убили в 1881 году. Значит, ты женился в 1886-м. Этот год высечен и на плите, – сказал я, пораженный точностью эвенкийского летосчисления по вехам больших событий, случившихся в природе и в жизни людей.

– Потом пришла еще одна зима, – рассказывал старик. – С речки Алдан на стойбище якут привез лючи хунат – русскую девушку. Она искала беглого. Эвенки возили ее к болотам на могилу. У хунат было большое горе и не было денег сделать настоящую могилу. Она говорила, что беглый хотел революцию делать и за это его убили. Тогда наши люди собирался, делал большой нарта, запрягал больше чем тридцать оленей, толкал с Саракенды на болото камень. Эвенки клялись не забывать могилу беглого. Хунат еще долго жила на Альгоме, хороший была люди.

– Кто же эта девушка, ты не помнишь, откуда родом, фамилию?

– Хорошо помню. Она была невеста беглого.

Вот и не осталось тайны от надгробной плиты. Вместе с раскрытием событий, связанных с могилой на болоте, раскрылась и тайна человеческой души. Мы еще долго находились под впечатлением рассказа Улукиткана, думая о Татьяне. Какое хорошее чувство привело девушку в эти мрачные пустыри, за тысячи километров от поселений! Какую чистую любовь она принесла сюда на могилу друга!..

После обеда прощаемся с Хактэ. Он возвращается на Алданское нагорье, а мы вьючим оленей, спускаемся вниз по Мае к устью Кунь-Маньё, к исходной точке предстоящего нам путешествия.

Путь идет по знакомой долине. Тут мы проходили зимою с нартами. И хотя сейчас нас окружает летний пейзаж, привычный глаз находит знакомые гребни, утесы, памятные излучины рек. Становой уплывает в голубеющую даль и постепенно скрывается за ближними отрогами Джугдыра. Только отдельные вершины как будто тайком следят за нами с высоты, да иногда вольнодумец орлан взметнется в синеву, покружится и растает в поднебесье.

Вот и Кунь-Маньё. У края наносника стоит большой лабаз с продовольствием и запасным снаряжением для полевых подразделений экспедиции. На дверках еще висит пломба. Но за продуктами уже приходили непрошеные гости. Они оставили на столбах следы когтей, острых клыков. Узнаю работу медведей. Хорошо, что строители предусмотрительно содрали кору со столбов, на которых стоит лабаз, по ним теперь даже самому ловкому молодому медведю не взобраться, не помогут ему и острые когти.

День еще долог. Трофим и Василий Николаевич устраивают баню. Я беру карабин и отправляюсь вниз по Мае: надо ж взглянуть на реку, прежде чем окончательно определить маршрут!

От устья Кунь-Маньё Мая срезает левобережный отрог, и у переката впервые зарождается ее непримиримый рокот. Я поднимаюсь на утес. Впереди, куда стремительно несется река, сомкнулись береговые отроги. Долина выклинилась, и Мая, с гулом врываясь в скальные ворота, прикрытые сторожевым туманом, уходит в глубину земли.

Я долго прислушиваюсь к этому предупреждающему гулу. Василий прав, с оленями по ущелью не пройти. На лодке так на лодке!

Знаю, путь будет трудным испытанием и в то же время полный заманчивой неизвестности, необыкновенных приключений, представить которые невозможно, но можно предвидеть.

В лагере уже готова баня. Василий Николаевич льет на раскаленные камни воду, палатка от пара раздувается, как жаба. Я забираюсь внутрь, нещадно хлещу себя горячим стланиковым веником. После длительного пути, утомительных переходов баня – большое удовольствие.

Все собрались у костра. Наступила ночь окончательных решений. Улукиткан мрачен. Он не согласен, он молчит, посматривая на нас не то с упреком, не то с сожалением.

– Послушай, Улукиткан, мы должны непременно обследовать реку, иначе нельзя начинать здесь работы. Вы пойдете окружным путем на оленях, а мы на лодке. Ты лучше подумай, где нам встретиться, чтобы можно было выбраться к населенным пунктам на оленях, в случае если по Мае не пройдем до устья.

Старик долго думает, о чем-то советуется с Лихановым и опять молчит.

Ночь тихая, мягкая. Тайга до краев захлебнулась тьмою. И только река, невидимая в темноте, шумит и шумит.

– Если обязательно так надо – иди на лодке, – сказал Улукиткан и тяжело вздохнул, будто поднялся на крутой перевал. – Только помни: моему сердцу будет больно, пока глаза не увидят вас. Мы по тайге кругом будем ходить, близко к Чагару. Я говорил, такой хребет будет перед Удой. Там есть большой речка Эдягу-Чайдах, на его устье встретимся.

– А как мы узнаем, что это Эдягу-Чайдах?

– По Мае пройдешь – увидишь посредине речки большой камень. Совиная Голова – так его зовут эвенки. Сколько до него проплывешь отсюда – там еще столько же до Эдягу-Чайдаха.

– Откуда ты это знаешь?

– Зимою, когда лед на реке, люди тут ходи, говорили мне.

– А на Эдягу-Чайдахе ты был?

– Нет, тоже старики говорили.

– Найдем ли?

Он покосился на меня.

– Если уши хорошо слушали слова старика, глаза доведут, не обманут.

– Сколько же вы дней будете идти до устья Эдягу-Чайдаха?

– Сказать не могу, видишь, время какое пришло: олень одно место не кормится, бежит по тайге как сумасшедший, ищет гриб, на дымокур не приходит. Трудно искать его. Если бы не эта беда, за пять дней дошли бы с Николаем.

– Пять дней?! Это очень долго, Улукиткан. Нас, вероятно, пронесет быстрее до Эдягу-Чайдаха.

– Подожди, может, не пронесет, – сказал он просто. – Ты не знаешь…

– Хорошо, Улукиткан, не будем считать дни, мы встречаемся на устье Эдягу-Чайдаха. Если что случится и нас там не дождетесь – возвращайтесь домой.

– Все будет, как сказал.

Еще долго костер отбивался от наседающего мрака ночи. Долго не смолкал говор. Мы трое подтвердили друг другу, что отправляемся в этот маршрут совершенно добровольно, что все одинаково несем ответственность за жизнь каждого из нас. Трофим и Василий Николаевич поклялись повиноваться мне при любых обстоятельствах, даже если это будет связано с риском для жизни.

Утро было неприветливым: выл ветер, порождая в душе недоброе предчувствие, и где-то в стороне кричали вороны.

Лодка, на которой мы должны отплыть, сделана искусным мастером Василием Николаевичем. Уж он постарался: кокорины вытесал из лиственничных корней, набои к бортам прибил добротные, без сучочка. Посудина получилась емкая, килограммов на семьсот груза, только длина ее не в пропорции с шириной – коротковата лодка. Но тут мастер не виноват – не нашлось добротной лесины.

Лодка лежит на берегу вверх дном, греет на солнце брюхо. Рядом шесты, весла, все строганое, новенькое.

Мы стащили лодку в воду, и Трофим не выдержал, чтобы не показать нам свое искусство. Реку он любит и шест предпочитает посоху.

Засучив штаны выше колен, Трофим уперся расставленными ногами в дно лодки и бросил косой взгляд на реку, туда, где плескался перекат. От первого сильного удара шестом долбленка вздрогнула, словно табунный конь, почуяв седока, и рванулась вперед. Еще удар шестом, второй, третий… С ревом наплывал перекат. Волны дробились о лодку, хватались за нос, напирали пенистыми беляками.

Трофим, выгибая спину, бросал шест далеко вперед, давил на него всей своей тяжестью и гнал долбленку в горло прохода.

Вот лодка взлетела на последний гребень. Еще мгновенье, и кормовщик, уходя дальше по гладкому сливу, махнул нам рукой.

– Хороша долбленочка! Угодил, ей-ей, угодил Василий! – говорит он, возвращаясь.

Загружаем лодку. Дно замащиваем сухими жердями, а поверх расстилаем брезент. Все, без чего сможем обойтись пять-шесть дней: неприкосновенный запас продуктов, одежды, личные вещи, – укладываем вниз. Остальное: спальные мешки, посуду, рацию, немного продуктов, что нужно будет каждодневно на стоянках, – уложим сверху утром.

Василий Николаевич с Трофимом вырубили березовый корень, прикрепили к нему тяжелый камень – это якорь. Он пригодится: в случае опасности можно будет задержать бег лодки.

Вечером вызываем штаб. Явились все станции пожелать нам счастливого пути. Я передал последние распоряжения по экспедиции, попросил Плоткина организовать дежурство станций. Хотя мы и оставили для своей рации ранее установленное время работы, но мало ли что может случиться?.. Ежедневно с семи до двадцати четырех часов в эфире нас будут караулить.

Условились и с главным инженером экспедиции Хетагуровым. Он будет встречать нас на устье Маи дней через семь. Там совместно и решим все вопросы, связанные с проведением геодезических работ по этой реке.

– Еще передай одну радиограмму в штаб, и на этом закончим, – говорю я Трофиму, кладя перед ним исписанный клочок бумаги.

Он, как обычно, читает текст вслух, но с первого же слова голос его падает, глохнет, переходит в шепот: «Плоткину. Прошу организовать переезд Нины с сыном из Ростова в Зею. Предварительно свяжитесь по прямому проводу, передайте ей, что это желание Трофима и мое. Работой будет обеспечена. Можете послать за ней человека».

Трофим долго смотрит на исписанный лист, тщетно пытаясь скрыть охватившее его волнение. Потом уверенно кладет руку на ключ передатчика.

Позже, в одиннадцать часов, как условились, отозвалась наша станция из районного поселка Бомнак на Зее. Это последняя попытка получить от местных жителей какие-либо сведения по нашему маршруту. От Улукиткана мы знаем, что летом эвенки не посещают Маю. Он объясняет это ее недоступностью для оленей. А для людей? Нам важно было знать, что скажут другие.

У микрофона оказался районный прокурор, местный эвенк по фамилии Романов. Когда я ему сказал, что мы собираемся пройти Маю на оленях, он удивился.

– Кто вам посоветовал? Разве в тайге не осталось троп наших отцов? – спрашивает прокурор. – Только сумасшедший рискнет идти по-над Маей на оленях! Там прижимы, пропадете!

– А если на лодке?

– Да и на лодке никто не плавал. Разобьетесь и не выберетесь.

– Нами руководит не спортивный интерес, а необходимость, – сказал я. – Если река недоступна для каравана и для лодки, придется изменять проект, а для этого нужно время и лишние средства. Но представьте себе, что мы согласимся с ее недоступностью, откажемся от работы на ней без обследований, а позже выяснится, что по Мае можно пройти? Кто же нам простит такое? Лучше помогите советом.

– Мой дед говорил про Маю так: если бросить бревно в реку у Большого Чайдаха, оно до устья не доплывет, измочалится. Что я могу вам посоветовать в этом случае? Вернитесь!

Я поблагодарил прокурора за совет, но от маршрута не отказался. Наоборот, его предупреждение окончательно утвердило во мне решимость идти по Мае. Будь что будет! Мы поплывем.

Скоро рассвет. Пора на покой. Я забираюсь в спальный мешок, лежу в странном полузабытьи. Пытаюсь представить себе нашу жизнь в этом ущелье, где мы будем лишены необходимого, где опасность встанет перед нами с первого шага и не отступится до конца путешествия. Проскочим ли? Улыбнется ли и на этот раз нам счастье? Мысли меняются, как весенние облака, в зависимости от того, с какой стороны дует ветер. Я могу убедить себя самыми неопровержимыми доводами, что избранный нами путь полон коварных неожиданностей, но чувствую, что отказаться от него не могу.

Я еще раз пытаюсь представить наше путешествие по этой бурной реке и окончательно убеждаюсь, что план осуществим и наш долг – выполнить его. И если даже он не удастся, мы не покаемся.

Нет, я верю в успех! Будет удача и в этом маршруте!

Я глубоко уверен в своих спутниках. Более смелых и стойких мне не найти. Без колебаний доверяю им свою судьбу. Но хватит ли у нас физической и моральной спайки, чтобы преодолеть препятствия? Дойдем ли все до конца?

Ах, если бы все кончилось хорошо!

Даже ночью нет передышки. Голова перегружена заботами, все надо предусмотреть, ничего не забыть – на мне ведь лежит вся ответственность. Нервы напряжены до крайности, и засыпаешь, когда уже ничего не соображаешь.

Наконец настало седьмое августа – день отплытия. Утро было свежее, ласковое, многообещающее. На реке перекликались кулички, и из лесу доносилось воркованье диких голубей.

Ко мне подошел Улукиткан.

– Однако, твой путь обязательно кончится хорошо, – сказал он обрадованно и серьезно. – Теперь сердце мое не болит.

– Спасибо, Улукиткан, за теплое слово. Как угадал?

– Сон видел. Будто я дома, уже пришла зима, совсем холодно стало. Люди с моря передали, что ты шибко больной лежишь, один тайга, никого нет. Как, думаю, один, больной? Надо ходить искать тебя, хороший чум делать. Котомку взял и пошел на лыжах. Мороз под дошку лезет, остановиться – оборони бог, нельзя, схватит. Иду сосняком. Пора бы ночевать. Ищу место, да не сразу хорошее найдешь. Хожу долго туда-сюда. Вижу, с дерева шишки падают, все в одно место, в одну кучу. Ну, думаю, совсем хорошо, на всю ночь их хватит, и дров не надо. Поджег шишки, набрал в котелок снега, чай, думаю, надо варить. Шишки разгорелись хорошо, тепла много. А сам думаю: где искать тебя буду? Как бы уже не пропал – такой холод. Смотрю на костер, что, думаю, такое? Из-за огня ты поднимаешься, мучаешься, тебе шибко больно. Я хотел помогать, да не могу, рукам горячо. Потом шишки сгорели, ты встал, совсем такой, как сейчас, говоришь: «Здравствуй, Улукиткан! Люди меня похоронили, шишками засыпали, хорошо, что ты пришел, отогрел, теперь ходить будем вместе…» Сон не обманет, обязательно увидимся!

Я рад, что беспокойство старика рассеял сон.

Догружаем лодку, накрываем брезентом и туго увязываем веревками так, чтобы при любой аварии ничто не могло выпасть в воду. Командует долбленкой кормовщик Трофим. На реке мы с Василием в полном его распоряжении.

Погода великолепная: в вышине голубеет обширное небо. В отдалении синеют хребты, над рекою клубится туман, пронизанный лучами только что поднявшегося солнца. В природе какая-то необыкновенная свежесть, и от этого на душе легко.

Наступила минута расставания. Улукиткан вдруг забеспокоился. Ласковое, но несколько рассеянное выражение на его лице сменилось настороженностью, словно только сейчас старик понял, куда мы отправляемся. Наши руки скрестились. В этот момент, кажется, он не верил в свой сон, и тяжело было оставлять старика опечаленным за нашу судьбу.

– Помни: смерть сильная, шутить не надо с ней.

– Не беспокойся, Улукиткан, еще встретимся!

– Только не гордись, у красавицы тоже горе бывает.

Старики усаживаются на камни и оба внимательно следят за нами. Бойка и Кучум уже заняли свои места. Затем садится кормовщик. Мы с Василием Николаевичем на носу, дозорными – держим наготове шесты, чтобы вовремя оттолкнуться или направить лодку в нужном направлении. У ног Трофима на корме лежит якорь – наша надежда.

– Доброго пути! – кричат нам старики.

Лодка оттолкнулась от берега, не спеша развернулась и, подхваченная течением, понеслась вниз стремительно, легко, как отдохнувший конь по чистому полю. Старики машут нам шапками, что-то кричат, пока долбленка не скрывается за поворотом.

Дует встречная низовка. По небу бродят одинокие тучи, навевая грустное раздумье: «Прав ли я, соблазнив на это рискованное предприятие близких мне людей? Может, задержаться?..» Но поток гонит послушную долбленку дальше.

Минуем устье Кунь-Маньё. Лодка проскальзывает совсем рядом с потемневшими валунами, не задевая их и не попадая в пасти водяных отбоев. Шест кормовщика еле успевает касаться дна – так стремительно несет нашу лодку река на своих бурунах. Каменистое дно мелькает перед глазами, убегают назад и одинокие прибрежные лиственницы.

Берега неожиданно становятся круче. Лодка с разбегу врезается в волны, зачерпывает носом воду, и мы вынуждены причалить к берегу. Обнаруживается, что набои на лодке для такой реки узкие и нужно, не откладывая, добавить еще по одной доске… Но поблизости нет ельника. Придется спуститься ниже, до первой таежки.

