На краю жизни
Когда человек сильнее обстоятельств
Мы никогда не были такими беспомощными и жалкими, как в первые минуты катастрофы. Все еще не верится, что с нами не осталось ни плота, ни куска лепешки, ни тепла. Мы одни среди мрачных скал, на дне глубокого каньона, выброшенные Маей на кособокий камень.
Присесть негде. Стоим с Трофимом на краю обломка, удерживая друг друга. Василий лежит пластом. Он еле дышит. Над его лицом сгустились тени. В глазах испуг. Нижняя челюсть отвисла.
Река бушует, кругом все кипит, пенится, ревет. Страшно смотреть, как беляки, поднимаясь синими холмами, налетают друг на друга и с гулом проваливаются в пустоту. Сквозь водяную пыль слева виден поворот. Справа реку поджимает крупная россыпь.
– Проклятье! Правее бы надо, тогда бы пронесло, – досадует Трофим.
Стаскиваем с Василия одежду, выжимаем из нее воду, надеваем на посиневшее тело. Не знаем, что делать. До берега с больным ни за что не добраться, не сплыть за кривун, всюду торчат обломки. Но и здесь нельзя оставаться: на вершинах скал уже гаснут последние лучи заката.
Скоро ночь, и тогда…
Надо принимать какое-то решение. Что угодно, любой ценою, лишь бы выбраться! Опасность теряет свою остроту. Будь у Василия руки и ноги, мы бы рискнули схватиться с бурунами. Оставаться же на камне – смерть.
Ловлю на себе настороженный взгляд Василия. Он понимает все. Молча ждет приговора. Его не спасти, это ясно. А как же быть? Бросить на камне живым на съедение птицам, а самим спасаться?
– Василий, подскажи, что нам делать!.. Ты слышишь меня? – кричу я, силясь преодолеть рев реки.
– Плывите… А мне уже ничего не надо… Столкните в воду… – И мы видим, как он, напрягая все свои силы, пытается сползти с камня.
Я опускаюсь на колени, обнимаю его мокрую голову. Мы все молчим. «Столкнуть в воду!» Страшные слова! Столкнуть Василия, который был примером человеческой отваги и дружбы, преодолел с нами сотни преград без жалоб, без единого упрека! Неужели никакой надежды?!
– Я остаюсь с тобой, Василий. А ты, Трофим, не мешкай, не раздумывай, раздевайся, плыви, авось спасешься.
– Нет!.. У вас семья, а я один, и не так уж мне везло в жизни…
– К чему разговоры, – кричу я, – раздевайся! Одежду привязывай на спину. Проверь, хорошо ли упакованы спички.
– Мне не выплыть.
– Вода вынесет, а здесь гибель. Снимай телогрейку, штаны… Ну, чего медлишь?
Он вскинул светлые глаза к небу и стал вытаскивать из тесных сапог посиневшие ноги.
Я помогаю ему раздеться. Тороплю. А сам плохо владею собой, ничего не вижу. Надо бы что-то сказать ему, но мысли плывут беспорядочно…
Не знаю, что передать друзьям. Как оправдать себя перед семьей? Надо бы выпросить прощение у Василия и Трофима за то, что заманил их сюда, на Маю, не настоял идти через Чагар. А впрочем, зачем? Ведь этот опасный путь был нашим общим желанием.
Вокруг по перекату ходят с гулом буруны. Густая синева реки путается в вечернем сумраке. Трофим готов. Я завязываю на его груди последний узел, пальцы плохо повинуются мне. Нервы не выдерживают, я дрожу.
– Торопись!
Он опускается на колени перед Василием, припадает к лицу, и его широкие плечи вздрагивают.
Напрягаю всю свою волю, призывая на помощь спокойствие, хочу мужественно проводить человека, с которым более двух десятков лет был вместе.
Мы обнимаемся. Я слышу, как сильно колотится его сердце, чувствую, как тесно легким в его груди, и сам не могу унять одышку.
– Прощай, Трофим! Передай всем, что я остался с Василием…
Трофим шагнул к краю валуна. Широко расставив посиневшие от холода ноги, он мысленно прикинул расстояние до первого вала, посмотрел вперед, где буруны вздымали горы пены, и вдруг заколебался. С прикушенной губы по подбородку побежала кровь. Отвернулся, снова припал к Василию.
Еще раз обнимаемся с ним.
– Не бойся! – И я осторожно сталкиваю его с камня.
Распахнулась волна, набежали буруны, и Трофима не стало видно. Голубоватая зарница неожиданно блеснула, раскрыв все небо, всю глубину ущелья и облив мигнувшим светом перекат. Ни Трофима, ни узелка с одеждой, ни крика. В темноте только звезды далекие-далекие печально светят с бездонной высоты да рев огромных волн в тревожной ночи.
На валуне стало просторнее, но сесть все равно негде. Приподнимаю Василия, кладу его голову себе на колени. Холодно, как на льдине. Больного всего трясет, и я начинаю дрожать. С ужасом думаю, что Василию до утра не дожить.
– Уже ночь или я ослеп? – слышу слабый голос Василия.
– Разве ты не видишь звезд?
Он поднимает голову к небу, утвердительно кивает.
– Выплыл?
– Давно.
– А ты видел?
– Как же! Ушел берегом за кривун.
– Ну-ну, хорошо! Сам зачем остался?
– А ты бы бросил меня в такой беде?
Он долго молчит, потом спрашивает:
– Значит, никакой надежды?
– Дождемся утра, а там видно будет, – пытаюсь утешить его.
– Дождемся ли?..
Бродячий ветер трубит по ущелью, окатывает нас водяной пылью. Поток дико ревет. Что для него наша жизнь – всего лишь минутная забава.
Теперь, немного освоившись с обстановкой, можно здраво оценить случившееся. Поздно раскаиваться, сожалеть. Думаю, что всякая борьба безнадежна. Мы попали в такое положение, когда ни опыт, ни величайшее напряжение воли, ни самое высокое мужество не могут спасти ни меня, ни Василия. Обстоятельства оказались сильнее нас. Только бы сохранить в себе спокойствие!
Василий дремлет. Вот и хорошо! Пусть на минуту забудется… Томительно и долго тянется ночь. Я мерзну, дрожу. Туча гасит звезды. Становится жутко в темноте под охраной беляков. И все время сверлит одна мысль: «Почему не послушал Улукиткана, не пошел через Чагар? Да разве мог я иначе? Разве можно задержать выстрел, если боек ударил по капсюлю?»
Затихает и снова оживает южный ветерок. Он наносит запах хвойной тайги. И кажется: плывет этот тяжелый дух из родных кавказских лесов. Вижу, точно в яви, костер под старой чинарой. Там в детских мечтах раскрывался мне загадочный мир. Помню, все помню, как сегодня: грустное безмолвие разлапистых стволов, прикрывавших дырявым решетом ночное небо, сказки, что словно острым резцом врезаны в память, и капли утренней росы. Там, под старой чинарой у тлеющего огня, родилась неугомонная мечта увидеть невиданное. Это ты, угрюмый лес моего детства, научил любить природу, ее красоту, первобытность. Ты привел меня к роковому перекату. Но я не сожалею…
За что мы расплачиваемся жизнью? Меня вела к развязке всепоглощающая страсть, неутомимое желание проникнуть в неизвестность. Это было не безотчетное подчинение натуре, не спорт, а самое заветное – подчинить природу человеку.
За скалы сваливаются тучи. Падучая звезда бороздит край темного неба. Улукиткан непременно сказал бы, что это к удаче. Он умел всегда находить во всех явлениях природы что-нибудь обнадеживающее, и это помогало ему жить. Хочу поверить, что упавшая звезда – к счастью.
– Ты не спишь? – слышу голос Василия. – Какая долгая ночь!
Я молча прижимаю голову друга. Молчим потому, что не о чем говорить. То, чем жили мы до сих пор, о чем мечтали, покинуло нас. Не оставалось ни весел в руках, ни экспедиционных дел, ни связи с внешним миром. Казалось, жизнь замерла, как замирают паруса в минуту вдруг наступившего штиля.
Часы текут медленно. О эта долгая ночь, холодная и неумолимая! Хочу забыться, но не могу отрешиться от темных мыслей. Слишком велика их власть надо мною. Мы окончательно затеряны в этой щели. Теперь мы всего лишь кусочки живой плоти, безнадежно прилипшие к мокрому камню. Вокруг ревет поток. Злой ветер проникает в каждую щелку одежды. Ужасное состояние, когда промерзаешь до мозга костей, когда негде согреться. Я втягиваю голову в воротник, дышу под фуфайку и закрываю глаза с единственным желанием уйти от действительности.
Со скалы срывается тяжелый обломок и гулом потрясает сонное ущелье. Из-за кривуна выползает разбуженный туман. Качаясь, он взбирается на ослизлые уступы, изгибается, плывет. Вверху туман сливается с тусклым небом, внизу бродит вокруг нас, оседая на нашей одежде водяной пылью, и от этого становится еще холоднее.
Нет, не уснуть…
Чувство безвыходного положения ни на минуту не оставляет меня. Быстро, как на экране, проносятся мысли о жизни, какие-то незнакомые горы, залитые солнцем, и семья, которую никогда не увижу…
Опять слышу грохот. Вероятно, забавляется медведь. Где-то в вышине, за туманом, за верхней гранью скал, рассвет будит день. Но в щели еще долго будет ночь. Живой поток воды проносится мимо, словно гигантские качели.
Над нами, чуть не задевая крыльями, пролетает пугливая стайка уток. Туман сгущается, белеет. Утро заглядывает в щель.
– Холодно, не чувствую себя. Согреться бы теперь перед смертью… – И Василий крепко прижимается ко мне.
– Скоро солнце поднимется, отогреемся и непременно что-нибудь придумаем, – стараюсь я успокоить Василия.
– Ты не заботься обо мне. Не хочу жить калекой. Плыви сам…
– Никуда я от тебя не поплыву. Еще не все, Василий, потеряно. Наступит день…
– Ты бы повернул меня на бок, все застыло, – обрывает он разговор.
Вид у него ужасный: по черному, обветренному лицу проступили желтые пятна, и какие-то новые черты обезобразили его. В глазах полнейшая отчужденность. А ведь совсем недавно это был полноценный человек несокрушимой воли.
Наверху все больше светает. Назад, за кривун, торопится туман. Обнажаются выступы скал, рубцы откосов, небо, освещенное далеким солнцем. Страшно смотреть, как обрушивается поток на острые клыки обломков, как в диком смятении вода разбивается в пыль и, убегая за кривун, бросает оттуда свой гневный рев.
Я отогреваю под фуфайкой руки, достаю записную книжку – дневник. Но мысли вдруг рассыпаются, как молодь, настигнутая тайменем. Однако сила привычки заставляет взять в руки карандаш.
«…Прошла ночь на камне. Какая же мучительная пытка – холод! Он безжалостно овладевает нами. Трофим уплыл. Василий безнадежен. Завидую его спокойствию, с каким он ждет конца. Он готов мужественно принять смерть. Хотя бы на минуту отвлечь его от надвигающейся развязки, но я не знаю, что сделать, что сказать.
Слабею. Боюсь, не смогу плыть, если в этом будет необходимость. Какой ужас находиться в последние минуты жизни на камне, где даже места нет, чтобы лежа умереть!
Никого не виню. Мы рисковали во имя цели. И вот…»
Вижу, за перекатом, в заводи, плавает что-то черное. Присматриваюсь. Да ведь это, кажется, шляпа Трофима! Не может быть! Не хочу верить! С трудом поднимаюсь на ноги. Нет, не ошибся, его шляпа. Неужели погиб?!
– Куда ты смотришь, что там? – слышу тревожный голос Василия.
– Утка черная плавает за перекатом.
– А я думал, Трофима увидел…
– Что ты, он теперь далеко…
– Вот уж и далеко! Без плота и без топора ему никуда не уйти.
– Наш плот не должно далеко унести перевернутым.
– Может, и застрял, – соглашается он.
– Что это у тебя, Василий, с нижней губой?
– Опухла что-то…
– Да ведь ты ее изжевал! Зачем это?
– Сам не знаю. Кажется, будто трубка в зубах.
Я отрезаю ватный кусок от полы фуфайки, кладу ему в рот и только теперь вижу его поседевшую за ночь голову. Лицо сморщилось, на лбу глубокие борозды, точно сабельные шрамы, нос заострился. В глазах выражение полнейшего безразличия, как у мертвеца. Меня это пугает.
Небо безоблачное, синее-синее. На лохматый край правобережной скалы упали первые лучи восхода. Все засверкало чистыми красками раннего утра.
Василий лежит на мокром камне, следит, как с верхних уступов спускается в глубину ущелья жгучий поток золотой дымки. Временами он переводит взгляд на облачко, застрявшее посредине синего неба… А сам жует ватный лоскут.
– Покурить бы… – просит он.
– Потерпи немного. Солнце пригреет, я высушу бумагу, табак, и ты покуришь.
Вот и солнце! Я чувствую его теплое прикосновение, вижу, как лучи, падая в воду, взрывают ярким светом кипящую глубину переката. Не последний ли день? Я хочу встретить его спокойно. Ах, если бы можно было вытянуть ноги!..
Чтоб отвлечься от мрачных мыслей, вытаскиваю из кармана кусок лепешки, пригибаюсь к Василию. Он покорно откусывает мокрые краешки и долго жует. Его лицо от работы челюстей перекашивается и еще больше морщится.
Я обнимаю Василия. Вместе теплее. Сидим молча. Движение требует меньше усилий, чем слова. «Стоит ли сопротивляться?» И я вздрагиваю от этой страшной мысли.
– Глянь, дождевая туча ползет! – сокрушенно говорит Василий.
Я поднимаю голову. Брюхастая туча высунулась из-за скал, заслонила полнеба. Ее передний округлый край снежно-снежно-белый, весь освещен солнцем. А нижний – свинцовый, и от этого кажется, что туча перегружена.
– Она пройдет стороной, не заденет, – стараюсь успокоить больного.
И вдруг оглушительный удар грома потрясает твердыню скал от подножья до верхних зубцов. Даже перекат, оглушенный разрядом, казалось, замер. Словно в испуге, затрепетала одинокая лиственница на ближнем утесе, и со свистом пронесся за кривун табунчик куличков. В глазах Василия страх. Он сглотнул нежеваные крошки, долго смотрит на меня в упор, ждет ответа, как приговора.
– Не тревожься, Василий, – говорю, – туча пройдет стороной.
– Нет, не обманывай. Плыви, пока нет дождя. Но не бросай меня живым на камне.
Я не знаю, что сказать. Его обескровленные, как у тифозника, губы бессильно шепчут:
– Дождь будет… Ради наших детей плыви…
Лицо его все больше блекнет.
– Усни, Василий… – И я укладываю его голову себе на колени.