Над Маей еще просторный шатер неба. Мы не сводим глаз с надвигающихся на нас оголенных гор, ищем щель, по которой Мая уходит в свое таинственное ложе. Но у входа в ущелье, как нарочно, клубится туман. Что прячет он от пристального взора? Пороги? Склады драгоценных металлов? Сказочные водоемы, обрамленные цветным гранитом? Посмотрим. А пока что пытаемся убедить себя, что нам решительно надоели и скучная тайга, и простор нагорья, и оленьи тропы.

Кормовщик всматривается в туман, прислушивается к реву видимого переката, кричит повелительно:

– К берегу! Надо переждать.

Лодка, развернувшись, с разбегу вспахала носом гальку.

Мы сходим на берег. Из ущелья, словно из недр земли, веет затхлой сыростью, запахом отмокших лишайников и прелью древних скал.

Плыть по туману опасно. Трофим уходит вперед посмотреть проход. Возвращается озабоченный.

– Ревет, окаянная! – бросает кормовщик, усаживаясь в лодку.

Он достает из кармана кусок лепешки, быстро жует, значит нервничает. Сквозь туман виден тусклый диск солнца. Уже давно день, а береговая галька еще влажная с ночи, и на кончиках продолговатых листьев тальника копится стеклянная влага.

Где-то над нами по крутому косогору, затянутому стланиковой чащею, кричат, подбадривая оленей, проводники. Еще не поздно окликнуть их, отказаться от маршрута, но рот онемел. Крик наверху уплывает в захребетное пространство вместе со стариками, с оленями, с последней надеждой. Нас вдруг охватывает состояние одиночества, знакомое только тем, кому приходилось долго быть в плену у дикой природы.

Вот когда Мая по-настоящему займется нашим воспитанием!..

Наконец подул ветерок. На фоне далекого неба показалась вершина утеса, и тотчас с его угловатых плеч, словно мантия, упал туман. Обнажились влажные уступы. Мы увидели узкое горло реки, безудержный пляс беляков по руслу.

– Пора! – кричит Трофим.

Лодку подхватывает течение, и она покорно скользит по сливу. Впереди в узком проходе ершатся почерневшие обломки валунов, упавших сверху. Мая сливается на них, тащит нас с невероятной быстротою. А мы рады: наконец-то осуществилась наша мечта и мы надолго схватились с Маей! Пока мы чувствуем себя здесь сильнее любых обстоятельств. Пока…

За перекатами в реве взбесившейся реки на нас вдруг надвинулась скала, принимающая на себя лобовой удар потока.

– Береги нос! – кричит кормовщик и ловким ударом шеста выбрасывает долбленку на струю, круто поворачивает ее на спуск.

Долбленка вертится в отчаянной пляске скользких валунов. Жутко смотреть, как нас швыряет от камня к камню, как вздымаются буруны и как лодка ловко проскальзывает, рассекая дымящиеся волны. Мы с Василием Николаевичем нацеливаем шесты. Еще миг, еще удар, и долбленка чешет бок о скалу. Но в последний момент ее захлестывает волна. Первыми соскакивают собаки. Спрыгиваю и я с носовой веревкой. За мною Василий Николаевич. Трофим покидает корму позже всех.

Хорошо, что за скалой тихая заводь!

Лодку подталкивает к берегу, как измученного тайменя на кукане. Спускаем ее на руках на километр ниже, где чернеет ельник. Теперь уже нам совершенно ясно, что без дополнительных набоев плыть нельзя. Трофим остается разгружать долбленку и сушить вещи, а мы с Василием Николаевичем уходим с топорами в ельник.

В маленькой таежке, прижавшейся узкой полоской к реке, мы нашли высокую ель. Свалили ее, раскололи пополам и из каждой половины вытесали по доске. За это время солнце поднялось уже высоко. Скалы как бы приподнялись, насторожились, прислушиваясь к стуку топоров.

Возвращаемся к долбленке. Берег устлан цветными лоскутами: сушатся постели, пологи, продукты, наши вещи. За каких-нибудь десять минут, пока лодка была под водою, весь груз промок.

– Батареи-то отсырели! – встречает нас Трофим, и в словах его звучит безнадежность.

– Не может быть?!

– Посмотрите…

– Но ведь сегодня у нас связь со штабом! – говорю я.

– Ничего не выйдет, – заявляет Трофим категорически и смотрит на меня виноватыми глазами.

– Хотя бы предупредить, чтобы не ждали нас в эфире, – продолжаю я. – Ведь если мы не будем сегодня на связи, не обнаружат нас и завтра – черт знает что подумают!

– Подождем до вечера, может, высохнут… – И он бережно раскладывает их на солнце.

Прибиваем набои, складываем груз, и лодка снова несется по водяным ухабам. Я с завистью смотрю, как Трофим работает шестом. В опасных местах он правит долбленкой стоя, упираясь сильными ногами в днище, и тогда кажется – кормщик и лодка одно целое.

Минуем наносник, за ним крутой поворот влево. И перед нами внезапно открывается грандиозная панорама: ряды высоченных скал обрамляют ущелье, нависают над ним бесконечными уступами. Кажется, будто мы спускаемся по узкому каньону в глубину земли, где под охраной грозных скал спрятаны образцы пород, на которых сложены все эти горы.

Вот они, дикие застенки Маи, пугающие человека!

Я не могу оторвать взора от левобережных скал, от берегов, от дна реки – все облицовано нежно-розовым мрамором, и кажется, что эту красоту создала не слепая стихия, а величайший из художников.

Надо бы остановиться: ведь все это неповторимо. Но нас проносит дальше. Рассеченные холодным острием реки, совершенно отвесные, высятся скалы, увенчанные фиолетовыми, буро-желтыми и, как небо, голубыми зубцами. Могильным покоем веет от этих громад, и только растущие по выступам багульник, крошечные елочки и какие-то цветы оживляют их. Картину дополняет стая воронов, вспугнутых нашим появлением. Мы не любим этих черных зловещих птиц.

Лодку выносит за кривун. Мы оглядываемся: жаль, что так быстро опустился занавес!

За поворотом скалы растаяли, небо расширилось. Горы справа отступили от берега, и казалось, уставшая река уже спокойно течет по каменистому руслу. Здесь на минуту отдыхает но широким излучинам, нежась в песчаных берегах.

– Теперь можно и погреться на солнышке, пусть несет, – говорит Трофим, беспечно откидываясь спиною к корме.

Василий Николаевич достает кисет, не торопясь закуривает.

Тепло. Лодку легонько качает волна.

Я открываю дневник.

«…Первые десять километров Мая пронесла нас, будто тройка с бубенцами! Впечатление грандиозное! Поражает глубина ущелья, мрачные контуры стен, нескончаемый рев потока и его разрушительная сила. Теперь мы реально представляем, какую опасность хранит в себе река. Мои спутники чувствуют себя хорошо. Я читаю это на их лицах, вижу по их глазам, по улыбкам. В их сердцах нет сомнения. Это укрепило надежду, поможет нам достичь цели».

– Не шевелитесь, справа звери! – шепчет Трофим.

Из чащи на галечный берег выходит стадо сокжоев. Заметив лодку, звери остановились и подняли головы с настороженными ушами.

Их семь: четыре взрослые самки и три телка. Мы хорошо видим их любопытные морды, их черные, полные удивления глаза. Они стоят неподвижно, зорко следят за лодкой. И вдруг все разом бросаются вдоль берега, исчезают в береговой чаще. Но один теленок обрывает свой бег и, повернувшись к нам, остается стоять, пока мы не пропадем в волнах. Какой диковинкой показались мы ему.

Километра два плывем спокойно. Небо легкое, просторное, голубое. Готовясь к ночи, темнеет береговой лес. Вдруг откуда-то взметнулся ястребок и повис в чистом воздухе. И кажется смешной наша настороженность, с какой мы вступили в пределы Маи.

Трофим стряхнул дремоту; засучив повыше штаны, встал, взял в руки шест.

– Шумит, – говорит он спокойно, кивая головою вперед. – Немного проплывем и ночевать будем.

Мы тоже берем шесты. Из-за высоких елей, откуда наплывает гул, неожиданно вынырнула скала в древней зубчатой короне. Что-то предупреждающее было в ее внезапном появлении. Кормовщик насторожился и, вытягивая по-гусиному шею, заглянул вперед.

– Опять начинается чертопляска, – сказал он дрогнувшим голосом.

Скалы то справа, то слева, все выше, все грознее. Быстрее побежала река. Мы наготове. Заметалась лодчонка меж обломков. Напряглась шея кормовщика. Запрыгал шест гигантскими шагами…

Как послушна Трофиму лодка!

Уже близко слив. За ним провал, и дальше ничего не видно.

Сдавленная береговыми валунами в тугую двадцатиметровую струю, река скользит по крутизне вниз. Из темной речной глубины поднимаются огромные валы. В необъяснимом смятении они толкаются, хлещут друг друга, и зарождающийся в них ветерок бросает в лицо влажную пыль. Страшная сила!

– Вправо, ближе к берегу! – прорывается сквозь рев голос Трофима.

Лодка осторожно, ощупью вышла к сливу, качнулась, как бы поудобнее устраиваясь на зыбкой волне, и, подхваченная стремниной, нырнула в узкий проход…

За поворотом на нас снова обрушивается гул потока. Кажется, ревут камни, берега, утесы, все ущелье, и ты в этом устрашающем реве чувствуешь себя лилипутом, вступившим в поединок с разъяренным геркулесом. С отчаянием пытаешься при помощи хитрости выскользнуть из его могучих рук, которые никогда не выпускают пойманную добычу.

– Надо бы притормозить, осмотреться, – кричит Трофим.

Мы с Василием Николаевичем, упираясь шестами в дно реки, сбавляем скорость лодки. Кормовщик поднимается на ноги, заглядывает вперед.

– Ничего не видно, маленько послабьте, пусть снесет.

А лодку уже не удержать. Нас подхватывает поток, несет на скалу. Смутно вижу посредине реки черный обломок, делящий поток пополам.

– Правее, за камень!

Напрягаем силы, разворачиваем лодку. Устрашающая крутизна! Мелькают, как на экране, полосы зеленого леса, галечные берега. Уже близко камень. Еще два-три дружных удара шестами, и мы, минуя его, избежим столкновения со скалою. Но на самой струе, в самый критический момент, когда мы уже были у цели, у Трофима вырывает шест. Не хватает времени схватить запасной. Опасность перерастает в катастрофу! В воду летит якорь. Долбленка, вздрогнув, задерживается, придушенная бурунами, но в следующее мгновение якорная веревка рвется, и разъяренная река несет никем не управляемую лодку в дань скале.

На нас надвигается гранитная стена, заслоняет небо. Мгновенье – и долбленка с оглушительным треском липнет к скале. Море воды обрушивается на нас. Трещат, лопаются днище, набои. Меня накрывает волна, подминает под себя и выносит за скалу. Ниже бьется в поединке с потоком Василий Николаевич, удерживая за веревки разбитое суденышко.

Не сразу приходим в себя. Собираемся вместе, мокрые, злые, обескураженные неудачей.

Быстро темнеет. Мы разгружаем лодку, вытаскиваем на берег никому не нужные обломки. Неодолимая усталость…

– Нашел где долбленку испытывать! – ворчит Василий Николаевич, и его губы вытягиваются вперед больше обычного. Ему не по себе.

– Так получилось, – оправдывается Трофим. – Шест занозил между камней, не успел выхватить, а якорь разве удержит на такой быстрине!

– Вот я и говорю: табачок высушим, а лодке хана!

Мы отжали из одежды воду. Натянули палатку. Поужинали. Василий Николаевич лег спать расстроенный. Столько труда им было вложено в долбленку! И теперь она лежит на берегу ненужной развалиной, печально закончив свою короткую жизнь.

Трофим у костра возится с батареями. Он, кажется, готов отогреть их своим дыханием, влить в них свою кровь, лишь бы они ожили. Но увы!

Я видел, как он забрал батареи в охапку, тяжелыми шагами подошел к высокому берегу реки, побросал их в воду.

– Может, черти вас воскресят! – послышался его голос.

К костру он возвратился мрачным.

Чтобы немного отвлечься от тягостных мыслей, ухожу от стоянки. Бесцельно шагаю по мокрому песку. Вспугнутый куличок тревожит покой ночи. Вспомнилось предупреждение бомнакского прокурора. Видимо, он был прав: деревьям до устья тут не доплыть, измочалятся. Как выбираться будем отсюда? Хорошо, что мои спутники не падают духом. «Еще не край, – убеждаю я себя, – и не так уж плохо! Мы должны благодарить судьбу, что после катастрофы у нас остался весь груз, что нам не страшна непогода и мы спим в своих спальных мешках».

С невидимого неба падает дождь. Я возвращаюсь на стоянку. Мои спутники спят. Костер безуспешно борется с темнотою.

«В этот поздний час, посреди великой ночи, меня настигли мрачные мысли. Чувствую, что мы стоим на коленях перед лицом всемогущей природы, ее силой, вечностью. Способны ли мы будем завтра дерзать?» – записал я в дневнике.

Обитатели ущелья лишены возможности видеть восход, не знают закатов. Солнце сюда заглядывает только в полдень и ненадолго. Здесь царство туманов, сырых и холодных.

Никогда не исчезнуть из моей памяти этому мрачному утру. Настроение ужасное. Вернуться? Это слово теперь потеряло для нас свой смысл: путей отступления нет. Плыть дальше на плоту? Но разве то, чему мы были свидетели, не ставит жирный крест на этот план? И все же плот – единственный выход.

Утром мы все разом выбираемся из палатки. Помутневшая река проносится мимо. О вчерашнем живо напоминают угловатая скала, куски долбленки, вытащенные на берег. Голубовато-желтый свет наполняет ущелье. Ветер сильно дует снизу, крепко несет грибной сыростью и заплесневевшим мхом.

– Пахнет лесом, где-то близко тайга, – говорит Василий Николаевич, раздувая ноздри против ветра. – Надо торопиться.

В штабе, встревоженные нашим вчерашним молчанием, стучат ключом, зовут, ищут нас в эфире. Люди еще будут надеяться, что сегодня мы появимся. Представляю, что будет завтра! Ведь мы всегда были пунктуальны, и наше молчание, естественно, вызовет тревогу, породит страшные догадки. Я хорошо знаю своего заместителя Плоткина. Он немедля всех поставит на ноги, и начнутся поиски. Но у нас нет возможности предупредить его, что с нами ничего страшного не случилось.

Дождь перестал. По ущелью бродит редеющий туман. Трофим с Василием Николаевичем уходят вниз по реке искать сухостойный лес для плота, а я остаюсь на стоянке.

Как же все-таки дать о себе знать? Это необходимо еще и потому, что дальнейший путь на плоту более опасен. И может случиться так, что мы без посторонней помощи не выберемся отсюда.

Дроблю остатки лодки на мелкие куски и на каждом из них делаю надпись:

«Экспедиция седьмого августа потерпела аварию – разбилась лодка. Рация вышла из строя. Продолжаем путь на плоту».

Пишу цветным карандашом и надпись заливаю растопленной еловой смолой. Куски бросаю в реку.

Если начнут нас искать, то непременно снизу по Мае. Так будет легче обнаружить следы катастрофы. И конечно, люди, увидев обломки, не пройдут мимо.

Разведчики застают меня еще за работой.

– Кажется, не все счастье унесла вода, – говорит Трофим, присаживаясь рядом.

– Что, готовый плот нашли?

– Еще бы! Тут за мыском, у самого берега, хороший еловый сухостой, километра полтора отсюда. Давайте поторапливаться.

А в это время на противоположном берегу огромный медведь, белогрудый стервятник, вышагивает вдоль реки по гальке. Лобастая голова опущена низко, весь будто захвачен какими-то думами, но смотрит по сторонам, не видит через реку ни палатки, ни костра, ни людей. Какая самоуверенность в его ленивых движениях!

И вдруг снизу доносится грохот камней. Мы вскакиваем. Медведь все еще не замечает нас. Из-за скалы выбегают собаки. Они раньше нас заметили зверя и успели переплыть реку.

Ну, берегись, косолапый, сейчас они тебе расчешут галифе! А он делает еще одну глупость – поднимается на задние лапы, не понимает, откуда взялись такие смельчаки.

Первым из-за развалин вынырнул Кучум. Беспощадный, злой, несется он очертя голову на зверя. Тот все еще стоит на задних лапах, но вдруг бросается в реку. Гора брызг окутала медведя. За ним бросились собаки. Вода подхватила всех троих и понесла вниз за поворот.

Через час мы были в ельнике. Я с Василием Николаевичем остаюсь делать плот, а Трофим за это время перенес сюда наш груз.

Мы имеем представление о том, что придется выдержать плоту и каким он должен быть. Десятиметровые бревна соединяем двойным креплением: кольцами, сплетенными из тальниковых прутьев, и шпонками. Для большей прочности прошиваем гвоздями. Два длинных шестиметровых весла, уложенных на специальных подмостках на носу и на корме, должны будут вести плот в нужном направлении.

Плот получился узким, но длинным – то, что надо для быстрой реки. На этом примитивном суденышке наших пращуров мы отправимся в дальнейший путь.

Торжественно сталкиваем плот на воду. С удовольствием бы разбили о носовые бревна бутылку шампанского, как это положено при спуске на воду порядочного судна, но, увы, шампанского у нас нет, а спирт бережем для более торжественного случая, если, конечно, доживем до него.

Трофим с Василием Николаевичем стаскивают вещи на плот, накрывают их брезентом, увязывают. Я сажусь за путевой журнал.

«Мы еще слишком мало проплыли, чтобы сделать общий вывод о предстоящих работах. Однако уже можно наверняка сказать, что проект передачи высотной отметки от Охотского моря на Алданское нагорье по реке Мае встретит большие затруднения. Берега Маи неблагоприятны для нивелировки. Всюду по пути встречаются скалы, обойти которые по горам невозможно. Трасса будет бесконечно перебрасываться с одного берега на другой, что не всегда позволит выдержать заданную точность. А прижимы? Их вообще не обойти. Придется, вероятно, искать для нивелировки новые пути, минуя Маю. Отказаться же от проведения здесь других работ у нас еще нет оснований. Пока что Мая не так уж напугала нас. А что впереди – посмотрим и тогда решим, что делать».

Неужели это Эдягу-Чайдах?!

После дождя уровень воды в Мае поднялся, быстрее побежали реки, сильнее вскипели перекаты. Путь обещал быть еще более опасным. Но поднимись вода еще на метр, мы бы без приключений добрались до Эдягу-Чайдаха.

Бесшумно, медленно плот выходит на струю, разворачивается и, покачиваясь, плывет вниз. На поворотах нас сторожит зарождающийся туман. В ущелье уже вечер, а наверху еще день. Ярким светом политы поднебесные грани скал и утесы, убранные зеленым стлаником.

Плот набирает скорость, скользит меж острогрудых обломков, проскакивает скальные ворота.

На корме Трофим. Как только его руки коснулись весла, с лица слетела беспечность. Он становится холодным и безмолвным, как камень. Нет, его не пугают вздыбленные над нами скалы, не тревожат крутые повороты и бешеный бег реки, но он весь вмиг перерождается, как только до слуха долетает рев потока. Его глаза дичают от напряженности, лицо багровеет, весь он уносится вперед, к опасности. Острой болью засел в душе упрек Василия Николаевича о погибшей лодке, и теперь не дай бог промазать или ошибиться!..

За скальными воротами уставшая река теряет свой бег и темной синевою расплескивается по дну ущелья. Ни единой морщины на ее холодной поверхности. Потускневшая гладь воды подчеркивает глубину. А нависающие скалы грозятся сверху. Они склоняются, высовываются вперед, чтобы проследить за нами.

Вот и передышка. Странной кажется и тишина, и утомленная под нами Мая, и безмятежность вечереющего неба. Никем не управляемый плот несет медленно, почти незаметно. Неожиданно впереди, у края глади, кто-то сильно шлепнул по воде, подняв столб брызг. Вода всколыхнулась большими кругами. Это таймень на вечерней кормежке гоняет рыбу.

– Здоровущий, сатана, вишь, как бьет! – И Василий Николаевич переводит взгляд на меня.

Где же тут удержаться от соблазна, не попытать счастья со спиннингом, тем более что он недалеко заложен!

– Попробуем? – спрашиваю я.

– Неплохо бы ушицу сладить. Снасти возим, а не мочим, без рыбы живем на такой реке! – бормочет Василий Николаевич, набивая самодельную трубку табаком.

– Тогда причаливаем к берегу. Только ненадолго – минут на двадцать, – бросает Трофим, явно обеспокоенный задержкой. – Надо успеть дотемна к лесу добраться. А кто знает, где тут он есть?

Подталкиваем плот шестами к правому берегу. Собак привязываем, чтобы не убежали. Достаю спиннинг. Наконец-то до него дошла очередь! Пока налаживаю снасть, спутники насыпают на край плота горку гальки и на ней разжигают костер. Уже пристраивают таган, собираясь варить уху. А рыба еще в воде.

Звук разматываемой катушки приятно ласкает слух. Сознаюсь, что к рыболовному спорту я неравнодушен. А сегодня тем более приятно порыбачить: передышка для нервов.

Медленно передвигаюсь по узкой полоске береговой гальки. Катушка поет. Блесна послушно обшаривает дно водоема. Сквозь прозрачную воду видно, как она соблазнительно вьется, мигая то серебристой спинкой, то ярко-красным брюшком. И вдруг какая-то тяжесть навалилась на шнур. Не задел ли за корягу? Подсекаю. Нет, что-то живое рванулось, затрепетало, потянуло. Подсекаю энергичней. Слышу, по гальке бегут ко мне Трофим и Василий Николаевич.

Рыба на поводу упрямится, рвется, тянет в глубину. Осторожно, трудно подтягиваю ее к отмели… Это ленок.

– Стоило из-за такой мелочи время терять! – слышу упрек Трофима.

А я еще надеюсь на успех. Снова и снова бросаю блесну. И вот ясно вижу, два таймешонка сопровождают блесну, словно адъютанты: один справа, другой слева, и какая-то длинная тень выползает вслед за ними из темной глубины, быстро надвигается к приманке. Таймешат как не бывало. Это тупомордый таймень. Но блесна уже у берега. Экая досада!

– Бросайте, темнеет, – напоминает Трофим.

– Последний раз! – отбиваюсь я.

Не торопясь кручу катушку. В прозрачной воде серебрится «байкал». И вдруг сильно стукнуло сердце: из темной глубины ямы выползает длинная тень. Таймень! Он виден весь. Важный, морда сытая, как у откормленного борова, плывет спокойно, словно на поводу. Как легко и привычно он скользит в прозрачной воде! В его маленьких рысиных глазах алчность. Но странно: приманка почти у самого носа тайменя извивается, как живая, блестит чешуей, дразнит, но хищник челюстей не разжимает.

– Не голодный, бестия, бросайте!.. – шепчет Василий Николаевич.

Нет, теперь не уйти мне от заводи. По ловкости и силе таймень что подводный тигр. Велик соблазн обмануть его. И я продолжаю бросать блесну, стараюсь не слушать уговоров спутников.

В конце концов благоразумие берет верх. Делаю последний заброс, и тут только возвращается ко мне рыбацкое счастье. Чувствую решительный рывок, и катушка запела…

Взнузданный таймень вынырнул на поверхность, угрожающе потряс головой и, падая на бок, взбил столб искристых брызг.

– Держите, не пускайте в глубину! – кричит Трофим и торопится ко мне на помощь.

Таймень ищет спасения в глубине, мечется по заводи, как волк в ловушке. С трудом сдерживаю эту чертовскую силу, взбудораженную смертельной опасностью. Но рывки слабеют, тяжесть становится послушнее. Хищник тянется на поводу, буравит воду нарочито растопыренными плавниками. Вот он уже метрах в семи от нас, выворачивается белым брюхом, широко раскрывает губастую пасть. Большие круглые глаза вдруг обнаруживают нас, и таймень рвется в глубину. Сильный рывок, треск – и в руках моих остается всего лишь обломок удилища с оборванным шнуром на катушке. Трофим бросается за уплывающим концом, но разве догонишь?..

За скалами меркнет день.

До чего же обидно! Кидаю остатки удилища в воду.

Отталкиваем плот, выводим его на струю.

Леса не видно, только бесцветный камень ершится по берегам да где-то впереди перекат бросает в ночь тревожный шум потока. Кормовщик всматривается в сумрак.

Мы с Василием Николаевичем у переднего весла ждем команды.

Минуем слив. За ним внезапно вырастает гряда валунов.

– Бейте влево! – И кормовщик шлепает длинным веслом по налетающим белякам.

Плот стремительно швыряет в сторону. В поисках прохода он скользит по валунам, ныряет в провалы, заплескивается и, наконец, у самого края переката наскакивает на подводный камень, зависает.

Мы пытаемся развернуть плот, шатаем его из стороны в сторону, пытаемся шестами сдвинуть с места, но не тут-то было! Как прилип!

Нас быстро накрывает ночь. В густую тьму уплывают грозные утесы. Все исчезает: и ложбины, и нависающие стены проходов, и пугающая глубина. Видны только бледная полоска неба, вправленная в курчавую грань верхних скал, да плот на камне, окруженный сторожевыми беляками.

– Лучшего места не выбрать для ночевки… – ворчит Василий Николаевич, пронизывая строгим взглядом Трофима.

– Ладно, ребята, ничего не случится, если и переночуем на шивере. Переждем до утра. Места хватит для всех, дрова есть, уху сварим – и спать, – успокоил я спутников.

Плот сидит крепко. Собираем в одну кучу рассыпанную между бревен гальку, разжигаем на ней небольшой костерок. На воде холодно и очень сыро. Хочется есть. Мы с Трофимом набрасываем на плечи телогрейки, подсаживаемся к огоньку и молча наблюдаем, как Василий Николаевич «ладит ушицу».

На плоту не так уж свободно, как казалось. На этот раз нам досталось слишком мало жизненного пространства, ограниченного со всех сторон бешеными бурунами.

Ночная тьма окончательно заполняет ущелье. Пламя костра вдруг вспыхнет на миг, высветит под нами бирюзовую глубину переката, скользнет по черным горбам волн или заденет краем шальной беляк, набегающий с шумом на плот. И тогда кажется, будто мы окружены какими-то фантастическими чудовищами.

Василий Николаевич снимает с углей котелок, выкладывает на берегу куски ленка. Уху посыпает зеленым луком, добавляет черного перца, кипятит. Но прежде чем разделить уху по чашкам, отламывает кусок горячей лепешки, прикладывает его к носу и втягивает в себя хлебный аромат.

– Ты, Василий, брось разыгрывать нас, тут и без комедии невтерпеж. Разливай уху! – говорит Трофим, пожирая глазами повара.

– Ну и пахнет, братцы! – не унимается тот. – Бог даст, вернемся домой, первый заказ будет Надюшке – состряпать лепешки. Есть буду непременно с медом, а еще лучше со сметаной. Вот этак подденешь копну, и в рот, а она там тает, плывет по губам…

– Так уж и плывет!.. – перебивает Трофим, и в его горле хлюпает тяжелый глоток.

После ужина мои спутники уснули. Я дежурю один у тлеющего огонька. Рядом мирно дремлет Кучум, изредка награждая меня сочувственным взглядом. Плот дрожит как в лихорадке. Он то вдруг наклонится и черпнет дырявым краем мокрую темноту, то со старческим стоном снова повиснет на камне. А то вдруг почудится, будто, подхваченный беляками, он летит в бездонную пропасть.

Я не сплю, и не спит маленький костерок, вместе караулим утро. Где-то высоко слева продырявилось небо, и оттуда нежными струями льется бледный свет. Уже политы им остроглавые вершины откосов. Медленно, бесшумно стекает он по уступам вниз, струится по щелям, трепетно замирает на листьях багульника, по карнизам. Доступнее кажется остывшее небо.

Из-за курчавых отрогов бочком выплывает луна. Все преображается, старые утесы, нагие скалы теряют свой грозный облик, превращаются в волшебный замок.

Свет проникает в самую глубину ущелья, пронизывает прозрачную толщу воды и на дне реки разжигает костры из разноцветных камней.

Но что это? Волны? Нет, добрые феи. Вот они поднимаются из холодной глубины переката, обливают упругие груди текучим серебром, плещутся, ныряют, сплетая косы бурунами. А левее, там, где только что растаял туман, с высокой стены низвергается двумя струнами водопад, залитый густым лунным светом, будто косы двух сестер, что тайком поднялись на уступ.

Вздрагиваю от холода, и фантастический мир исчезает. Я прислоняюсь бочком к Кучуму, натягиваю на голову телогрейку, сжимаюсь в комочек – так теплее. «Не тупеет ли человек от постоянной напряженности? Или он свыкается с обстановкой и становится ее рабом?» – шепчут мои губы. Засыпает костер. За ним и я медленно погружаюсь в пустоту.

– Самолет!.. – слышу сквозь сон крик Трофима. Все вскакиваем. Давно утро. В вышине за молочной мутью тумана гудят моторы. Это Ли-2 летит над Маей. Теперь ясно – нас ищут, а мы сидим в западне. И надо же было собраться туману в это утро!

– Наделали хлопот… Чего доброго, дома узнают, а у Надюшки сердечко слабое, того и гляди… – Василий Николаевич не договаривает, лицо вытягивается, морщится.

По туману плыть опасно. Сидим у огонька и пьем чай, скучаем по земле.

Появление самолета здорово подбодрило нас. Я переглядываюсь с Василием Николаевичем и Трофимом, и мы, как ни странно, все улыбаемся. Усталые глаза спутников светятся мальчишеским задором, точно им действительно тут хорошо на камне: тепло, уютно. И мне от их ласкового взгляда становится веселее. На миг смешным кажется уныние. Скоро снимемся с шиверы, причалим к берегу, разведем огромный костер, высушим штаны, рубашки, попьем чаю с горячими лепешками и, вспоминая проведенную ночь в шивере, будем сыто смеяться. А тем временем нас увидят с самолета, догадаются, что мы потерпели аварию, помогут закончить маршрут. Мечты, мечты!..

Через полчаса снова из невидимой высоты доносится гул моторов: самолет возвращается своим маршрутом. Звук не торопясь уплывает на юг и там глохнет вместе с нашей надеждой.

Дотлевают последние головешки. Наступает третий, пожалуй, самый безрадостный день нашего путешествия. Как будто и немного времени прошло, а все заметно изменились. Василий Николаевич чем-то озабочен. Лицо вспухло – недосыпает. Трубка прилипла к губам, теперь она его тайный советник в раздумьях. А Трофим разве был когда-нибудь таким грустным? О чем он думает, провожая уставшими глазами беляки?

– Может быть, зря потревожил я Нину? – вырывается у него, и он смотрит на меня долгим, немигающим взглядом.

– Почему это вдруг у тебя такие мысли?

– Боюсь за нее. Вдруг не выберемся, что она будет делать здесь, на Дальнем Востоке, одна с Трошкой? И место непривычное, и люди незнакомые.

– Как это не выберемся? Зря говоришь, – вмешивается в разговор Василий Николаевич. – Не так страшен черт, как его малюют. Снимемся с камня, и все пройдет. Видно, тут место такое проклятущее. У меня тоже на душе ржавчина, но терплю.

– Не о себе беспокоюсь – что всем, то и мне, а вот Нина…

– Что Нина? Пока будем добираться до устья Маи, она появится в Зее, вызовем ее к себе. Пусть походит с нами по тайге, ей это будет интересно, да и мы в походе скорее сроднимся.

Трофим косит на него вдруг посветлевшие глаза.

– А Трошку куда денем?

– Не твоя забота.

– Вот и договорились, – заканчиваю я.

Трофим рубит на мелкие куски запасной шест, и мы поддерживаем свой костер. Кажется, именно огня и не хватало, чтобы наши мысли посвежели. Мы плотно прижимаемся к костру, молча следим, как пламя пожирает последние головешки. Что делали бы мы без огня в эту жуткую ночь? Какая притягательная сила заключается в нем! Он и объединяет нас, и согревает, и обнадеживает. Его тепло можно сравнить разве только с материнской лаской. Будет ли когда-нибудь воздвигнут ему достойный памятник и найдется ли талант, который сумеет воплотить в нем все доброе, что принес огонь людям?