– Выспаться потом успею, а ты не бойся, плыви, вода вынесет…
– Усни…
Теперь наше существование зависит от туч. Пронесутся они мимо – и мы будем обречены на ужасную, медленную смерть. Если же тучи разразятся проливным дождем, тогда поднимется вода, слижет нас с камня, упрячет в глубине водоема. При мысли, что это может случиться через час-два, меня охватывает страх, я теряю самообладание…
Больной прижимается ко мне. Рот у него полуоткрыт. Он силится сложить какие-то слова, губы кривятся. Я запихиваю ему в рот остаток лепешки, не могу слышать его голоса, его отчаяния. Чувствую, на мои руки падают горячие капли. Василий плачет и медленно жует.
От туч в ущелье потемнело. Издалека доносится надвигающийся рокот непогоды. Налетает ветер. Он выносит из-за кривуна белую чайку. Глубокими вздохами наплывает на нас ее одинокий крик. Видим, как взмывает она над бурунами. Все ближе и ближе. Вот птица уже над нами. Падает на гребни волн, исчезает в текучих буграх, и снова холодный ветер качает ее. Она кричит тоскливо, предупреждает нас о ненастье.
«Кии-э… Кии-э…» – все дальше и дальше уплывает тревожный крик вестника бури.
Ветер вдруг переменился, подул яростнее. Свинцовая туча надвинулась. За отрогами, по верховьям Маи хлестал дождь, сопровождаемый раскатами грома. Сразу резко похолодало, словно распахнулись двери ледника. Гул нарастал, сливался с ревом переката. Что-то заговорщически копилось над нами в небесной черноте.
Не могу избавиться от страха. Я, как слепой щенок, не знаю, куда уползти от него. Страх диктует: «Брось Василия, спасайся сам». Но руки ловят больного, прижимают к груди… Слишком дорог мне этот человек, чтобы бросить его. Убеждаю себя спокойно встретить конец. Никакой надежды не остается.
– Дождь! – говорит Василий, и его начинает всего трясти.
Черное небо залохматилось, распахнулось глубоченной бездной, и на землю свалились потоки дождя с тяжелыми разрядами. Молния рвала тучи. Промежутки между вспышками молний и ударами грома становились все короче. Грозная стихия завладела ущельем. Налетающий ураган вздымал буруны, и скалы отвечали ему низкой октавой.
Василий пугливо вздрагивает от каждого удара грома. Слепо повинуясь инстинкту самосохранения, он жмется ко мне, скребет заскорузлыми пальцами правой руки шероховатую поверхность валуна, ищет опоры, чтобы подняться.
– Дождь пройдет… пройдет стороною! – кричу я.
– Вода прибывает, ты видишь? – И он смотрит на меня исступленным взглядом.
– Немножко, кажется, прибывает.
– Ну чего ты ждешь? Плыви, может, спасешься… – И голова Василия беспомощно виснет.
Вода потеряла прозрачность, потекла быстрее. В мутной завесе дождя растворились берега, скалы, отроги. Все исчезло. Только одни мы на камне под гневным небом, ошеломленные непрерывными раскатами грома.
Я приподнимаю Василия, хочу сказать что-нибудь ласковое, утешить его, но спазм перехватывает горло. Снова мною овладевает страх.
Что же делать? Плыть, немедленно плыть! Пусть конец придет в борьбе…
Я встаю. Немилосердно хлещет дождь. Грозовые тучи потрясают скалы. Река прибывает, давит на перекат, роет мелкий гравий, а волны, разбиваясь о камни, бросают на берег желтую вату пены.
– Что там? – спрашивает испуганно Василий и поворачивает голову навстречу помутневшему потоку. – Смотри, вода идет! – И он неповинующейся рукой пытается поймать мою ногу. – Богом прошу, не бросай живым, убей лучше…
– Перестань, Василий, никуда я от тебя не поплыву.
Он жмется ко мне. Мы оба боимся смерти. Оба хотим жить. Но над нами неодолимая власть стихии, ее могущество и приговор.
Набегающие буруны уже захлестывают камень. Скоро они накроют весь перекат.
Тучи уползают на юг за отроги вместе с громом. Дождь заметно слабеет. Косые лучи солнца, прорвавшиеся к земле, ложатся на отмытые скалы. Мы оба до ниточки мокрые.
Мая прибывает. Достаю из-за пазухи дневник, хочу сделать последнюю запись. Раскрываю его. Дрожащая рука с трудом выводит: «Мы погибаем…»
Как передать людям дневник? Ведь эта потрепанная, старенькая книжка – летопись походов, наш прокурор и наш защитник. В кармане оставить нельзя. Вода обычно раздевает утопленников догола. Разве к ноге привязать выше ступни? Тут, пожалуй, сохранится.
Стаскиваю левый сапог, разрываю вдоль портянку и прибинтовываю дневник к ноге.
Река распухла, как будто присмирела, накрыла перекат. Плывет мусор, мелкий валежник. Еще несколько минут…
До слуха долетает шум. Вскидываю вверх голову. Над нами взвилась стая серых гусей. Взбивая воздух сильными крыльями, они пугливо откачнулись от берега, миновали кривун и с громким криком стали набирать высоту.
Сердце налилось мучительной тоскою при виде вольных птиц. В их трубном кличе звучал могучий призыв к жизни. Нет, это был не просто гусиный крик, а чудесная песня, впервые услышанная мною в это тяжелое утро, песня о свободной жизни.
– Что же ты молчишь? – шепчет Василий.
– Может, большую корягу нанесет, а мы уцепимся за нее…
Меня вдруг обнадеживает эта мысль. А что, если действительно уплыть на коряге? Сбрасываю с себя в реку сапоги, фуфайку. Так будет легче держаться на воде. Но как взять с собою больного? Он поворачивает ко мне лицо, обтянутое иссиня-желтой кожей, со впалыми глазницами. Из их темной глубины смотрят грустные глаза. В них то же самое, что и в крике гусей, – жажда жизни.
Снимаю ремень, привязываю один конец к ремню Василия, другой пристегиваю к своей левой руке повыше кисти. Теперь мы связаны.
– Слушай меня, Василий, мы поймаемся за наносник, и он нас вынесет к берегу.
Больной успокаивается, и его взгляд становится мягче, словно он этого ждал.
Вода стала прибывать быстрее. Гуще понесло деревья. Они проплывали в одиночку и купами, но все на недоступном для нас расстоянии. Уже заливает камень. Я держу Василия. Оба в воде. Меня всего трясет: нервы вышли из повиновения.
Вижу, из-за кривуна выплывает огромная лиственница. Вначале показалась вершина, унизанная обломками сучьев, затем ствол с корневищем. Дерево медленно разворачивается на повороте, нацеливается на нас. Мы ждем его. Будь что будет!..
Василий смотрит на меня совершенно бессмысленными глазами. Вижу, его правая рука шевелится, тянется к ножу. В этот момент меня отвлекает крик. Что бы это значило? Но мысль приковывает лиственница. Она наплывает на нас острой вершиной, точно рогатина. Остается метров сто… шестьдесят… сорок… И вдруг животный страх захватывает меня. Не могу сдвинуться с места. В нервном припадке прикусываю нижнюю губу, и острая боль пробуждает сознание.
Хватаю Василия, подтаскиваю к краю камня. Ни раздумий, ни страха. Тупое безразличие перед лицом неотвратимой смерти…
Лиственница рядом. В последнюю, роковую минуту ловлю обезумевший взгляд Василия.
– Ради бога, не теряйся! – И меня подхватывает мутный поток.
– Прощай! – слышу позади голос Василия.