Мои спутники молча пьют чай. Туман недвижимо лежит на дне холодного ущелья, оседает мельчайшими каплями на скалах, на обломках, на одежде. Но вот воздух стал как бы легче. Волны будто звучнее стали биться о камни. Подул ветер, и, словно вспугнутая им, пара гоголей налетела на нас из серой мглы. Туман закачался, пополз, раздвигая нагие утесы.

Пора и нам сползать с этого проклятого обломка!

За ночь уровень воды в Мае упал сантиметров на десять. Плот лежал брюхом на плоском валуне, и снять его при помощи шестов нам не удалось. Пришлось мне и Василию Николаевичу лезть в воду. Брр!.. Как это неприятно! Вода в Мае никогда не прогревается солнцем и даже в конце лета буквально ледяная. Вот и попробуй окунись, да еще при таком бешеном течении!

Мы приподняли один край, плот, скрипя, неохотно сполз с камня и, подхваченный течением, вместе с нами понесся от шиверы.

Снова сказочная глушь обнимает нас со всех сторон.

Скалы продолжают очаровывать нас. Они не похожи одна на другую и по цвету, и по высоте, и по форме, но все вместе они создают нечто фантастическое, грандиозное, что не в состоянии придумать человеческое воображение. Нет, мне не описать их! Тут нет молодых камней, нет новых утесов. Гнейсы, мраморы, граниты давно изломаны титанической силой природы. Всюду разрушения, и кажется, без них нельзя было создать этой незабываемой красоты стен Маи.

Река выпрямляет свой горб, усмиряя бег, течет спокойно по гладкому руслу. Веслам передышка. Василий Николаевич чистит трубку, заряжает свежим табачком. Трофим, склонившись на весло, безучастно смотрит в небо, затянутое серыми облаками. День холодный, неприветливый.

Здесь, в ущелье, всегда холодно. Лучи солнца не успевают обогреть эту глубокую щель, поэтому и большой разницы между ночной и дневной температурой не ощущается.

В этот день в дневнике я записал:

«Мы во власти Маи, и я невольно отдаюсь думам, навеянным холодным ущельем и стремительным бегом воды. Тут сильнее, нежели в других местах, ощущаешь вечность скал, реки, неба. А что твоя жизнь, смертный человек? Мгновенье! Тогда зачем ты здесь в лишениях и риске расточаешь крохи земного пребывания? О нет! Пусть будет меньше прожито лет, пусть они пройдут вдали от цивилизованного мира, но в буре, в стремлении покорить себе реки, горы, небеса… Какая дерзость!..

Нас несет дикая река. Мы вместе – как заклятые враги. Она на каждом повороте напоминает нам, что смертны мы, а она вечна. Да, мы умрем, а река уйдет в века, но власть над нею, над скалами и небом будет наша и наших правнуков. Ты, человек, сильнее самого бессмертия!

Во имя этого мы здесь и не жалеем, что рискуем жизнью».

Ширина реки метров полтораста. Плот идет левой стороною. На правом берегу что-то серое вынырнуло из чащи и не замечая нас, направляется вверх.

– Волк! – срывается у меня, и я хватаюсь за карабин.

– Не торопитесь, – предупреждает Василий Николаевич.

Я кладу на груз ружье. Припадаю к ложу. Всполошившихся собак унимает Трофим. Волк ленивой рысцой продвигается вперед, все еще не видит нас. Плот сильно качает. С трудом подвожу мушку под хищника, и звонкий выстрел потрясает ущелье.

Пуля взрывает под волком гальку и точно подбрасывает его высоко. Но в следующую секунду хищник поворачивается к нам. Я тороплюсь подать в ствол второй патрон. Вижу, волк бросается в воду, гребет лапами, явно пытается догнать нас.

– Не бешеный ли? Сам просится на пулю… – говорит Трофим.

Пока волк проплывает край тиховодины, нас подхватывает течение, несет быстрее. Но зверь все еще пытается догнать нас. Я не стреляю. Ждем, что будет дальше.

– Да ведь это собака! – кричит Василий Николаевич.

– Верно, собака! Видите, уши сломлены? – замечает Трофим. – Неужели близко люди?

– Ты думаешь, на свете еще есть такие чудаки, как мы?! – не без иронии говорит Василий Николаевич.

Мы хватаемся за шесты, тормозим плот. Животное напрягает последние силы, захлебывается в волнах, и из его рта все чаще вырывается стон. В нем жалоба, и тревога, и боязнь потерять нас. Да, это собака. Она уже близко, ее подносит к плоту, вот она поднимает лапы, карабкается на бревно, но нет сил удержаться, падает в воду, снова карабкается.

– Берта! – кричу я, узнав собаку.

Она, кажется, догадывается, что попала к своим, обнюхивает меня, узнает собак и вдруг дико воет, подняв к небу разъеденную мошкой морду. Эхо в скалах повторяет вой, отбрасывается назад к нам скорбным стоном.

Берта принялась лизать собак, нашу одежду и наконец свалилась. Вид собаки плачевный-плачевный, видимо, она немало пережила: худущая – кости под полуоблезшей шкурой. Хвост по-волчьи повис обрубком, уши сломились.

– Берточка, милая собака, да как же ты сюда попала? – спрашивает растроганно Трофим, ощупывая руками живой скелет. – Да у тебя даже нет сил стряхнуть с шерсти воду.

– Где же ты была, куда шла, зачем? – спрашиваю я.

Берта смотрит мне в глаза долгим проницательным взглядом и продолжает тихо стонать. Жаль, что собака не умеет говорить! Как много она рассказала бы нам из того, что пережила, потеряв в этих пустырях хозяина! Может быть, весною она тяжело заболела и была оставлена Лебедевым на стоянке? И увязалась за зверем, далеко ушла и на обратном пути потеряла свой след, заблудилась? Нам этого не узнать, пока не встретимся с Лебедевым.

За шиверой тиховодина. Судно лениво покачивается на текучей зыби.

– Смотрите, бамбук! – И кормовщик показал на заводь. Действительно, на воде я увидел конец моего удилища от спиннинга, сломанного тайменем. Он удерживался на одном месте, словно за что-то зацепился. И вдруг быстро поплыл против течения, огибая плот. Когда конец был близко от плота, мне удалось схватить его. И тотчас я почувствовал сильный рывок и знакомый всплеск.

– Держи! – кричит Трофим, бросаясь мне на помощь.

Таймень ожесточенно сопротивляется. Выпрыгивает из воды, трясет головою в воздухе, бросается в стороны. А плот уходит вниз по течению, уводя за собою на поводу рыбу. Мы не торопимся, знаем, что теперь время играет на нас. Реже и реже становятся всплески, слабеет шнур. Рукам все легче. И вот таймень лежит на плоту, толстый, длинный, облитый серебром, с позолоченными плавниками, привязанный крепким куканом к ронже. И тут он не хочет сдаваться без боя, молотит хвостом по мокрым бревнам, гнет дугою хребет, угрожающе хватает воздух страшной пастью.

Справа светлеет. Скалы делаются ниже. С вершины к руслу сбегает лес. Боковая долина, раздвинув горы, уходит далеко на запад. Нас несет присмиревшая река. Настроение хорошее. Жаль, что небо затянуто тучами и мы лишены солнца. Да ветер озлобился, хлещет в лицо.

– Не Совиная ли это Голова? – кричит Трофим, показывая рукою вперед.

За кривуном широкая лента реки, убегающая на юг. На ее зеркальной поверхности, почти на середине, мы увидели округлую скалу-останец, обточенную со всех сторон водою. Это, несомненно, Совиная Голова, про которую говорил Улукиткан. Значит, со счета долой добрую половину пути до Эдягу-Чайдаха!

Причаливаем к берегу. Представляю радость мореплавателей, когда они после долгих скитаний по океану высаживаются на землю. Мы свободны в своих движениях, в своих желаниях. А сколько радости принесла эта остановка собакам! Им тоже надоело безделье. Ишь, как они носятся по гальке, падают, прыгают, пробуют свои голоса! Только Берта не сошла на берег. Грустными глазами она наблюдает за Бойкой и Кучумом.

Трофим с Василием Николаевичем хлопочут у костра – готовят обед. Мне же не терпится узнать, что это за прорыв в горах справа, что за река протекает по дну боковой широкой долины.

Звериная тропа, проложенная сокжоями по мягкому темно-зеленому мху, обильно крапленному бархатным ягелем, приводит на пригорок. Отсюда виден далекий горизонт, обставленный рядами плоских отрогов. Что-то знакомое кажется мне и в прямолинейном контуре долины, и в еловых лоскутах, прикрывающих реку, и в очертаниях гор.

– Да ведь это Большой Чайдах! – вырывается у меня радостный крик.

Там, в глубине долины, затянутой синевой старой гари, прошлой весною ослеп Улукиткан. Оттуда слепой проводник вел меня к своим на устье Джегормы. Нет, этого нельзя забыть! Воспоминания о тех днях живут со мной неразлучно, как родимое пятно на теле: свежи, как сегодняшний день, и остры, как боль растревоженной раны. Вот тогда, в большом несчастье, я познал этого старого эвенка, человека чудесной души, железной воли…

Перед глазами поплыли вереницей картины тех печальных дней борьбы за жизнь. Вспомнился умирающий старик под корягой у Купуринского переката, кусок лепешки, тайком подложенный Улукитканом в мою сумку. Я увидел себя, свое лицо, отображенное в озерце, из которого пил воду раненый медведь… Разве мог я тогда подумать, что Улукиткан останется жив, ему вернут зрение и он еще много лет будет водить меня по тайге? Видимо, смерть и та умеет уважать сильных духом!

Когда я вернулся, обед уже был готов.

– С чего это ты, Василий, сегодня расщедрился? Давно так не перчил уху, – говорит Трофим, подставляя миску для добавки.

– Ешьте, не жалко.

– Идея какая зародилась? – осторожно спрашивает Трофим.

– Не то чтобы идея, а так подумалось: ведь жадничаю, а пропадет тут – никому не достанется. Для себя брали, сами и кончать будем.

– И со спиртом тоже?

– Может, еще ушицы добавить? – И Василий Николаевич хитро щурит глаза.

– Ты не лукавь. Для чего спирт бережешь? На поминки, что ли? – не отступает Трофим.

– Есть маленько, так уж и до него хотите добраться? Не дам! – вдруг ощетинился повар. Он неожиданно подает на «стол» отваренную тайменью голову. Ну до чего же вкусно она пахнет! Тут уж не до спирта. Наш начпрод доволен, что маневр удался, успокаивается.

Солнце так и не показалось. Тучи низко ползут с юга, и оттуда, словно дыхание разгневанного неба, дует холодный ветер, гонит навстречу нам волны.

Прощаемся с Совиной Головой.

Через три километра проплываем устье Большого Чайдаха и густую таежку, как бы выбежавшую из боковой долины проводить Чайдах в далекий путь. Пополневшая Мая набирает силу. Уходит вправо просторное небо. Ближе к руслу жмутся отроги. Появляются утесы – безмолвные сторожа у врат таинственных застенков Маи. Река мечется из стороны в сторону, бросается на каменные стены, взрывает глубины перекатов. А скалы все выше поднимаются над ней, нависают уступами, стискивают русло. Знакомая картина.

Мелкие перекаты, воскресающие только в малую воду, молча пропускают нас мимо.

Опять начинаются мрачные коридоры, унизанные одинокими лиственницами да цветными, потемневшими выступами. Стены рвутся, голубеют мраморной гладью, то уходят овражками в глубь отрогов, то поднимаются высоко до неба ветхими утесами. Где-то в глухой расщелине слышится одинокий крик ворона, а чудится, будто это они, утесы, перекликаются, как часовые в глухую темную ночь.

Дождь обманул наши надежды, ушел стороною к Джугдыру. А как он нужен нам! Ведь по большой воде на плоту плыть легче, нежели в такое мелководье.

Солнце бросает на грани угловатых вершин свой прощальный луч. Закат всегда навевает на человека уныние, а здесь, среди скал на дикой реке, он гнетет душу неодолимой тоской. Так бы вот и вспорхнул и взлетел бы выше края скал, в самую синеву, чтобы не дышать этим заплесневелым воздухом, не слышать рева реки. В эти минуты вечернего заката кажется, что никогда уже не вернется на землю день и что ночь будет вечно властвовать над нами.

Вдруг из-под камней срывается табунок крохалей. Они стелются низко над водою, летят дальше и на своих звонких крыльях уносят минутную грусть, навеянную печальным закатом.

За поворотом справа поднимается уступами грандиозная скала причудливой формы. Она из белого мрамора и облицована бурым поливом. На ней незажившими ранами видны следы недавних разрушений. «Не надгробье ли это? Не под ним ли земля сохранила свои драгоценности?» – думал я, любуясь чудом природы.

Огромные глыбы, сваливаясь с высоты, сбивали на пути другие и оседали у подножья, словно белый хлопок. Обломки белого мрамора перепрудили Маю, украшая узорчатой белизной ее дно.

Мы причаливаем к левому берегу. Наконец-то закончился сегодняшний путь. Слышим, как знакомо шумит еловая тайга, темным лоскутом прижавшаяся к берегу, как хрустит галька под ногами и как далеко за сливом ревут буруны. О!.. Жизнь все-таки прекрасна!

Василий Николаевич устраивает ночевку, а мы с Трофимом стучим топорами. Надо вырубить сухую ель для запасного весла, шеста, березовые комельки для ронжи. Мы ни на минуту не забываем, что надо держать свое суденышко в исправности.

В ущелье давно ночь, но над вершинами гор, где зеленеет мглистая тайга, отгороженная от нас каменными стенами, закат расточает краски. Позже поднялась луна. Над самым высоким уступом в прозрачную полосу воздуха что-то врезалось живое и четко выкроилось на белом мраморном пятне. Узнаю силуэт барана-рогача. Настороженно смотрит он в ночь, медленно поворачивает голову. Как далеко до него и как волнующе близок мне этот силуэт зверя! Вот он шагнул вперед. Опять застыл на фоне мрамора, как литое изваяние.

Откуда-то, словно нарочно, появляется тучка и прикрывает луну. Мгновенно стираются грани стен, теряется глубина, чернеет вода, таежка, и в сумрачной высоте растворяется, исчезает баран.

Нет, не исчез, навсегда остался в моей памяти, впаянный в мраморную белизну.

Рано утром плот был готов пуститься в путь, но реку перекрыл туман. Вероятно, туман – явление постоянное для Маи, он сопровождает нас по утрам, отнимает дорогое время. А что делается там, за его пределами, над Большой землей? Взошло ли солнце или нависли дождевые тучи? Эх, как нам нужен дождь! Никогда мы его с такой силой не вымаливали у неба, как в этот раз!

Василий Николаевич второй раз навешивает чайник. Уже давно день. Но туман и не думает редеть.

И вдруг к нам сквозь серую завесу прорывается гул мотора. Он доносится издалека, усиливается, наплывает, проходит над нами.

– Чертов туман! Опять не заметили! Теперь могут и поминки справлять, – в сердцах говорит Трофим.

День обещает быть солнечным. Решили задержаться: может, вернется самолет. А я воспользуюсь дневкой, выйду на хребет, чтобы взглянуть на местность, – это входит в наш план обследования и позволит решить главные вопросы: как далеко будут удалены пункты от реки, какие надо будет строить знаки и позволит ли расположение главных вершин гор создать хорошую конфигурацию ряда.

Со мною идут Василий Николаевич, Бойка и Кучум. Трофим с Бертой остаются сторожить самолет.

Идем напрямик к отрогам сквозь густую высокоствольную тайгу. Лес полон жизни. Всюду шныряют бурундуки с набитыми защечными мешками: у них пора заготовок. Мы не обращаем внимания на выводки рябчиков, со звонким треском поднимающихся перед нами, на белок, смело прыгающих по пням и веткам, цокающих над нашими головами. Даже свежие следы крупных зверей не тревожат нас.

Появляются широкие просветы. Лес редеет, и мы выходим к отрогу. Тут и граница тайги. Деревья стоят стеною у самого подножья. Некоторые лиственницы прорвались вперед, поднялись по склону и там, будто сраженные грозою, прижались к земле да так скрюченными и окаменели.

За утесом узкий вход в боковое ущелье. Сворачиваем в него и сразу попадаем на звериную тропу.

– Это сокжои вытоптали. Вот обрадуются нашему появлению! – И Василий Николаевич прибавляет шаг.

Мы заранее уговорились не стрелять зверей. Идем свободно, не напрягая зрения и слуха, но ноги по привычке ступают мягко, бесшумно. Справа, слева, впереди крутые отроги, увенчанные развалинами старых скал. Тропа плавно набирает высоту. С Маи прорывается ветер.