Хватаюсь за первый попавшийся сук лиственницы. Подтягиваю левую руку, чувствую слабину и с ужасом замечаю, что со мною нет Василия. Не могу сообразить, как это случилось. Ищу его ногами в воде, кричу.
Вижу, на левой руке болтается кусок перерезанного ремня. Когда же он успел это сделать?
С трудом перебираюсь на ствол. Оглядываюсь: Василий остался на камне. Хочу попрощаться, но рот не разжимается. Ничего не соображаю. Меня несет по глубокому каньону, прикрытому лоскутом вечернего неба. Берега залиты водой. За поворотом лобовая скала. Лиственница со всего разбегу ударяется в нее, застревает вершиной, разворачивается и перегораживает русло. Поток сносит меня, бросает в буруны. Бьюсь с течением, хватаюсь за мелкий наносник. Он не выдерживает тяжести, тонет. Судорога сводит ноги. Рукам все труднее удерживать отяжелевшее тело. Начинаю захлебываться. К счастью, меня наносит на очередную скалу, хватаюсь за выступ.
Течение помогает мне выбраться на карниз и кое-как закрепиться. Могу сидеть согнувшись, свесив ноги в воду. Нет ножа. Не помню, когда сбросил с себя гимнастерку и с нею уплыли спички. Не могу согреться, точно на мне ледяной панцирь. Весь дрожу. Вот, кажется, и последний приют на этой беспокойной земле! Теперь уже не выбраться из этих губительных застенков Маи…
Мимо несутся смытые паводком деревья, пласты земли. На обломке тополя плывут три куличка. Они держат путь на юг, туда, где нас ждут друзья. За куличками, явно чего-то испугавшись, пробегает по воде выводок крохалей. Их нагоняет продолжительный крик. Кажется, его я слышал еще на камне. Не от этого ли бегут крохали?
Гул надвигается непрерывной волной, все ближе, яснее. Может, медведь попал в беду или сохатого придавило наносником? Нет, кажется, человек кричит. Неужели Василий плывет на валежнике и зовет меня?
Хочу приподняться. Страшная слабость. И вдруг все смолкает. Только река шипит, перетирая песок, да гулко стучат голыши, уносимые водой.
Не галлюцинация ли это?
– У-гу-гу! – снова доносится до слуха.
Из-за кривуна появляется силуэт полуголого человека. Он стоит во весь рост, работает шестом, правит саликом[61].
Я срываю с себя рубашку, машу ему белым лоскутом.
– Сюда, Трофим, сюда! – И могучий инстинкт жизни захватывает меня. Я снова верю в безграничную силу человека. Значит, не напрасно мы так долго жили вместе.
Дуновение ветерка кажется материнской лаской.
– Прыгай, иначе пронесет! – доносится голос Трофима.
Меня ловит отбойная волна. Не знаю, откуда сила взялась: руки машут, ноги отгребаются. Хватаюсь закоченевшими пальцами за салик, и теперь никакая сила, даже смерть, не оторвет их от бревна. Трофим помогает мне выбраться из воды.
Смотрю на живого Василия, на улыбающегося Трофима, и страшное ощущение близости смерти пропадает. Мы снова вместе. Нас несет река. По небу пылает закат. Мимо бегут розовеющие скалы. Ко мне возвращается ощущение бытия.
Трофим в моих глазах – исполин. Он превзошел себя. Преодолел невероятное. Я не могу оторвать от него своего взгляда. А он нагибается, левой свободной рукой обнимает меня. Его горячее дыхание окончательно оживляет меня.
– У первой таежки заночуем, отогреемся, а сейчас потерпите, – успокаивает он нас.
У ног Трофима лежит мокрой горкой Василий, кое-как завернутый в сырую одежонку, с обрезанным ремнем на поясе. Из-под тяжелых бровей смотрят на мир знакомые глаза. Они никого не узнают, ничего не видят. Может, еще и не знают, что приговор отменен и смерть отступила.
Река вспухла, подмяла под себя камни, перекаты и, уползая за кривун, ворчит разгневанным зверем. Путь открыт. Скалы уже кутаются в мутный завечорок.
– Не ты ли, Трофим, на заре камни сталкивал со скалы?
– Слышали?
– Да. Но нам и в голову не пришло, что это ты. На медведя сваливали: дескать, он забавляется. А утром увидел в заводи твою шляпу, решил, что не выплыл.
– На берегу вспомнил, что где-то мы позади мимо наносника проплывали, решил вернуться к нему. Думаю, успею до большой воды приплыть к вам, да не сразу в лесу без топора обернешься. Огнем салик делал, замаялся. И, как на грех, после дождя вода сразу стала прибывать. Кое-как связал бревна, а сам кричу: дескать, догадаются. Вытыкаюсь из-за последнего поворота, вроде место знакомое, а переката нет, затопило. Гляжу, Василий. Уже нахлебался. Поймал я его и дальше, а сам реву, голос вам подаю…
– Значит, твоя вина, Трофим, что из нас не получилось утопленников.
Какая огромная, всепоглощающая, острая до боли радость заполняет меня! Да, мы спасены. Один из нас оказался сильнее обстоятельств, совершил чудо, и теперь мы снова ощущаем внешний мир, узнаем себя.
Однако до конца наших страданий еще было слишком далеко.
Впереди становится просторно. За кривуном слева выплывает таежка. Мы подгребаемся к ней. Трофим соскакивает в воду, задерживает салик. Я чувствую, как с разбегу крайнее бревно ударяется о каменистый берег. Земля!..
Только тот, кто был захвачен ураганом в море, лишился корабля, испытал на себе могущество морской стихии и после долгих, очень долгих дней чудом был выброшен на землю, тот поймет наше состояние.
Я валюсь на замшелый бугорок, обнимаю его голыми руками, словно прильнул к материнской груди.
Ко мне подходит Трофим, помогает подняться, и мы долго стоим обнявшись, как никогда близкие друг другу. Я захвачен безграничной радостью возвращения к жизни. Ее теплое, нежное дыхание снова волнует нашу кровь, снова мы во власти неведомого. Мы еще будем бороться с Маей, нас ждут встречи с друзьями, к нам вернутся заботы, удачи. Мы живы, остальное все придет!..
Недалеко от берега находим старую ель, гостеприимно разбросавшую вокруг ствола разлапистую крону. Здесь сухо, не так дует и на всех хватит места.
Мы переносим Василия Николаевича с салика под ель. Укладываем на мягкий мох. Он молчит. Не чувствует под собою земли, не узнает нас. Раздеваем его, начинаем энергично растирать руки, ноги, грудь, спину. Наконец-то на лице зашевелились мышцы.
У нас нет ни запасной одежды, ни постелей, ни куска хлеба. Но с нами будет костер, наш старый верный друг костер!
У человека бывает такая полоса в жизни, когда ему во всем везет, все ему дается, – блестящие дни удач. Сегодня, кажется, мы попали в такую полосу. Какая-то добрая рука, хотя и с великим трудом, отводит от нас несчастье.
Больного одеваем в сухую одежду с Трофима. Василий Николаевич все еще находится в полузабытьи. На поясе снятых с него брюк болтается кусок ремня. Он живо напоминает последний момент на камне, и меня вновь охватывает чувство гордости за Василия: он жертвовал собой ради спасения товарища!
Мы с Трофимом разжигаем костерок, начинаем таскать дрова.
Солнце, чувствуется, уже садится за вершинами далеких отрогов. Сумрак быстро заполняет ущелье. Становится холодно и неуютно.
Хожу по лесу, собираю сушник. Будто сто лет я не ходил по земле, не видел этих темных задумчивых елей, не дышал хвойным ароматом тайги, не слышал перезвона холодного ручейка, падающего с невидимой высоты на дно ущелья. Осторожно ступаю босыми ногами по зеленому мху, боюсь нарушить покой наступающей ночи.
Перешагиваю через валежник, и вдруг с оглушительным шумом взлетает рябчик. Быстро работая крыльями, он откачнулся в сторону, промелькнул между стволов и уселся на сучок молоденькой лиственницы.
Хорошо бы на ужин добыть рябчика, вот был бы пир! Беру сухую кривулину с полметра длиною и начинаю осторожно подкрадываться к птице. А сам думаю: какая наивность – палкой убить рябчика! Но голод ничего не признает.
В лесу быстро стемнело. Долго шарю глазами по лиственницам, но рябчика не вижу. Значит, улетел. Выхожу из засады. И вдруг обнаруживаю его почти над головою. Он видит меня и не улетает. Нет, это не рябчик.
«Неужели каряга!» – чуть ли не кричу я от радости.
Да, это птица покрупнее рябчика и имеет светлее окраску. Действительно каряга.
Зову Трофима:
– Смотри, счастье какое попалось!
– Каряга! Надо сдернуть ее, а то улетит.
Эта птица не знает страха. Она продолжает с каким-то странным любопытством рассматривать пришельцев. Вытягивает шею, вертит головою то в одну, то в другую сторону.
Трофим вырезал длинную хворостину. Я ссучил тонкую веревочку из волокна жимолости. Мы сделали из нее петлю и привязали к тонкому концу хворостины.
А каряга не улетает. На толстом сучке метрах в трех от земли она нервно переступает с ноги на ногу. Трофим подносит вершинку хворостины с петлей к птице, и совершается чудо: каряга просовывает в нее свою краснобровую головку, будто это для нее привычное дело.
Трофим рывком захлестнул петлю, и доверчивая птица повисла на хворостине, хлопая крыльями.
С добычей возвращаемся к Василию Николаевичу. Сегодня у нас будет чудесный ужин.
Лиловая мгла заполняет ущелье. Желтый свет бродит по легким облачкам, похожим на пыль, поднятую пробежавшим вдали табуном. В воздухе разливается какая-то грусть. Наступает час покоя. Гортанный крик ворона кажется последним звуком…
Мы с воодушевлением продолжаем устраивать свою ночевку. Надо сделать заслоны от ветра, натаскать мху для подстилок и сварить суп. Сварить суп, не имея ни котелка, ни соли, ни топора.
Через час мы сидим у костра, окруженные невысокой стеной из еловых веток. Тепло. На вешалах сушится одежда Василия. Сам он лежит близко у огня, хватает затяжными глотками горячий воздух. По загрубевшему лицу расплылись мазки румянца. Он все еще мрачен.
Я сижу рядом с ним. Делаю из березовой коры чуман. В нем мы попытаемся сварить суп и тогда разделаемся с нашим врагом – голодом. На душе затишье, никаких тревог. Не верится, что мы вместе, что наши жизни снова обласканы теплом. О завтрашнем дне неохота думать.
Трофим ощипал карягу, порубил ее на мелкие кусочки. На этот раз ничего не выбрасывается: ни крылышки, ни лапки, ни внутренности – все съедобно! Теперь задача сварить суп в берестяной посуде.
Хорошо, что с нами последние годы жил мудрый старик Улукиткан. Его уроки не пропали для нас даром уже потому, что мы не чувствуем себя беспомощными в этой обстановке. Мы многому научились у него.
Я достал из огня заранее положенный туда небольшой камень, хорошо накаленный, опустил его в чуман. Нас обдало густым паром. Суп вдруг забулькал, стал кипеть, выплескиваться из посуды. Над стоянкой расплылся знакомый аромат мясного варева.
Пока я варил суп, Трофим смастерил Василию Николаевичу трубку из ольхи с таволожным чубуком. Любуясь, он долго вертит ее перед глазами.
– Ну как, Василий, нравится? – спросил мастер, показывая ему свое изделие. – Сейчас табачок подсохнет, я ее заправлю, и ты разговеешься…
На лицо Василия Николаевича, освещенное жарким пламенем, набежала улыбка, но тотчас же исчезла.
Ночь. Ущелье до краев захлебнулось темнотою. Все угомонилось. Только огонь шумливо перебирал сушник, да Мая неистовствовала, злобно обгрызая берега, дышала на стоянку холодной влагой.
– Получай трубку, Василий! Дымит по первому разряду. Только уговор – губу не жевать. Слышишь? – сказал строго Трофим.
– Рад бы, Троша, да памяти нет… – Это были его первые слова.
– А ты не поддавайся. Беда как утренний гость: ненадолго пришла. Вот доцарапаемся до устья, отправим тебя в больницу.
Василий Николаевич молчит. Слишком глубоко проникло в сознание жало безнадежности. Он лучше нас понимает, что путь далеко не окончен, что река таит еще много неожиданностей.
Я сделал из бересты три маленьких чумана вместо кружек, и мы начинаем свой первый пир после катастрофы.
Трофим кормит Василия Николаевича. Тот медленно жует белое мясо, дробит крепкими зубами косточки, прихлебывая пресный бульон. Нельзя без волнения смотреть на его худые ключицы, на устало-грустные глаза, на безвольные руки и ноги, поседевшую голову: дорого же ты, Василий, заплатил за попытку вторгнуться во владения Маи! И еще неизвестно, чем все это кончится. Может быть, наступившая ночь – всего лишь передышка перед новыми испытаниями?
Укладываем Василия Николаевича поудобнее к костру, укрываем фуфайками. Под голову кладем чурбак, и он погружается в глубокий сон.
Настал и наш черед ужинать. Трофим делит мясо, разливает по маленьким чуманам суп. Каким вкусным кажется первый глоток горячего бульона! Точно живительная влага разлилась по всему телу, ты добреешь, и кажется, не так уж плохо в этом неприветливом ущелье.
Наш суп, сваренный без соли, необычным способом, прогорк от камней, пахнет банным веником. Но мы энергично уплетаем его за обе щеки, сдабриваем всяческой похвалой, стараясь поскорее набить давно бездействующий желудок. Тупая боль голода отступает, но совсем не исчезает.
Трофим моет «посуду». Я принимаюсь за дневник. Раскрываю мокрые страницы. Читаю последние тревожные слова: «Мы погибаем!» – и продолжаю запись:
«Думаю, худшее осталось позади. Мы не способны на повторение пройденного. Утром отправимся дальше. Мая становится многоводной, тут меньше перекатов, да и уровень воды все еще высокий, может, пронесет. Если бы природа подарила нам один солнечный день, только один, наверняка нас обнаружили бы сверху. Мы еще никогда так не нуждались в помощи, как сейчас. Василий ослаб. Как поплывем с ним дальше?»
Никакое блаженство не заменит сна. Неважно, что нет спального мешка и нечем укрыться. На мне ни рубашки, ни фуфайки, ни сапог, я полуголый. Как хорошо, что с нами рядом костер и нет поблизости проклятых бурунов! Ложусь на влажную подстилку, подтягиваю колени к животу, голову прикрываю ладонью правой руки, и еще не успел пожелать Трофиму спокойной ночи, как мною властно овладел сон.
На ущелье давила дегтярно-черная ночь. Тучи темнили небо.