– Это даст знать о нас! – замечает Василий Николаевич.

Тотчас же слева донесся грохот камней. Из лощины вывернулась черная глыба и замерла, подняв высоко рогастую голову. Сохатый ошеломлен неожиданностью нашего появления. Зверя вдруг охватывает панический страх. Он легким прыжком отбрасывает тяжелый корпус в сторону и, откинув на спину лопастые рога, бросается к отрогу. Мы долго смотрим, как в быстром беге плавно качается его черная спина по зелени стлаников. Так он, не задерживаясь, ни разу не оглянувшись, поднялся на каменистый гребень, пробежал по нему вверх и скрылся за изломом.

Тропа все чаще расклинивается, мельчает, местами теряется. Склон, по которому идем, сплошь покрыт ягелем, точно волнистым каракулем нежно-желтого цвета. Какое это чудесное убранство! Особенно когда по этому бледному фону поднимаются ярко-зеленые купы молодых лиственниц. Всюду видны следы недавней кормежки сокжоев, их свежие лежки, помет. И как-то невольно весь напрягаешься – где-то тут близко звери.

Вот они выкатываются из лощины, гремят по камням и сразу прерывают бег, прикрыв россыпь плотным серым войлоком. Огромное стадо. Тут самки, молодняк и среди них один старый самец.

Стадо растекается по склону, начинает пастись, но самец настороже. Стоит на пригорке с приподнятой головою, весь поглощен ожиданием. Вдруг снизу, над землею, шевеля нежные макушки ягеля, пронесся ветерок, и сокжои все разом в одно мгновенье, точно опавшие листья, подхваченные ураганом, срываются с места, несутся беспорядочными толпами вверх.

Взбираемся дальше по отрогу. Минуем границу стлаников. Впереди серые безмолвные россыпи, обрызганные редкими цветами, почти невесомыми, бледными, без запаха. Семена этих однолетних цветов, неспособных к размножению из-за короткого вегетационного периода, заносятся на вершины птицами и ветрами. Выше, под гольцами, их сменяют лишайники. Но и эти нетребовательные растения не выдерживают высоты, скоро тоже исчезают.

Под ногами баранья тропа. Она, чуть заметная, ползет между камней, извивается у развалин, уводит нас в высоту. Ветер здесь чист и прохладен, как ключевая вода в знойный день. Даже с этой высоты не просматривается ущелье Маи – так глубоко река пропилила горы.

Вот и вершина, окруженная пепельно-серыми отрогами и синеющими вдали хребтами. Все, что доступно глазу, незыблемо, мертво. Эти горы уже не воскресит солнце, не пробудит пурга, и, когда небо, будто разгневанное их вечным молчанием, потрясает грозою землю, тут даже эхо не откликается.

На запад хорошо виден Джугдыр, чуть сгорбленный, точно уснувшее чудовище после сытой трапезы. На нем хорошо видны пологие вершины, некоторые из них можно будет использовать под геодезические знаки. На восток же от нас все загромождено высокими гребнями. С них-то наверняка откроется далекий горизонт – то, что нужно геодезистам.

Отдыхая, мы с Василием Николаевичем долго лежим на вершине. Оба молчим. Дуновение ветерка кажется лаской. Я закрываю глаза, чувствую себя счастливым: недалеко то время, когда, пробудившись, эти дикие горы будут смутно вспоминать былой покой, отнятый у них человеком. И в песнях, что сложат про эти горы первые поселенцы, уже не будет страха перед их недоступностью. Приятно сознавать, что в пробуждении окаменевших хребтов есть и твоя, хотя и микроскопическая, доля участия.

Крик беркута поднимает нас.

С запада к морю прорвались грозовые тучи. Мы спешим вниз. Ветер дует в лицо, забирается в рукава, студит тело. «Придется ли еще побывать в горах, увидеть дали, подышать свежим воздухом?» – подумал я, вспомнив про Маю.

Вечер быстро накрывает ущелье. Нас опережает большой гурт белых куропаток. За ними молча летят разрозненные стайки кедровок. Бурундуки торопятся укрыться в своих убежищах. Ветер полощет стланики, воет диким зверем в вышине. Мы заражаемся общим смятением, тоже спешим, и уже на тропе нас накрывает дождь. Он льется непрерывным потоком, точно из прорехи в тучах. Мы мокрые, под ногами скользкая подстилка, бежать опасно, а до леса еще добрых полчаса хода.

Ах, пусть мочит, пусть холод пронизывает до костей, пусть не будет костра, но все же это лучше проклятого подземелья. Мы неохотно покидаем этот чудесный уголок гор, где вольно пасутся табуны диких зверей, не знающих выстрелов, лая собак, человека.

Я не люблю спокойное море, дремлющую на солнце тайгу, отполированное синевою небо. Предпочитаю бурю. Радуюсь, когда надо мною воет пурга и я ощущаю ее беспощадность. Потоки диких рек и грозы меня всегда пленяют. С какой-то особой доверчивостью я отношусь к дождю. Люблю, когда он в сумрачные вечера окатывает прохладой тайгу, цокает невидимыми копытами конницы по листьям, по камням, по полотняной крыше палатки.

После дня, проведенного в горах, после стольких впечатлений, начавшихся со встречи с сохатым и закончившихся проливным дождем, наступающая ночь – какое счастье! Она встречает нас у входа в тайгу густым холодным мраком. Темень страшная. Внезапно молния обливает нестерпимым блеском тайгу и землю потрясает сильный разряд грома. Через минуту опять блеск, почти кровавый, и теперь удар совсем рядом. Кучум бросается вперед, тянет за поводок. Я безропотно бегу за ним, прикрывая ладонью лицо. Бойка где-то впереди.

Гневное небо пронизывает лес огненными стрелами, выхватывая из тьмы стволы деревьев, их вершины и края угрожающих туч. Но уже слышен рев реки: где-то близко палатка, тепло…

Сквозь мрак мигает огонек.

– Не пришибло? – кричит обрадованный Трофим, выглядывая из палатки.

– Давеча за малым не угодило, – отвечает Василий Николаевич. – Покукарекал бы ты тут без нас на Мае!

– Что и говорить! Всяко, брат, передумал, жутко одному в грозу.

Мы надеваем сухое белье, забираемся в меховые спальные мешки, и через минуту наступает настоящее блаженство. Ради этого уже стоило промокнуть и промерзнуть.

– Вот и чай, сахар кладите сами! – И Трофим ставит перед нами объемистые кружки.

Дождь перестал, тучи разбежались. Притихла мокрая тайга. Бледный свет луны упал на палатку.

Утром по ущелью разгулялся недобрый ветер. Ждать нечего. Сворачиваем лагерь, запасаемся дровами, чтобы не делать остановок. После ночного дождя река вздулась, налилась черной кровью. С бешеной высоты скал падает живая бахрома воды, обливая посвежевшие бока откосов. Уже залиты галечные берега, затоплены мелкие перекаты. Путь открыт. Только голые утесы караулят нас по-прежнему.

Сейчас особенно хорошо видно, какой крутой спад у Маи. На поворотах не осталось перекатов. Плот несет легко и быстро по матовой глади. Мимо пробегают стрельчатые башни тайги, глухие овражки, одинокие останцы со скрюченными лиственницами на вершинах.

Вместе с нами уплывают от родных берегов смытые половодьем деревья. Отбросив далеко вперед изломанные вершины, они в отчаянной попытке задержаться хватаются корнями за шероховатое дно реки, за уступы, вонзают обломки сучьев в стены. Но поток упрямо гонит их дальше. Мы сторонимся такого соседства. Это опаснее шиверы.

Обнаженные громады скал, неизмеримая глубина провала, могучий разбег взбунтовавшейся реки потрясают нас. Вот когда разгулялась Мая! Слышатся непрерывные глухие удары, точно кто-то под водою бьет в бубен. То стучат на дне камни, гонимые потоком вниз. Каждый поворот в этом бесшабашном беге кажется последним.

Из-за ельника, будто из засады, бросается нам навстречу широкогрудая скала, украшенная цветными лишайниками, словно медалями. Лицо кормовщика каменеет, глаза вот-вот выкатятся из орбит. Сатанинская сила толкает плот в буруны. Ничего не видно за гигантскими взмахами волн. Мы налегаем на весла. Изо всех сил пытаемся смягчить удары. Плот не повинуется на быстрине. Мы не успеваем перехватить инициативу, и через секунду грохот удара о скалу глушит рев потока.

Судно перекосилось, и, пока разворачивалось, его накрыла вершиной лиственница, оно окунулось в воду. Буруны хлещут через нас. Впереди опять скала. Ну, тут конец!..

– Топор! – слышу я крик кормовщика.

На ощупь в воде нахожу топор, воткнутый в бревно, и подаю Трофиму. Лиственница вздрагивает от ударов. Летят брызги, щепки. Подрубленная вершина с оглушительным треском ломается, уходит от нас. Плот подхватывает стремнина и, точно детский кораблик, несет дальше. Мелькают гривы водяных отбоев, дикие взлеты ельника.

До хруста гнем спины. Сходим с главной струи. Спасаемся бегством…

Прибиваемся к осыпи, сильно подточенной половодьем. Выбираемся на берег. Тут только почувствовали, что все мы мокрые до ниточки и безмерно устали.

Скалы курятся сизой ласковой дымкой. Берега Маи широко раздались по сторонам, но река все еще в полном разбеге.

Пока сушатся одежда и вещи, мы отогреваемся горячим чаем. Починяем плот. Настроение у всех неважное. Правда, оно довольно быстро приходит в норму. До вечера еще далеко. Река присмирела. Оставляя кант из лесного мусора, она неохотно отступает от берегов. На мелях оседает наносник. В ельниках глохнут обессилевшие ключи.

– Пора! – говорит Трофим, и мы занимаем свои места.

Снова вместе с рекою уплываем за кривун. Как черепаха, плот тяжело переваливается на текучих увалах, послушно скользит рядом с потемневшими камнями, не задевая их. Так бы вот плыть вечно, без тревог, без опасности. Но мы все время чувствуем, что стоим лицом к лицу с титанической силой, перед которой наша жизнь – игрушка.

Следом за нами по ущелью ползет туман. Мая светлеет. На перекатах встают каменные гряды среди седых ревущих волн.

И вдруг впереди, вспахивая потемневшую гладь реки, поднимается стая тяжелых гусей. Широко и звонко раздается в тишине их гортанный крик.

– Гуси! Гуси! – обрадованно кричит Трофим. – Не иначе где-то близко открытые места или озера.

– А может, Эдягу-Чайдах? – И я с замиранием сердца смотрю вперед.

Птицы набирают высоту спокойными взмахами крыльев и, срезая кривуны, тянут напрямик к югу.

На миг забыты весла. Смотрим вперед, сквозь сизый сумрак. Там, за темно-зелеными мысами, за рядами голых маяков, гуси попадают в яркую полосу заката и долго плывут, купаясь крыльями в золотом разливе.

Прочь сомнения, впереди Эдягу-Чайдах!

А горы распахиваются шире и шире. Раздвинулись, отошли от берегов. В просветах золотистая даль. Нас несет быстро. Скалы и камни словно бы дышат нам вслед. Нет, так покойно еще не было на душе. И это не слепое предчувствие. Ведь гуси-то действительно летали над широкой долиной, что справа от реки.

– Может, Улукиткан уже здесь? – И Трофим пристально всматривается, отбросив весло.

Я вскакиваю на груз. В лицо дует слабый ветер. Лес, горы слились, все окуталось густым сумраком.

– Огня не видно, не приехали еще.

– Тогда остановка. Утром разберемся, – командует кормовщик.

Место для ночевки неудачное, голый камень, ни деревца, ни травинки, никому не нравится. И дров нет. Я бегу вниз узнать, что там за шум. Тороплюсь – вот-вот совсем стемнеет.

Подбегаю к неведомой реке. Она скользит по дну боковой долины и делает свой последний прыжок, чтобы соединиться с Маей. С трудом различаю на противоположной стороне таежку, рядом сухую протоку и за ней что-то черное, кажется, наносник, про который говорил Улукиткан.

– Да, это Эдягу-Чайдах!

Я возвращаюсь к своим с радостной вестью, и мы на шестах спускаем плот за устье речки, пристаем к пологому берегу, усеянному крупными голышами. Наконец-то достигли заветного места!

На ночевку располагаемся у наносника. Дрова и вода рядом. Зажигаю спичку и не могу удержать крика радости: песок, на котором я стою, весь взбит копытами оленей, всюду свежий помет. Нет сомнения, где-то близко наши проводники. Хватаю карабин и разрываю тишину громовым раскатом выстрела.

Долго бранятся разбуженные скалы. В недрах уснувшей тайги смолкает эхо. И опять тишина.

– Видно, патрон с осечкой попался Улукиткану, не может вспалить, – говорит Трофим.

Ждем ответа. Ждем долго…

– Не уснули ли старики?

Снова выстрел тревожит тишину.

– Может, с ними нет ружья? – говорю, сам не веря этому, я.

– Что вы! – возражает Василий Николаевич. – Улукиткан без берданы не может, она приросла к нему навеки.

– Тогда почему же не отвечают?

– Завтра узнаем, а сейчас давайте устраиваться. Ты, Василий, берись за ужин, а об остальном подумаем мы с Трофимом.

Разгорается костер. Василий Николаевич, засучив по локоть рукава, месит тесто, а сам нет-нет да и улыбнется каким-то мыслям. Трофим шарит по карманам, что-то ищет, досадует на себя. Рядом с ворохом постелей, одежды и рюкзаков лежат собаки. Полураздетый, я выкручиваю штаны, гимнастерку, накидываю их на вешала. Наш бивак причудливой полудугой охватывает наносник. Пламя вспыхивает, бросает в глубину его изломанные тени, и от этого кажется, будто рядом с нами не гора древесных стволов, а тугой клубок живых удавов.

– А вы хорошо смотрели, оленьи ли следы под наносником? – вдруг почему-то вспомнил Василий Николаевич.

Я тоже об этом только вот сейчас подумал: не сокжои ли тут были?

– Давайте сейчас сходим, чтобы не гадать. – И Василий Николаевич, приставив на ребро к огню допекать последнюю лепешку, встал, соскреб ножом с ладони присохшее тесто.

Я нашел кусок березовой коры, вправил ее в расщепленный конец палки, зажег, и мы с факелом отправились на другую сторону наносника.

– Это не наши олени, дикие, – заявил твердо Василий Николаевич. – Смотрите, вот след теленка, а у наших нет молодняка. К тому же тут и давнишний помет. Это сокжои под наносником отдыхают в жаркий день. Зря порадовались!

– Выходит, так, – соглашаюсь я.

Разочарованные возвращаемся к мигающему огню костра. Спит окутанная мраком тайга.

Безмолвно висело тяжелым темным платом небо. Над смутным горизонтом тускнели звезды. Тишина первозданная, неодолимая, и только Мая никак не угомонится.

Я забираюсь в спальный мешок и тут только ощущаю небывалую физическую усталость, такую расслабленность и боль во всем теле, что, кажется, никакие блага, никакая опасность не заставят меня сейчас покинуть постель. Закрываю глаза, зарываюсь поглубже в мешок, но не могу освободиться от дум.

Наконец мы на Эдягу-Чайдахе, но все еще далеко от своих и от цели. Я пытаюсь восстановить в памяти оставшийся позади путь. Там было много случайностей, но были и серьезные предупреждения. Следует ли рисковать дальше? Может, пора отблагодарить судьбу, дождаться проводников, переложить груз на оленей и пробираться пешком через Чагарский хребет на Уду, к своим? Так будет надежнее. А как же с обследованием Маи? Согласиться с эвенками, что река недоступна? Так ли уж недоступна?

Пропадает сон.

Надо идти по Мае, иначе никогда в жизни себе не простишь. А как быть с Василием и Трофимом, с этими безропотными спутниками? Опять подвергать их новым опасностям? Нет! Пора остепениться. Хватит! Пойдем через Чагарский хребет. Скажут, отступили? Пусть!

Так я и уснул с решением идти через Чагар.

Улукиткан хочет обмануть осторожного Сокжоя

Погода мерзкая, идет мелкий дождь. Буйные порывы ветра налетают на угрюмую тайгу, и она отвечает ему гневом. На стоянке никого нет: ни спутников, ни собак, ни вещей, только давно потухший костер да остатки вечерней трапезы. И плот лежит на берегу без груза. Что случилось?