Меня осаждают две непримиримые воздушные струи: жаркая – от костра, холодная – от реки. Я бессознательно ворочаюсь, как заведенная игрушка, отогревая то грудь, то спину, но не пробуждаюсь, делая это в силу давно укоренившейся привычки.
И все же холод берет верх. Начинается самое страшное: не могу найти такого положения, чтобы согреться. Ноги, завернутые в портянки, леденеют, пальцы на руках скрючились, как грабли, не разгибаются. Весь закоченел.
Вскакиваю. Вижу, у костра Трофим разучивает ногами какой-то замысловатый танец. Бьет загрубевшими ладонями по животу, выглядывающему из широкой прорехи в рубашке, весь корчится, словно поджаривается на огне. Я присоединяюсь к нему, пытаюсь подражать, но ноги, как колодки, не гнутся, отстают в движениях.
– Видно, не согреться, кровь застыла. Сбегаю за водой. – И Трофим хватает чуман, исчезает в темноте.
Буквально через две минуты мы с ним уже пили чай, вскипятив воду по древнему способу лесных кочевников.
Мы отогрелись кипятком, еще повертелись у костра – и сон валит нас.
Самолет, ей-богу, самолет!
В полночь меня будит крик, кто-то зовет, но я не могу пробудиться.
– Собака воет, – наконец слышу голос Василия Николаевича.
Встаю. Пробуждается Трофим. Снизу, из-за утеса, доносится тревожный вой. Его подхватывают скалы, лес, воздух, и все ущелье заполняется разноголосым собачьим стоном.
– Кто же это? – спрашивает Трофим.
– Берта, больше некому. Бойку и Кучума поминай как звали! – отвечаю я.
– У-гу-гу-гу!.. – кричит тягучим басом Трофим.
Эхо глушит далекий вой, уплывая к вершинам, и там, в холодных расщелинах, прикрытых предутренним туманом, умирает. Наступает тишина. Дремлют над рекою ребристые громады, не шелохнется воздух.
Мы подбрасываем в костер головешки. Присаживаемся к огню.
– Не надо было привязывать собак, – говорит с упреком Василий.
– Много мы тут, Василий, дров наломали! Кого винить? – отвечает невесело Трофим.
– Не будем оглядываться, – вмешиваюсь я в разговор. – Давайте подумаем, что делать нам дальше: продуктов нет, каряга больше не попадется, а до устья, возможно, далеко.
– Может, придет Берта… – отвечает Трофим, поворачиваясь ко мне.
– Как тебя понимать?
– Как слышите. Мы действительно можем рассчитывать только на Берту. Конечно, ради удовольствия никто не будет есть собаку, да еще такую худущую, как она.
Где-то далеко в вышине загремели камни. Мы поднялись. Густой туман лег на горы, заслонил небо. Кто-то торопливыми прыжками скакал по россыпям, приближаясь к нам. Мы обрадовались.
– А может, Бойка или Кучум?
– Нет, Трофим, на этот раз, коль так складываются наши дела, пусть лучше будет Берта, – ответил я и вышел за загородку.
Стук камня сменился лесным шорохом. Вот недалеко хрустнула веточка, послышалось тяжелое дыхание. Из чащи вырвалась собака, вдруг остановилась, осмотрела стоянку, завиляла хвостом.
– Берта!
Собака стряхнула с полуоблезлой шкуры влагу, стала шарить по стоянке. Она тщательнейшим образом обнюхала все закоулки, щелочки, заглядывала под дрова. Конечно, Берта догадалась, что у нас на ужин была каряга. Но где же внутренности, кости?
– Напрасно, Берта, ищешь, ничего нет и не предвидится. Тебе бы лучше уйти от нас, как-нибудь проживешь в тайге, может, с людьми встретишься, а с нами и двух дней не протянешь. Ты понимаешь меня, собачка? – И Трофим вдруг помрачнел от набежавших мыслей.
Берта долго смотрела на него голодными глазами. Затем уселась возле костра на задние лапы, стала тихо стонать, точно рассказывая о чем-то печальном, нам неизвестном, а возможно, сожалея, что напрасно потратила столько усилий, разыскивая нас.
– Ладно, Берта, чтобы ты не думала плохо о людях, я тебя угощу, – снисходительно сказал Трофим. – С вечера оставил для Василия ножку от каряги, мы ее сейчас разделим: ему мясо, а тебе косточку. Хорошо?
По тону ли его голоса или по каким-то признакам, неуловимым для нас, Берта вдруг повеселела, завиляла хвостом. Она подошла к нему, просящая, ласковая, и уже не отрывала от него своего взгляда, полного преданности и рабского смирения.
Трофим снял с дерева чуман. В нем действительно лежала ножка, что при дележке досталась ему. Пока он отдирал от костей мясо, Берта извивалась перед ним, точно балерина, исполняющая какой-то ритмический танец.
Что ей косточка – на один глоток не хватило!
«Ки-ээ… ки-ээ…» – повисает в воздухе крик белой чайки.
Редеет мрак вспугнутой ночи. Глухой шум реки, точно рокот старой тайги, разбуженной ветром, сливается с криком чайки. Одиноко и беспокойно колышутся скошенные крылья птицы над мутным потоком. Что тревожит ее? Неужели скоро отлет? И мне вдруг до боли захотелось вместе с чайкой покинуть этот холодный, неприветливый край. Я смотрю на себя, на дыры в штанах, на раны, затянутые грязной коркой, на синяки, на ужасные руки, распухшие от сырости и стужи, и со страхом думаю: до чего же ты, милый человек, дожил! До чего довел своих спутников!
Солнечные лучи пронизали бездонную синь неба. Трофим принес дров. Ожил костер. Ночь ушла бесследно.
Что и говорить, солнце – наш добрый друг. Как мы рады, что оно заглянуло к нам! А ведь когда видишь солнце каждый день, оно как будто даже надоедает. Сейчас, кажется, всю жизнь жил бы под его благосклонными лучами.
– Давайте собираться и плыть.
– Что собирать, все на нас, – отвечает Трофим. – А впрочем, не все. У нас на вооружении трубка, четыре чумана, инструмент вытаскивать камни из огня – все заберем. Берта пойдет на своих ногах… – И он, подобрав с земли посуду, несет ее на плот.
Василий Николаевич молча следит за нами. Его, кажется, тревожит шум реки.
– Что болит у тебя? – спрашиваю я.
Он отрицательно качает головой. Я опускаюсь на землю. Прикладываю ладонь к лицу: у него жар.
– Тебе плохо, Василий? Попробуй подняться.
Молчание. Правая рука сваливается с живота. Он пытается опереться на нее. Я помогаю ему, поддерживаю голову. Невероятным напряжением всех сил больной пытается подчинить своей воле конечности, но ни одна даже не пошевелилась. Еще одно напрасное усилие, и глаза теряют сосредоточенность, медленно смыкаются ресницы, изо рта вываливается трубка вместе с тяжелым стоном.
Иду на берег к Трофиму.
– Что делать с Василием? Плохо ему, боюсь, не дотянет.
Надо немедленно плыть, у нас нет другого лекарства!
Я возвращаюсь к больному. Не могу уговорить его съесть маленький кусочек мяса. Кипячу воду. С трудом пою его. Изжеванная нижняя губа больного затянулась коркой, не стала держать влагу. Тело неподвижно. Глаза ничего не выражают.
– Василий, ты узнаешь меня?
Никакого впечатления.
– Утром слышали выстрел, вероятно, наши близко, – пытаюсь подбодрить его.