Оказывается, уже давно день. Мои спутники решили перекочевать на край таежки. Перетащили туда весь груз, поставили палатку, пологи и теперь что-то делают на галечной площадке возле Эдягу-Чайдаха.

В лесу среди мягкой зелени листвы под охраной столетних деревьев уютнее и прохладнее.

Василий Николаевич и Трофим натаскали на косу еловых веток и из них выложили на гальке крупными буквами:

Сбросьте батареи.

– Вряд ли с самолета удастся прочесть надпись, ведь Ли-2 летает здесь высоко, – усомнился я.

– Лишь бы заметили дым, а уж прочесть – непременно прочтут, бинокль наверняка с ними, – с жаром отстаивает Трофим.

– Если ты уверен, тогда надо добавить три слова: «Идем через Чагар».

– Почему через Чагар? – поразился он.

Василий Николаевич тоже повернулся ко мне, насторожился.

– По Мае не поплывем.

– А как же с обследованием? – разочарованно спрашивает Трофим.

– Останется незавершенным. Весною попробуем на резиновых лодках. Мне кажется, на них будет надежнее, чем на плоту.

– Если работу откладывать и на следующий год снова начинать обследование, то лучше нам теперь плыть до конца. У нас есть опыт, да и река здесь полноводнее, меньше риска.

– Не слишком ли ты надеешься на себя?

– Надо кончать с Маей.

– На сегодня хватит и того, что сделано.

– Давайте отложим разговор до вечера, может, у вас настроение улучшится.

– Только через Чагар!

Дождь загнал нас в палатку. Так и осталась надпись на косе незаконченной.

…На таборе залаяли собаки. Бойка и Кучум перемахнули вплавь мутный Эдягу-Чайдах, бросились вверх по реке.

Неужели Улукиткан?

Мы стоим на берегу, захваченные ожиданием. После дождя все умылось, и цепенеющий сонный воздух недвижно окутывает землю. Чувствуется, солнце уже спустилось к горизонту, и от этого становится еще холоднее и неприветливее.

И вот знакомый окрик волнует слух:

– Мод… мод… мод…

Видим, как из тайги вырывается Майка. Ее окружают обрадованные собаки. Затем показывается рогастый олень. На нем Улукиткан. Мы сразу узнаем его по сгорбленной спине, по бердане, торчащей кверху дулом из-за левого плеча, по тому, как покачивается он в седле в такт торопливым шагам учага. Караван еле поспевает за ним.

Улукиткан сворачивает вправо, перебредает речку и, соскочив с оленя, подходит к нам.

Старик стаскивает с головы свою убогую шапчонку, вытирает ею потное лицо и, немного успокоившись от быстрых шагов, говорит:

– Меня может обмануть злой дух – Харги, дикий зверь, даже друг, но сон не обманет. Я же говорил, обязательно живой придешь на Эдягу-Чайдах. Теперь ты должен верить старику, что Мая – худой речка, что нам лучше вместе аргишить, делать один след.

Все рады, что снова вместе.

– Ты прав, Улукиткан, нам не нужно расставаться. Когда с нами нет тебя, мы словно в чужой стране.

Я мысленно даю себе клятву не отпускать от себя больше старика.

Следом за Улукитканом на косу выходит Лиханов. На его почти черном скуластом лице отпечаток нелегкого пути, бессонных ночей, а на одежде он принес запах рододендронов и стланиковых чащ.

Вряд ли когда-нибудь здесь, на устье Эдягу-Чайдаха, собиралось такое беспокойное общество. Мы помогаем проводникам развьючить оленей, отпускаем проголодавшихся животных на корм. Все забираемся в палатку.

– Как дальше ходить будем? – спрашивает Улукиткан, не отрывая губ от блюдца.

– Через Чагар.

– Пусть олень два-три дня отдохнет, потом хорошо пойдем, – отвечает он.

– Пройдем ли? Ты знаешь проходы?

– Тут никогда не ходил, но старый люди говорил, что от устья Эдягу-Чайдаха по второму ключу можно подняться на хребет. Только вперед нам надо маут делать, свой мы потеряли, а без него Баюткана не поймаешь; и олочи, видишь, совсем кончал, надо подошву добывать; да и потники попрели, менять будем.

– Из чего же ты будешь делать маут? Из веревки?

Он пренебрежительно посмотрел на меня.

– Ты разве видел маут из веревки? Надо искать большой сокжой, тогда все будет: и подошва, и нитки, и потники. Сейчас время жирного мяса, хорошей шкуры, а лист упадет – сала не останется, и шкура испортится. Вот и надо торопиться, охота ходить.

– Куда же ты пойдешь?

– Вверх по Эдягу-Чайдаху есть старый наледь, там надо искать сокжоя.

– Ты думаешь, на наледи удача будет?

– Если глаза есть – можно не думать. Где отдыхает зверь – там остается шерсть; где ходит он – обязательно найдешь след; где кормится – будет примят ягель. Все это мои глаза видели там сегодня.

– Меня возьмешь в помощники? – спрашиваю я, заранее зная его ответ.

Старик хитро смеется, кивая головою.

– Пойдем, места там много, кому-нибудь зверь попадется. Утро бы не прозевать, идти далеко… – И он озабоченно мнет свою реденькую бороденку.

Мы допиваем чай и на этом заканчиваем свой пир. Меня уже зовет, волнует завтрашний день. Перед сном мы выбираемся из палатки подышать свежим воздухом. Сквозь черные огромные ветви лиственниц – серебряные звезды. Ветерок перебирает жесткую листву, и в нем уже чудятся осенний шелест и осенняя прохлада. Теперь уже не за горами и зима. «Кто знает, встретимся ли мы с нею?» – думаю, прислушиваясь к малиновому перезвону бубенцов.

– Видел? – сказал Улукиткан, показывая рукою на запад, где только что небо пробороздил метеорит. – Это хорошая примета: удача нам будет там.

Утро входило в свои права медленно. Жидкий полусвет поднимался меж деревьев, стучали дятлы, назойливо пищала в чаще какая-то пичуга. Гуси, пролетая над стоянкой, подняли тревожный крик. Лагерь пробудился. Улукиткан давно встал и ушел за оленями.

Трофим остается в лагере с Николаем. Они будут держать дымовой костер на случай появления самолета, напекут лепешек и займутся починкой вьючного снаряжения. А Василий Николаевич, после того как туман поднимется, выйдет на одну из правобережных вершин ниже устья Эдягу-Чайдаха и оттуда осмотрит горы, сделает зарисовки горизонта и постарается проследить Маю: куда она уходит и не понижаются ли дальше горы?

Не представляю, что сейчас делается в штабе экспедиции! После неудачных попыток обнаружить нас с воздуха усилят наземные поиски. Догадается ли Плоткин искать нас с устья Маи и не пошлет ли он людей по нашему пути от Кунь-Маньё?

В десять часов мы с Улукитканом покидаем лагерь. С нами пять оленей и Кучум. Туман, как молоко, растекается по широкой долине, редеет.

Идем вверх по долине Эдягу-Чайдаха. Необозримые стланики. Они то лежат сплошным покровом по болотистой почве, то карабкаются по склепам в вышину, то расплескиваются волнистым покрывалом по отрогам Чагарского хребта. Лиственничная тайга здесь поредела, не выдерживает соперничества со стлаником.

Обоснует ли когда-нибудь человек тут в глухомани свое жилье, и назовут ли его дети этот печальный пейзаж, вправленный в низкое серое небо, своей родиной! Кто-то совершит этот подвиг, но не скоро.

Кустарник теснит нас к реке. В поисках проходов мы переходим холодный Эдягу-Чайдах. Улукиткан подбадривает пятками своего верхового оленя, явно торопится.

Моросит дождь. Налетает ветер. Он словно во хмелю: дует то снизу, то сверху, кудрявит стланики. Мы сворачиваем по ключу влево, находим хороший ягель и там устраиваем стоянку под кронами лиственниц.

Улукиткан вертит головою, прислушивается.

– Однако, ветер всем разболтал, что мы тут, – говорит он убежденно и зябко вздрагивает от сырости.

– Может, спустимся километра на два и там заночуем? Какая охота по дождю!

Старик смотрит по сторонам, прислушивается к шелесту стекающей по хвое влаги, поднимает голову, окидывает прищуренным взглядом волнистую кровлю неба.

– Еще никто не знает, что будет через час, – заключает он. – Если дождь не перестанет, ночевать пойдем ниже.

Мокрая одежда парится от жаркого костра. Минуты текут медленно. Лицо Улукиткана неожиданно посветлело. Неужели старик предчувствует перемену погоды? По каким признакам? Напрягаю зрение, слух, но, увы, кроме падающего дождя, ничего не замечаю. Он думает, что и я уже догадался о перемене. Так сытому кажется, что все люди сыты. Он молча развязывает кожаную сумочку, начинает копаться в патронах, выбирая самый надежный для первого выстрела.

– Ты пошто не собираешься, не хочешь идти зверя караулить? – спрашивает он, выглядывая из-под брезента.

– Как не хочу?! Но ведь дождь идет!

У старика поднялись брови.

– Ты мала-мала думай: сперва дождь падал тяжело, как на дырявый барабан, а теперь, слушай, хорошо шумит. Значит, скоро кончится. Э, беда глухой в тайге!

– Не обижайся, Улукиткан. Поживу, сколько ты, может, и научусь чему-нибудь.

– Нет, – говорит он категорически. – Сколько ни бей оленя, он сохатый не станет. – И Улукиткан, подогнув под себя ноги, нахохлился от досады, как голодный сыч.

Дождь падает на землю звучно, словно не на листья, не на мох, а на жесть, и я удивляюсь, почему не заметил этого раньше.

Туча еще не успела сбросить последний груз, как выглянуло солнце. Тысячи разноцветных фонариков вспыхнули в зеленой чаще. Ожил приглушенный дождем мир, букашки, птицы, хищники… Все зашевелилось, тронулось. И я невольно подумал: скольким жизням грозит гибель в этом пробудившемся мире!

Мы собрали оленей, привязали их возле стоянки. Натаскали на ночь дров. Принесли воды для ужина. Теперь можно отправляться на охоту.

– До наледи пойдем вместе, а там смотреть будем, – говорит Улукиткан, натягивая на свои узенькие плечи вывернутую вверх шерстью старенькую дошку и подпоясываясь ремнем.

Я не свожу с Улукиткана взгляда. Перебирая узловатыми пальцами жиденькую бороденку, он сосредоточенно о чем-то думает, и на загорелое лицо то вдруг набегут табунчиком морщины, то вмиг исчезнут. Как мне хочется научиться ходить его ногами, думать, как он, видеть его глазами природу, понимать ее!

– Ты заряди берданку, может, близко зверь попадется. Угонишь, потом жалеть будешь, – предлагаю я, зная, что заряжает он всегда в последний момент.

– Нет, не надо, – отмахивается он от моего предложения. – Если я зверя раньше увижу, не угоню и патрон успею в ружье затолкнуть, а если он меня вперед увидит, то и заряженное ружье не помога – убежит. – И, накинув на плечи берданку, он стал отвязывать своего учага.

– Ты разве верхом поедешь? – удивился я.

– Нет, он с нами пойдет охота.

– Еще зверя не убили, а ты уже его ободрал, перевозить собираешься! Если надо будет, я приду за оленями.

Он смеется, и я понял, что смеется он над моей неопытностью.

– У тебя Кучум, а у меня олень. Посмотрим, чей фарт будет, – сказал многозначительно старик и, выйдя к реке, повел меня дальше по стланику.

У крайнего куста Улукиткан задержался, осторожно выглянул. Я подошел к нему.

За стлаником виднелось большое пространство черной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ерников. Всюду лежал грязными глыбами лед. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лед не успевает растаять, и теперь мы видим его остатки.

– Зачем сюда придет зверь? – спрашиваю я Улукиткана, глядя на недавно вытаявшую землю.

– Видишь, после льда молодая зеленка расти, он ее шибко любит. Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придет. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше. – И он утащил за собою учага.

Я выхожу к краю стлаников и там, никем не замеченный, затаиваюсь. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, беспрерывно вертит головою и нервно переступает с ноги на ногу.

Легкий, как дым, седой туман протянулся над потными, после дождя, лощинами и стал окутывать отроги сизоватой вуалью. Еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугдыра.

Вот Кучум задирает голову высоко, жадно тянет ноздрями воздух. На равнине никого не видно. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка.

Звери привычно перешагнули границу леса, вышли на чистое место метрах в полутораста от нас. Видно, эта черная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться.

А каково Кучуму! Он все видит, все слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе.

Сокжои, так же как и домашние олени, один перед другим торопятся вперед и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зеленые листочки с приземистых ерников. Мы отчетливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук: «Пя-пя-пя-пя…»

У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух свое прощальное «ку-ку». По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дреме стылый воздух, напоенный запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно.

Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чем-то предупреждая меня. Замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь. Вижу, шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце мое, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум.

Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, сторожко осматривается, мечет свой нащупывающий взгляд по равнине. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни темным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения.

Вот он поднял высоко голову, повел носом. Ничто не выдавало наше присутствие. Сокжой осторожно сошел с наледи, опустил к ернику огромные рога, поставленные враскорячку, стал быстро-быстро срывать листья.

Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдет ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложу карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок. Что это?..

Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам: из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и… узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя!

Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит? Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать.

Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног?.. Замираю от удивления: это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что было бы, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое!

Я забываю про сокжоев, про карабин, про себя – весь поглощен странным поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем.

Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Какая собранность, какая легкость во всей его мощной фигуре! Голову он держит высоко, гордо, рога почти лежат на спине. Он встревожен, но равнодушие учага, кажется, его успокаивает.

Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света еще реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остается совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя! Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность… Вижу, сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лед. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застыл на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством.

Наконец-то вижу: из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы.

Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Синеватый дымок слился с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя.

У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звезды. Позади облегченно вздохнула ночная сова.

Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушенного выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане – достает пустую гильзу. На лице спокойствие. А я все еще не могу прийти в себя…

На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжелые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада.

– Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром – ишь, как хорошо я обманул сокжоя! – И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вспотевшую грудь.

Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих…

– Угнал сокжоя! – крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня.

– Старик хорошо бросил пулю, зверь тут близко уснет. Сейчас ходить будем, – сказал он уверенно, и мы направились к реке, где залаял Кучум.

На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв все небо, всю глубину долины до самого Джугдырского хребта, и опять все утонуло в еще большем мраке.

– Найдем? – спросил я, шагая следом за стариком.

Он не ответил, но зашагал быстрее.

У реки нас встречает Кучум, радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мертвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.

Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою ребра, затем зашел с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал радостно:

– Большая удача! Много тут будет работы.

Старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил:

– Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придем?

– Ты ведь устал, Улукиткан, отложим до завтра.

– У жирного зверя разве умаешься? – ответил он. – Да, однако, утром лучше.

Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артерии вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку.

– Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее.

– Неужели мы столько съедим?

– Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печенки отсеку.

Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает ее на убитого зверя.

– Может медведь прийти, да так не нашкодит: дух хватит – убежит, – говорит он, накидывая на плечи берданку.

Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту.

Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведет он душу ночью! Усладит язык!

Я развожу костер, вешаю котел с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые «поленья» филе. Старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за последний час, за минуты напряжения! Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рожденная вместе с ним, была ему строгой наставницей?

Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звездное небо.

– Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, все равно что кровь или как небо, а то и совсем темные? – вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне.

– Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства!

– А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан.

Он поправил костер, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями. Потом рассказал мне старинную эвенкийскую легенду про реку Маю.

Давно-давно где-то тут в горах было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Все кругом далеко знали о ней, все хотели взять ее в жены, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: «Кто догонит меня на лыжах, кто попадет из ружья туда, куда я брошу свою пулю, кто будет самым смелым – к тому пойду жить в чум».

Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались.

А годы шли…

Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильем богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала.

– Ну, догоняй! – крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем.

Завилял ее след по горам, по лесам, по овражкам. Легла на перенову волнистой косой лыжня. Замелькали в быстром беге деревья. И горячий пар, вырываясь из молодой груди, окутывал раскрасневшееся лицо девушки. Парень близко, а все не догонит. Сердце девушки умоляло ноги не торопиться…

Уже скоро покажется и чум. На крутом спуске она вывернула внутрь камусные лыжи, притормозила бег. Парень сапсаном налетел на девушку, сорвал с головы беличью шапку.