Слова не задевают его слуха. Тяжелым дыханием он выбрасывает из легких горячий воздух. Внутри у него идет страшная борьба жизни и смерти. Неужели он сгорит, уйдет от нас?..
Мне становится не по себе. Но одно ясно – плыть! Ни минуты промедления!
Трофим загружает салик крупными голышами, складывая их надгробными бугорками на мягкой подстилке из мха.
– Ты что делаешь? – поразился я.
– Не видишь, что ли? Василия укладываю по кускам, пусть плывет!
– Как это по кускам? Опомнись, Трофим, что с тобою?
У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Тело обмякло, в глазах – бунт. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и еще не узнал местность.
– Что же это такое? – произнес он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: – Это я таскал камни?
– Ты.
– Втемяшится же, господи!..
Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети.
– Ты плохо чувствуешь себя?
– Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился.
– Ты переутомился. Давайте задержимся на день.
– Нет, нет, будем плыть! – И он идет к стоянке.
Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку и гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбраться из ущелья…
Невольно вспомнилось, что такое же с Трофимом было, когда работали в Ткварчелах и в Туве на Танну-Ола. Оба раза приступы у него проходили бесследно и забывались нами. Не дай бог, если сегодня или завтра приступ повторится, тогда не миновать беды.
Теперь главная наша забота – Василий Николаевич. Мы завертываем его ноги в сухие портянки, надеваем сапоги, фуфайку заправляем в брюки, перехватываем поясом, на котором все еще болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так в бессознательном состоянии мы и переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?..
Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность ее еще в пене, в буграх, и кое-где взметываются белые гривы от лежащих под водою камней. Пробуждаются скрытые половодьем перекаты. Встречный ветер ершит бегущие с нами волны.
На корме Трофим. Он мрачный. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что ничего не замечаю. Плывем хорошо. Течение быстрое, да беда – негде реке разгуляться: кривун за кривуном…
Впереди слышится гул. Он напоминает об опасности, и знакомое чувство тревоги уже больше не покидает нас. Порою кажется, будто мы плывем по заминированной речке, взрыв может произойти в любую минуту.
Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю ему губы. Сохнут они у него от жара. Больной дышит неровно. Каждый вздох колет мне сердце, и кажется, что он последний. Неужели никогда не раскроются ресницы Василия и его губы уже больше не будут складывать слова? Мне почему-то кажется, что ему надо что-то сказать, передать семье, но придет ли он в себя? Нет, Василий должен жить.
С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлестывает волнами. Нас нагоняет странный звук, словно какой-то снаряд летит низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом нижет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал на поворотах реки, ни вершин береговых елей, все в нем подчинено хищному инстинкту…
Салик ныряет по текучим ухабам реки. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несет с собою ощущение вечности. С неба падает в ущелье орлиный крик. Он дробится, переплетается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птицы растаяли в синеве, а гул еще долго будит тишину.
Я сижу на краю салика, мечтаю о куске хлеба. Неужели было время, когда перед тобою на столе лежал ворох поджаренных ароматных лепешек, куски отварного мяса и мы привередничали: то не та косточка попалась, то слишком постный кусочек?.. Если бы теперь вернулось то время, мы бы показали, как надо обращаться с мясом.
– Трофим, если доберемся до жилухи, мы, конечно, устроим гулянку, – говорю я.
– Прежде всего надо остаться в живых.
– Это имеется в виду.
– Я бы на складе сменил сапоги на номер больше. Эти сапоги тесны мне, и трудно было бы сидеть за столом, а уж тогда ел бы все, и в неограниченном количестве.
– Ты слишком распустил свой аппетит. Я бы навалился на картофель, на свежие помидоры и на сметану. Как тебе нравится мой заказ?
– Насчет свежей картошки и помидоров неплохо. Вы, конечно, поделитесь со мной.
– Сейчас, Трофим, трудно обещать, не зная, как долго ты задержишься на складе, за это время я могу все съесть. Тебе придется поторопиться.
– Хорошо, закусить можно будет и в тесных сапогах.
Этот разговор рассеивает мои мрачные мысли. Но не совсем.
Какой-то гул, далекий-далекий, тревожит покой солнечного дня.
– Самолет, ей-богу, самолет! – кричу я. – Снимай, Трофим, рубашку, будешь махать ею.
С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному.
– Василий, самолет летит! Ты слышишь, самолет!
Это слово оказало магическое воздействие, медленно раскрываются ресницы больного, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза.
– Самолет летит! – И я в диком порыве начинаю трясти Василия Николаевича.
Он пытается приподнять голову, и с его губ срывается звук, напоминающий стон зверя.
Гул нарастает. Мы шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун. Где-то ниже по реке воют собаки.
Проплываем опасный перекат. Какая радость: видим плот на берегу, наполовину залитый водою! На нем привязаны Бойка и Кучум. Собаки живы. Будущее вдруг кажется теперь светлым и многообещающим. Не знаю, кто больше рад, мы или собаки. Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо.
Трофим подворачивает салик к берегу. Я спрыгиваю в воду, выбегаю на отмель. Собаки в восторге дыбятся, визжат, воют. Если бы они умели говорить!..
Но вот Бойка вдруг обнаруживает, что нет с нами того, чьи руки всегда ее ласкали, кому она была верным другом и кого, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В собачьих глазах немой вопрос. Я не знаю, как это назвать, но это не животное чувство, нет, это гораздо больше. Она упрямо ждет ответа.
Отвязанная Бойка бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает свою острую морду под фуфайку, добирается до лица и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова у больного, как открываются глаза и как он напряжением всей силы поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему.
Какими близкими могут быть человек и собака!
Я отвязываю Кучума. У него нет той мягкой собачьей задушевности, если можно так выразиться, как у Бойки. В нем больше бесшабашности, больше звериного и как-то по-иному проявляется преданность человеку. А преданности у него не меньше.
Трофим заглядывает под плот, ощупывает рукою брезент.
– Груз-то целый! – кричит он. – Ну и денек выпал, удача за удачей!
– Теперь спасены! – радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг охватила руки, ноги, захотелось сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чем, совершенно ни о чем не думать.
К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нем мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что.
Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю влажной рубашкой глаза, щеки, шею.
– Пить… пить… – шепчут его губы.
– Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай.
Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. И теперь он напоминает ребенка, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это тот Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба?
– Пить… пить…
Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного…
Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем веревки. Освобождаем из-под брезента груз. Все мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день.
Берег в цветных лоскутах – это сушится одежда, вещи, продукты. На кустах под теплым ветерком развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь.
Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копченую колбасу, сливочное масло, сгущенное молоко, овощные и мясные консервы, крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича.
На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Все это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он настанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И еще одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки – с солью и сахаром. И это он предвидел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет или вообще не проникнет.
Трофим уходит с топором в таежку вытесывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его – вялая. Это не на шутку встревожило меня.
Бойка лежит рядом с больным. Она чувствует, что с ним стряслась беда. Кучум следит за мною, сторожит момент, чтобы стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей ради озорства, а теперь его толкает голод.
Из каменных раструбов выползает ночь, пробираясь к нам бесшумными шагами теней. Природа наполняется томительным ожиданием. Даже река затаилась, молчит и только на перекате изредка поблескивает бликами вечернего света. Никто, даже ни один хищник, не смеет нарушить час великого перелома!
Но этот чудесный день удач должен был омрачиться. Трофим из лесу принес вместо длинных весел для плота коротышки, грубо отесанные, годные разве только для лодки. Такого никогда с ним не было. Что мне делать с ним?
Счастье, увы, непродолжительно.