– Теперь ты догоняй! – И он налег на лыжи.

А та уже рядом и могла опередить, да сердце не позволило.

Потом она выбрала мишень, хотела проверить, меткий ли глаз у парня, но ружье у него осеклось. Видно, сама судьба нарекла его ей в мужья.

Оставалось парню выполнить последнее условие. Но девушка теперь сама не знала, что загадать. Ей захотелось поселиться в его чуме, быть матерью его детей, кочевать с ним по тайге. Она подошла к нему близко, посмотрела в глаза и вдруг отшатнулась, увидев в них красивую девушку, каких никогда не встречала. Ей показалось, что парень любит не ее, а другую, и решила воспользоваться третьим условием, чтобы отомстить ему.

– Я перейду в твой чум, если ты ночью спустишься по скале к реке и принесешь мне воды.

Настала темная ночь. Девушка подошла к краю скалы, заглянула вниз. Полосы яркого света из ее глаз осветили уступы. По ним парень спустился к реке, набрал в кожаный мешок воды, приторочил его к спине и стал взбираться наверх. Когда он поднялся к самому опасному месту, девушка сомкнула ресницы, погас свет, и тотчас же что-то тяжелое сорвалось со скалы, упало в реку.

Дочь вернулась в свой чум и обо всем случившемся рассказала отцу.

– Глупая, – пояснил тот. – Ведь в глазах отражается только то, что они видят. То была ты.

Горю девушки не было края. Она побежала к реке и, пытаясь задержать ее бег, хотела спасти парня, отламывала от неба огромные голубые куски, доставала из недр земли темные глыбы и все это бросала в реку. В минуты отчаяния она рвала на себе тело и кровью, стекающей из ран, обливала скалы.

– Теперь ты понимай, почему всякий разный скала тут: и как небо, и как кровь, и как тень? – закончил свой рассказ Улукиткан.

– А куда девалась девушка? – спросил я.

– Старики не сказали. А имя ее было Мая.

Уже за полночь. Лежу на спине у ручья. Кругом тайга. Колючие звезды мешают уснуть. Странное состояние: ни о чем не хочется думать, все кажется плоским. И непонятно, зачем трепещут листья осины и так упрямо бьется о камни ручей. Но вот проглянула луна, и все легло на свое место. Не стали колоться звезды. Задремал ручей.

Утром ждали дождя. Восток был темен, тяжел. Где-то к югу, за Чагарскими гольцами, пошаливал гром. Мы собрали оленей, свернули табор и ушли к убитому сокжою.

Я помогал Улукиткану свежевать зверя. Как ловко работает узкий длинный нож в опытных руках старика! Все движения размеренны, точны. И ты не успеваешь следить, как у него спорится работа.

Вначале Улукиткан снимает с «лап» камус, затем отделяет голову, стаскивает чулком кожу с шеи, свежует тушу, вырезает сухожилия на ногах, на спине. И наконец расчленяет тушу на части, удобные для перевозки на оленях.

А работы еще много. Камусы он высушит и употребит на подошву для олочей. Из кожи, снятой с шеи чулком, он спустит спирально тонкий ремень – маут, метров на двенадцать. Сухожилия хорошо провялит, потом будет отдирать тонкие и очень прочные нитки для починки обуви, одежды, сбруи. Шкура с головы пойдет на коврик – камалан. Кожу он тоже высушит, отвезет домой, и из нее жена сделает чудесную замшу.

Но и это не все. Улукиткан отрезает мочевой пузырь, надувает его до предела, долго мнет руками, снова надувает, обсыпает золой, мнет и опять надувает, пока он не растягивается до размера большого детского шара. Сушит его на солнце надутым, получается чудесная посуда. Он наполняет ее вытопленным внутренним жиром.

Когда мы, завьючив оленей, были готовы отправиться в обратный путь к Мае, старик стащил в реку внутренности зверя, копыта, рога, всякие обрезки, плеснул воды на окровавленную гальку, сказал:

– Теперь ты знаешь, как надо разделывать зверя, чтобы у тебя была и подошва, и маут, и камалан, и нитки, и посуда для жира, и мясо. От зверя ничего нельзя бросать. Так учили меня наши старики.

Сегодня я окончательно убедился, что главной заповедью лесных кочевников была величайшая бережливость.

Куда девались проводники?

В лагере обрадовались, увидев груженных мясом оленей. Пока развьючивали животных, Василий Николаевич успевает рассказать о результатах своей разведки.

– Чагарские гольцы тут недалече, день ходу, не больше, – высокие балбаки. А Мая как провалилась. Схлестнулись над рекой хребты, никакой щелочки, будто в подземелье ушла. Но на той стороне, за первым отрогом, была видна широкая долина. Какой-то приток. Вот я и думаю, давайте переберемся туда с оленями и там решим: если ниже притока Мая пропустит нас с оленями, уйдем дальше, нет – вернемся к Чагару.

– Дельное предлагает Василий. В случае неудачи потеряем всего лишь два дня, – поддерживает Трофим.

– Утро вечера мудренее, – отвечаю я.

Рано утром я выбираюсь из полога. В лагере никого нет. Где же люди? Слышу, доносится от реки стук топоров.

Выхожу из таежки. На горбе левобережного гольца зреет прозрачная зорька, голубоватый свет утра озаряет край далекого неба. Из невидимой глубины вселенной он сочится живыми струями на землю. От его прикосновения к угрюмым скалам, к трепещущей хвое, к помутневшему серебру реки зарождается туман. И Мая, словно пряча свою девичью наготу, тайком уползает под его белоснежное покрывало.

Вижу, спутники мои толпятся на берегу реки. Кто рубит, кто тешет, кто заколачивает шпонки. Да ведь это они ремонтируют плот! Судя по тому, как дружно стучат в их руках топоры, они твердо решили переправляться на противоположный берег, идти на оленях через отрог в соседнюю долину.

Меня это застигло врасплох. Не могу толком понять, должен ли я сопротивляться такому решению или безропотно согласиться. Снова возвращаются сомнения и неуверенность. Ах, эти колебания перед каждым решительным шагом, когда нужно поставить на карту жизнь!

Не слишком ли мы рискуем, переправляясь на левый берег Маи, и не слишком ли мало выигрываем, отправляясь через Чагар? Кто может ответить на эти вопросы?

Удивительно, как расшатались мои нервы: минуты решимости – и тотчас же сомнения. То наши исследования представляются мне жалкими потугами проникнуть в тайну природы, то я отдаюсь им с таким азартом, что забываю про себя. Где же в этих двух противоречивых настроениях настоящее?

Куда мне вести людей? Или идти безропотно за ними?

У человека, которому часто приходится попадать в сложную обстановку, вырабатывается особое чутье. Оно помогает найти правильное решение. Я прислушиваюсь к внутреннему голосу, и вдруг подумалось: «Разве лишения, страдания не обусловливаются самой жизнью? Разве без борьбы есть жизнь? Значит, на левый берег Маи!» И вдруг смешным показался путь через Чагар.

Я не стал сопротивляться. Довольно со страхом обращаться к будущему! Я неожиданно поверил, что намеченный Василием путь самый надежный. Тем более что и Улукиткан с ними заодно. А ведь старик еще вчера не признавал иного выхода, как идти через Чагар.

В полдень мы сворачиваем лагерь, загружаем плот, сгоняем к реке всех оленей. Животные не хотят добровольно покинуть гостеприимный берег. Мы на них кричим, угрожаем палками, кое-как загоняем в воду.

Мутный поток бросает их на горы волн, зарывает в буруны. Но упорство берет верх, и они благополучно выбираются на противоположную сторону реки.

За ними отправляемся и мы на плоту вместе с грузом. Хорошо, что на реке не видно валунов. Но ниже устья Эдягу-Чайдаха Маю сжимают с двух сторон скалы. Тут она снова уходит в теснину. Не дай бог, если нас снесет в этот узкий проход! Напрягаем все силы. Бьемся с течением, и вот мы на берегу, в ста метрах от щели.

Пока разгружаемся и ловим оленей, Улукиткан отправляется искать проход через отрог. Груза у нас много, за один раз его не поднять. Делим пополам, но оленей все равно не хватает, приходится часть груза брать себе на плечи.

Улукиткан вернулся мрачный. Он осмотрел вьюки, отпустил подлиннее поводья, чтобы оленям свободно было шагать в узких проходах, и в последний раз взглянул на отрог, заваленный обломками скал.

Старик ведет караван берегом реки почти до скалы, потом сворачивает на верх отрога. Дыбятся олени на крутизне. Виляет их след между камней по карнизам, ползет разорванным пунктиром по текучей россыпи. Улукиткан, горбя спину, взбирается на выступы и тянет за собой на длинном поводу завьюченных животных.

Старику трудно дается крутизна. Одежда кажется тесной ему, шаги измельчали, глаза заливает пот, и он беспрерывно размазывает его рукавом по лицу. Бедное его сердце, как оно выдерживает такую нагрузку!

Чем выше, тем круче. Животные дышат чаще и тяжелее. Из открытых ртов свисают влажные языки. Со спин сползают вьюки. Надо вовремя остановиться, дать оленям передышку, иначе без предупреждения упадет какой-нибудь и, если не поспеть к нему на помощь, свалится и стащит с собою всю связку.

Поднимаемся все медленнее, отдыхая на каждом выступе, на малейшем карнизе. Впереди вдруг встает ступеньками скала. Останавливаемся. Олени падают в полном изнеможении. Мы сообща находим щель, по которой можно подняться наверх. Но в одном месте оленям придется прыгать с карниза на карниз, и, уж если какой сорвется, это будет его последний прыжок.

Будем проводить животных по одному. Улукиткан отстегивает своего верхового, проводит первым. Учаг, поднявшись над провалом, вдруг начинает боязливо переставлять ноги, точно ступая на острые шпили. А сам весь дрожит, не может успокоиться. Старик уговаривает его ласковыми словами. Теперь остается только перешагнуть щель. Улукиткан тянет за повод, но олень упрямится, ни с места. Страх овладевает им. Я кричу на него, угрожаю. Он вдруг поворачивает голову, смотрит на меня мокрыми, обиженными глазами.

Наконец он сдается. Поставив все четыре копыта на край плиты, учаг отталкивается и в прыжке откидывает в сторону рога, чтобы не удариться ими о скалу. От этого движения передние ноги попадают на край карниза, а задние виснут над обрывом. Синеют белки круглых глаз. Еще какое-то мгновенье олень силится удержаться передними копытами за край карниза, но срывается, и ужас охватывает нас. Скалы провожают учага глухим подземным гулом. Вместе с ним в пропасть летят камни. Далеко внизу он падает спиной на острую грань обломка и умирает, разбросав длинные ноги и запрокинув голову.

Улукиткан дождался, когда внизу стих грохот камней, снял шапку, подставил ветру потную седеющую голову, пялит немигающие глаза в пропасть…

– Пошто раньше не обрезал оленю рога? – слышу его голос.

Я даю команду вернуться к подножью скалы, спуститься вниз. Олени, видевшие весь ужас падения учага, буквально сбегают под скалу и продолжают пугливо прислушиваться к наступившей тишине. Мы развьючиваем животных. Без груза они легко преодолевают препятствия, выходят наверх. Затем с Трофимом и Лихановым вытаскиваем туда груз, а Улукиткан с Василием Николаевичем идут к учагу, чтобы снять с него узду, вьюк и седло.

От скалы подъем положе, и мы без приключений выбираемся на отрог. За ним действительно глубокая долина. Мои спутники возвращаются с оленями на Маю за оставшимся там грузом, а я с Бойкой иду вниз, к устью речки, протекающей по дну долины.

Спускаемся по стланику. Тут идти легче, россыпи прикрыты растительным покровом, меньше обнаженных пород. Дальше нас встречают лиственницы. Так в их окружении мы и выходим на дно долины.

Пробираясь сквозь береговую чащу, раздвигаю густой ольховник и поражаюсь: речка должна течь вправо, к Мае, а она течет в обратном направлении. Понять не могу, в чем дело. Течет она действительно влево, почти на север. Я тяжело опускаюсь на гальку.

Да это Мая! Я узнаю ее разбег, ее тревожный рокот и шальную волну. Мы опять встретились. Чувствую, что не уйти нам от нее. Да и куда? Назад – ни за что! Остается только один путь – вперед. Меня как будто эта неприятная неожиданность подбадривает.

Минуту назад у меня еще теплилась надежда выбраться из этого проклятого ущелья. И вот все рухнуло… Надо быть готовым ко всему: к новым неудачам, к новому крушению надежд. Итак, поплывем до конца по Мае!

Подхожу к берегу. Река плещется меж валунов, ворчливо бежит дальше на север. Все еще не могу понять, почему на север? Ведь от устья Эдягу-Чайдаха она пропилила себе проход на юг. Значит, где-то здесь река делает большую петлю и поворачивает более чем на сто пятьдесят градусов.

Выбираю место для стоянки, делаю заломки и ухожу вверх по реке. Надо узнать, что там в петле: пороги, шиверы или тиховодина. И заодно посмотреть, где поблизости есть сухостойный лес для плота.

Однако моя попытка осмотреть первую большую петлю Маи не имеет успеха. У всех поворотов реку оберегают крутогрудые скалы, то голубоватые, как небо ранним утром, то серые, как пепел старого огнища, то ржавые. Они неприступны. Ни с чем пришлось вернуться назад.

На стоянку прихожу поздно. За пологими отрогами пылает небо. Близится ночь. По прогалинам в холодеющем ночном сумраке бродят, как призраки, уставшие олени. Ветерок наносит дым только что разложенного костра.

Я разыскиваю в куче багажа свою постель, достаю мыло и полотенце. Василий Николаевич льет мне на руки воду, а на пухлых губах улыбка.

– Чему радуешься? Реку узнал? – спрашиваю я.

– Узнал. Эко змея, обманула! Кто бы подумал, что она тут так извернется!.. Что же делать будем? – не терпится ему.

– Поплывем дальше, не возвращаться же назад!

– Мы тоже так распланировали и лес уже свалили на плот. Старики хотят идти с нами берегом.

– Да, да, вместе пойдем, так лучше, – слышу я голос Улукиткана.

– А если не пройдете?

– Вы сразу нас на ту сторону плавьте. Если не пройдем, будем пробираться горами, на устье Маи встретимся.

Итак, все решено. Завтра в путь. Знакомое чувство тревоги опять врывается в нашу жизнь.

Кто-то бросает на рубиновую россыпь углей пучок сушника. Вспыхивает пламя, и знакомый шелест огня будит лагерь. Улукиткан остается отобрать себе продовольствие, а все остальные уходят на берег. Дружно стучат топоры, перекликается эхо, и радостно слышать здесь, в дикой теснине гор, человеческий говор.

Выяснилось, что ниже нашей стоянки Мая, наткнувшись на скалу, круто поворачивает назад, на юг, образуя узкую стрелку. Улукиткан не хочет идти здесь берегом, следом за плотом, просит переправить его на правый берег, и они с оленями дождутся нас на противоположной стороне стрелки.

В полдень мы перегнали через реку оленей, перебросили стариков, помогли им поймать животных, и они ушли налегке, не захватив с собою вещей и продуктов.

На корме Трофим. Он клонит голову, прислушивается к наплывающему реву. Справа на гранитном выступе торчит разбитая грозой старая лиственница с поднятыми к небу обломанными сучьями, как бы предупреждая нас об опасности.

Проплываем обрыв. Близко перекат. Все настороже. Наваливаемся на весла. Кормовщик не успел заметить проход, нас бросает из стороны в сторону. Тут, кажется, река готовит нам сюрприз.

Сильным толчком плот подбросило высоко, посадило на что-то острое, а нос заклинило глубоко под камень. Собак смыло. Все перебираемся на корму, пытаемся осадить ее, но безуспешно. Мы налетели на корягу, замытую водою…

Буруны с гулом разбиваются о плот, окатывая нас ледяной водою. Одежда на всех мокрая. Напрасны наши усилия сняться с коряги при помощи шестов. Что только не придумывали! Приходится лезть в воду. Страшновато, но ничего не поделаешь. Привязываемся веревками. Мы с Трофимом подбираемся под корму, а Василий Николаевич пытается высвободить нас из-за обломка. Тужимся изо всех сил, но безуспешно.

Выбираемся на плот. С полчаса прогреваемся. Еще раз лезем в воду…

Остается последнее: разрубить плот пополам. Развязываем груз, раскладываем его на две части. Трофим рассекает кормовую ронжу. Василий спускается к обломку, машет топором, наугад нащупывает острием под водою бревно, а сам синий, трясется.

Вдруг треск. Суденышко раскололось. Меня на семи бревнах отбросило вправо, вынесло за шиверу. Впереди скала. Слева на берегу вижу собак. Их надо взять. Нажимаю на шест, бьюсь с течением. Рядом со мною причаливают к берегу и Трофим с Василием.

Мы вне опасности. Теперь бы скорее к старикам! Они ведь ждут. Но прежде надо сколотить плот, обогреться. Василия все еще трясет.

Переодеться не во что, груз весь мокрый. Разжигаем костер. Мы с Трофимом, немного отогревшись, принимаемся за плот. Василий все еще не может прийти в себя.

Уже вечереет. Почти восемь часов отняла у нас эта проклятая шивера. Теперь мы снова готовы покинуть берег, выйти на струю.

– Вставай, Василий, пора, – предлагаю я. – Старики заждались.

Он поднимает голову, смотрит на меня грустными, как у раненого оленя, глазами.

– Что с тобой?

Василий с трудом открывает рот.

– Ноги отнялись, – говорит он с ужасающей безнадежностью.

Я и Трофим соскакиваем с плота. Раздеваем его, растираем ноги, отогреваем их у костра. Они действительно омертвели.

Вот уж этого не ожидали!

Но мы не должны задерживаться. Переносим больного на плот, укладываем его на спальные мешки. Отталкиваемся от берега, и нас подхватывает Мая.

Мы буквально ошеломлены случившимся. Насколько это серьезно с Василием? И как опасно теперь застрять в шивере? Больной это лучше нас понимает. Он настороженно караулит долетающий до слуха шум переката и с опаской поглядывает на мутный поток, несущий на своих горбах плот.

Проплываем скалу. От нее река поворачивает на юг. Здесь у поворота и выклинивается стрелка, через которую перешли проводники с оленями.

Над нами просторный купол вечернего неба, затянутого побагровевшими тучами. Спрямленная река, словно сытый удав, молчком уползает в узкую щель ночного логова. Путь открыт. Мы ищем глазами стоянку стариков, дымок костра, пасущихся оленей, но, увы, нигде никого не видим. С правой стороны уже близко синеют скалы, прикрытые темной шапкой хвойной тайги.

Причаливаем к берегу.

Пока Трофим закрепляет плот на ночь, я бегу вниз по гальке. Вот и затухший костер проводников, взбитая копытами оленей земля, кучи помета и след ушедшего обратно на стрелку каравана. Возвращаюсь на стоянку.

– Старики, не дожидаясь, видимо, ушли с оленями искать корм. Они же голодны.

– Велика ли ночь, потерпят и к утру заявятся, – говорит Трофим.

Достаю карабин и дважды стреляю в вечернюю мглу. Эхо лениво повторяет звук и умолкает. На выстрел никто не ответил.

Василий Николаевич тихо стонет. Отблеск костра лижет его загорелое лицо. На меня смотрят чужие глаза. Какие-то страшные думы погасили в них живой огонек.

– Не печалься, Василий, за ночь все пройдет и забудется.

Он отрицательно качает головою.

Мы устраиваем больному мягкую подстилку, заталкиваем в спальный мешок. Он покорный, словно ребенок. Как больно видеть беспомощность этого человека, исходившего многие тысячи километров тропою исследователя, испытавшего на себе коварные силы природы, не склонявшегося перед неудачей, опасностью; человека, безмерно любящего жизнь! Нет, он завтра должен встать!..

Утро стекает в ущелье с невидимых хребтов такое же хмурое, неприветливое, как и вчера. Ветер дико треплет лиственницы. Холодно. Лучше бы и не нарождался этот день!..

Василий Николаевич лежит на спине, как мы его положили с вечера, с припухшими от бессонницы глазами. Рядом примостилась Бойка. Собака ждет от него обычной утренней ласки и, улучив момент, ловит языком его щеку. Но он не замечает свою любимицу, смотрит куда-то мимо меня в пустое пространство. Боже, что сделала с ним эта ночь!

Я опускаюсь к больному.

Он молчит. Бойка поворачивает свою морду и смотрит на меня опечаленными глазами. Каким-то собачьим чутьем она угадывает, что у хозяина большое горе.

– Как твои ноги, Василий?

– Нет у меня их… – отвечает он, и я вижу, как дрогнул его подбородок.

– А ты не расстраивайся. Давай походим, может, разомнутся, – утешаю я.

– На что становиться буду?

Мы с Трофимом поднимаем больного, но ноги, как плети, беспомощно виснут. Василий потрясен. Этот человек всегда смело смотрел в лицо смерти, а тут растерялся.

Вот и пришла к нам беда нежданно-негаданно…

Теперь с большой ясностью почувствовали, как далеко мы от своих и как необходима нам помощь.

Придется расстаться с рекою.

Плыть дальше нельзя. Не слишком ли дорого взяла с нас Мая за отрезок в несколько километров пути от Эдягу-Чайдаха? Но это последняя дань. Теперь у нас иная цель – вывезти больного. Сделаем носилки для Василия Николаевича и увезем его на оленях. Хорошо, что с нами Улукиткан!

Мы развязали веревки на плоту, стащили на берег груз. Его оказалось слишком много, и половины не поднять на оленях, тем более что четыре самых крупных быка посменно будут везти носилки с Василием Николаевичем. Придется бросить палатки, спальные мешки, часть личных вещей. Возьмем только то, что должно обеспечить путь через Чагар до устья Шевли, где находится наша топографическая партия.

Ждем стариков. Они вот-вот должны появиться. Трофим стружит шесты для носилок, я готовлю завтрак. Уже давно день. Начинается дождь.

– Не случилось ли чего со стариками? – беспокоится Василий Николаевич.

Неведение становится тягостным. Беру карабин, отправляюсь искать проводников. Погода мерзкая. На горы ложится темень туч. С востока из-за отрогов доносится смутный рокот далеких разрядов. Тайга молчит. Мелкий дождь сыплется редко и однообразно.

Нахожу тропу, свежепроторенную по густому брусничнику. Она выводит меня на верх стрелки, и тут я натыкаюсь на странное зрелище: мох утоптан, залит кровью, для чего-то кололи лучины, и на земле лежат обрезки тонких ремешков. Я не задерживаюсь, старики все объяснят. Тропка сворачивает влево и убегает по стланику на юг. Иду по ней километр, два.

Вижу, впереди стоит олень, обрадовался: где-то близко стоянка. Подхожу ближе. Узнаю Баюткана. Удивляюсь: почему он вдруг стал таким покорным? И тут только замечаю, что у него сломана передняя нога. Он держит ее высоко, беспрерывно вздрагивая всем телом от боли. Проводники обложили рану лучинками, перевязали ремешками.

А где же другие олени? Почему нет их следов? Никого нет. Куда идут проводники? Кругом ягельные поляны, много дров, тут бы и ночевать им! А предчувствие чего-то недоброго растет. Наконец тропка выводит меня на кромку правобережных скал, протянувшихся далеко по-над рекою, и уходит дальше по чаще, оставив позади ягельные места.

– Ушли! – вырывается у меня вместе с отчаянием, и я безвольно опускаюсь на колоду.

Что угнало стариков от нас? Ведь с ними же нет ни крошки хлеба, ни посуды, ни постели! А может, и спичек. Нет, это непостижимо уму!

Слышу позади шорох: моим следом идет Баюткан. Он подходит ко мне совсем присмиревший. Я отворачиваюсь: нет сил видеть его ужасные глаза, переполненные болью. В них живая тоска, боязнь остаться брошенным в этой гнетущей тишине мокрого леса.

Я тороплюсь к своим. Следом скачет на трех ногах Баюткан. Он не поспевает за мною, отстает.

Меня встречает взволнованный Трофим:

– У Василия отнялась левая рука.

– И у меня не лучше новость: проводники ушли от нас!

– С чего бы это они? Вещи-то их тут.

– И все-таки ушли.

– Значит, зря носилки делал…

Василий Николаевич, увидев меня без проводников, встревожился:

– Где Улукиткан?

– Ты только не волнуйся. Проводники ушли ниже, может, там дождутся нас.

Его лицо вытягивается. На щеках появляются желтоватые круги, голова беспомощно откидывается назад.

– Нет, нет, ты обманываешь. Что же вы теперь будете делать со мною? – спрашивает он дрогнувшим голосом.

Трофим присаживается к нему, обнимает его голову, прижимает к своей груди.

– Успокойся, Василий… Клянусь, мы до конца не бросим друг друга и, что бы ни случилось, останемся вместе. Ты веришь мне?

Он молчит, переполненный ожиданием чего-то ужасного.

– Это все пройдет, – утешает его Трофим. – Может, распогодится, нас найдет самолет, помогут выбраться.

Более часа мы массируем ему руки и ноги. Другого ничего не можем придумать. Вся надежда на крепкий организм больного.

Подтаскиваем его поближе к костру и тут обнаруживаем, что и правая рука ему плохо повинуется: пальцы работают, а поднести к губам ложку не может. Ни рук, ни ног!

Откуда навалилось на нас столько бед?!

Я кормлю больного с рук. Его рот непривычно ловит теплую лепешку, куски горячего мяса, долго жует. Пища застревает в горле. Он дышит тяжело. Непрошеные слезы затуманивают глаза, падают с ресниц калеными каплями на мою руку.

Трофим помогает мне, а сам прячет глаза, давится тяжелыми глотками. И кажется, вот сейчас у него эта человеческая боль за друга выплеснется наружу.

Поднялся ветер. Облака рвутся, редеют. Посветлевшее небо кропит тайгу остатками дождя. Решаем плыть, да и нет другого выхода. Видимо, не суждено нам уйти от Маи. Загружаем плот, укладываем беспомощного Василия и отталкиваемся от негостеприимного берега. Из чащи выходит Баюткан, провожает нас грустными глазами. Он не понимает, куда ушел караван и почему вдруг люди бросили его…

За правобережными скалами, протянувшимися на много километров, проводников нет. Река сворачивает влево. Закатное солнце бледными полосами света прорезает высокое небо. За поворотом встречается первая шивера. Василий Николаевич тревожно прислушивается к реву. Малейшая опасность теперь кажется ему гибелью.

Пробиваемся к первой таежке, быстро организуем ночевку. Трофим остается с Василием Николаевичем, а я иду искать проводников.

Их нигде нет – они ушли от реки. Но почему не дождались нас, не взяли с собою свои вещи, продукты? У них нет даже куска брезента, чтобы укрыться от непогоды. Бедные старики, сколько мучений им приходится претерпевать из-за нас!

Ночью у Василия Николаевича неожиданно поднялась температура. Он сразу ослаб. Мы с Трофимом дежурим. Все трое не спим. Горит костер. Что сказать больному, чем утешить его?

Теперь ясно: ему скоро не подняться на ноги, да и поднимется ли вообще? Надо как можно быстрее передать его врачам. Мы должны торопиться и в то же время ни на минуту не забывать, что теперь малейшая оплошность, ничтожная ошибка на воде может кончиться катастрофой.

Утро было неприветливым. В тучах за краем серебристого тальника вспыхивали короткие зарницы, на миг освещая сумрачные утесы. Стороною нас обходил дождь. А из тайги, как и вчера, несло теплым запахом коры. И тишина непробудного утра еще долго царила над стоянкой.

Покидаем стоянку. Мысли о проводниках отступают от нас, теперь уж нам не встретиться с ними. Василий Николаевич просит устроить его на плоту повыше, чтобы видеть путь. Бойку и Кучума на этот раз привязываем к грузу.

Синеву обширного неба пронизывают лучи солнца. Путь зорко караулит кормовщик, и его властные окрики «Бей вправо!», «Бей влево!» далеко разносит звонкое эхо. Теперь при мысли, что с нами больной Василий Николаевич, наши глаза становятся острее, руки сильнее и воля крепче.

Окаменевшая пасть ущелья заглатывает плот. Над нами остается лоскут неба, будто упавший на конусы гигантских скал. На угрюмых «лицах» гранитных сторожей еще лежит ночная прохлада.

Солнце обходит нас где-то стороною. Неприветливо на дне этого глубокого шрама земной коры. Тут мы на всем протяжении пути не видели следа, предмета, подтверждающего пребывание здесь человека. И не верится, что где-то есть иной мир, обширный, радостный, людный. Реальность сейчас для нас – бешеный поток. Он, словно понимая, зачем сюда проникли люди, продолжает заманивать нас в свои застенки.

Мы уже далеко от ночевки, но никто не знает, сколько осталось до устья.

Ворчливая река несет наше расшатанное суденышко дальше. В этом ущелье нет тишины. Мая, пытаясь спрямить свое русло, как гигантские жернова, день за днем, год за годом перемалывает камни и плоды своей работы уносит вниз в виде песка и гальки. Подточенные скалы рушатся, пытаясь запрудить реку. Тут-то у каменной свалки и зарождается нескончаемый грохот воды, потрясающий ущелье. За миллионы лет Мая сумела зарыться глубоко в материк, обставить свой путь дикими стенами мраморных скал…

Помнится и сейчас их незыблемая высота, горделивый наклон, ажурная раскраска. И когда над скалами голубеет небо и солнечные лучи ложатся на обнаженные откосы, ими не налюбоваться.

Где теперь старики? Как могли они уйти, не повидавшись с нами? На что понадеялись? Неужели их не пугает холод, ночевки без постелей, далекий путь? Неужели мы никогда не увидимся? Бедный Улукиткан, мы всегда чувствовали биение твоего доброго сердца, твои заботы! Так облегчал наше существование в этих диких пустырях и столько сам пережил из-за нас! И вот мы, неблагодарные, даже не простились с тобою. Как плохо ты будешь думать о нас!

Василия Николаевича тревожит малейший всплеск, скрип плота, даже крик птицы. Глаза его ищут у каждого поворота, у каждого камня опасность, и если что замечают, то по загрубевшим щекам расплываются бледные пятна, ворот телогрейки кажется тесным, он вытягивает шею, точно хочет проглотить застрявший в горле комок, и со страшной напряженностью ждет развязки. Когда же плот минует опасность, Василий Николаевич впадает в короткое забытье, затем начинает крутить цигарку, но пальцев одной руки не хватает, бумага рвется, махорка просыпается.

– Покурить бы… – просит он, и я на минуту присаживаюсь к нему.

– Что ты сторожишь, Василий, сам себя пугаешь? Уснул бы, – говорю я, закручивая ему козью ножку.

– Боязно мне, понимаешь. В воду опрокинет – без ног, без рук, чем отбиваться?

– Не опрокинет, вода большая. Может, сегодня вынесет до устья, отправим тебя в больницу.

– Мне теперь не жить. Хуже некуда…

– Не отчаивайся, еще походим по тайге!

– Так думаешь? – И на его лице готовность поверить моим словам.

– Нос вправо! – гремит голос кормовщика, подхваченный пробудившимися скалами.

Я вскакиваю, хватаюсь руками за весло. У Василия Николаевича изо рта выпадает цигарка…

Где-то близко крутой спад реки. За первой грядой бурунов ничего не видно. Неужели порог? Мысли не поспевают за событиями. Мы у края. Плот подхватывает тугой поток воды и со всего разбега набрасывает на валун.

Толчком меня сбивает с ног. Я теряю весло. Взбунтовавшиеся волны поднимают правый борт плота. В последний момент, сваливаясь в воду, я пытаюсь поймать Василия, но руки скользят мимо.

Треск, визг собак, человеческий крик в бурунах… Я захлебываюсь, теряюсь.

Чья-то властная рука ловит меня за волосы в воде. Боль возвращает сознание. Открываю глаза. Вижу над собой на камне Трофима. Левой рукой он силится вырвать меня из потока, а правой держит за шиворот Василия. Я не нахожу в глубине опоры для ног. Хватаюсь руками за скользкие грани обломка, царапаюсь и кое-как выбираюсь на камень.

С трудом вытаскиваем больного из воды. Он жив. Медленно приходит в себя. Видим, как река уносит за кривун перевернутый вверх брюхом плот, как бьются в смертельной схватке с потоком привязанные к нему Бойка и Кучум.

С необыкновенной силой меня охватывает ощущение, что вместе с плотом от нас уходит и жизнь. Неужели конец?..

Часть пятая