– Устал ты, Трофим, пойдем поужинаем – и спать, – говорю я, дружески обнимая его.
Он тяжело поворачивает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепешку. Чай давно кипит. У Трофима на лице убийственное безразличие.
Над стоянкой сомкнулась тьма, крапленная далекими звездами. Трофим уснул, не придя в себя, не промолвив ни единого слова. Он уже не помощник мне. Хорошо, если к утру к нему вернется рассудок. У больного спал жар. Но я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней!
Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далек от того, чтобы изложить на бумаге случившееся. Запишу утром. Займусь чисткой карабина. Подсаживаюсь к костру. Его ласковое тепло расслабляет мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Ловлю себя на мысли, что спать нельзя. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой.
Возвращаюсь к костру. Огонь – единственный мой союзник. Языки пламени приковывают к себе взор. Я слежу за их игрой, словно в ней можно прочесть нашу судьбу. Пережитое нами на камне бледнеет перед той неизвестностью, что ждет нас завтра. Видимо, не суждено нам закончить маршрут…
Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва, и несмолкаемый шум переката не нарушает этой тишины. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи.
Набрасываю на плечи телогрейку. Усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки ослабли. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах.
– Не спи! – И шепот губ кажется мне грозным окриком часового.
Ни на минуту не оставляет тревога за Трофима. Бедное ты человеческое существо, у тебя не осталось ни радости, ни грез, ни воспоминаний. Собери свое мужество! Верь, что все кончится хорошо. И я, обласканный надеждой, засыпаю. Сплю крепко, без сновидений, точно провалившись в пустоту.
Утром пишу в дневнике:
«Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим, кажется, невменяем. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценою выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть одному на плоту по бешеной Мае с сумасшедшим и с парализованным? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки».
Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес.
Схватка на плоту
Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушенки. Вот и хорошо. Но я не должен успокаиваться, не должен доверять ему.
Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички – предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесет нам облегчения! Какую дань еще ждет от нас Мая?
Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом – доверить ли ему корму? Это надо решить сейчас, до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий!
Небо хмурое, холодное, в свинцовых облаках. Я укладываю багаж. Трофим налаживает весла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим…
Когда все было готово к отплытию, мы переносим Василия Николаевича на плот. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места. На опустевшей галечной косе догорает костер. Последний раз осматриваю стоянку, принесшую нам столько радости и столько горестных переживаний. Что-то будет?..
Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла.
– Отталкивай! – кричу я Трофиму.
– А почему вы на корме? – удивляется он.
– Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, – отвечаю я спокойно, стараясь не выдать своего замысла.
– Тут не место учиться, тем более что с нами больной Василий. Переходите на нос. – И он, поднявшись на плот, твердой поступью человека, уверенного в своей правоте, подходит ко мне, берется за весло рядом с моими руками.
Наступила напряженная минута. Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нем что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что за дорожным кюветом с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай я сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово – и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи.
– Ладно, Трофим, после сменишь меня, а сейчас не упрямься. Отталкивай! – И я чувствую, что играю уже на последней струне.
Василий Николаевич слышит нашу размолвку, умоляющим взглядом смотрит на Трофима.
– Плот поведу я! – И по его побагровевшему лицу высыпали стайками рябины.
– Сейчас же сойди с кормы, или…
– Что – или? Договаривайте до конца.
Наши взгляды сошлись в момент, когда взрыв казался неизбежным. Что прочел он на моем лице: гнев, угрозу, или, может быть, ему вспомнились наши давно сложившиеся отношения, не терпящие никаких противоречий? Это или что-то другое вдруг потушило в нем бурю. Он сразу как-то расслаб, руки свалились с весла. В глазах запоздалый протест. На лице досада, смешанная с обидой, что его не поняли и что он подчиняется только потому, что щадит меня. «Бедный мой Трофим, как ты далек от истины! Узнаешь ли ты когда-нибудь причины этой нелепой стычки?» – подумал я горестно.
Он отталкивает плот, становится на нос, и наше суденышко, покачиваясь от ударов весел, выходит на струю. Я чувствую себя окончательно опустошенным. Хмурое утро ничего хорошего не предвещает. Сыро и мерзко в щели.
Мутный поток легко и плавно несет плот. За первым кривуном Мая сворачивает на северо-восток. Уходят ввысь мраморные скалы. Изящные колонны, потемневшие от времени, поднимаются до самой вершины, и там, где-то в поднебесье, их лохматые края устилают серое мокрое небо. Бесчисленные шпили, пилястры, ниши, зубцы на всех гребнях напоминают величественное сооружение, созданное самой природой. Над водою, еще не посветлевшей, реет голодная скопа, да где-то на берегу стонет кулик.
За скалою минуем перекат. Не могу смириться с мыслью, что наши отношения с Трофимом нарушились – впервые за столько лет. Не могу без боли видеть его повернувшимся ко мне спиной. Не знаю, каким ключом открыть вход в его душу.
Как проста была наша жизнь, когда мы, сколотив свое суденышко, отправлялись в путь! Хотя нет, жизнь и тогда не была простой, а дела – легкими. Теперь же она стала слишком сложной. Мы продолжаем балансировать на грани катастрофы. Неужели, черт побери, друзья нас похоронили, не торопятся с поисками, знают, что утопленники в холодной воде всплывают на поверхность не раньше как недели через две-три? Нет! Они где-то тут, за ближними кривунами, за высоченными стенами голубых утесов, идут навстречу нам.
Река продолжает проделывать сложные петли, расчленяя глубокой щелью отроги. Никаких признаков, что где-то близко раздвинется теснина и мы вырвемся на равнину. Как долго и безнадежно тянется наш путь по зыбкой текучей дороге! Еще бы выиграть день, только день! На большее у меня не хватит сил, сойду с ума. Эта мысль прочно обосновывается в голове.
За очередным поворотом Мая потекла спокойнее. Я подсаживаюсь к Василию Николаевичу. Он все еще встревожен нашей размолвкой с Трофимом. Ему-то, бедняжке, каково!
К нам подходит Трофим. Виновато переступает с ноги на ногу. Затем присаживается рядом, кладет свою правую руку мне на колени. Этот молчаливый жест растапливает наши сердца, и мы снова близкие.
Мне почему-то вдруг показалось, что мы дети, что наш путь – всего лишь игра в путешествие, а стычка была заранее придумана для эффекта. Ах, если бы это было так!
Ко мне возвращается профессиональное любопытство. Снова глаза ищут по просветам скал водораздельные вершины, определяют проход. Память отбирает более характерное, с чем придется столкнуться подразделениям экспедиции при проведении работ. А работать здесь, видимо, придется. У меня даже после стольких неудач нет оснований отказаться от них. Право же, все то, что мы претерпели, а претерпели мы поистине много, не убеждает нас в недоступности Маи. Скорее всего, это результат наших ошибок, результат того, что совсем не знаем режима реки. Все, с чем мы здесь столкнулись, поражало нас внезапностью, и от этого щели, перекаты, крутые откосы скал казались преувеличенными. На самом же деле все это не так уж страшно.
Те, кто пройдет по Мае позже, учтут наши промахи, неудачи. И хотя путь по этой реке всегда будет опасным, но он уже не будет изобиловать неожиданностями.
Растительность ущелья куда беднее тех мест, где нам пришлось побывать в этом году. Уж если и есть зелень там наверху, над нами, то очень скудная. Здесь же, в глубине ущелья, больше камень и мхи. Деревья растут чаще в одиночку, подкарауливая жадным взором солнце, так редко заглядывающее в щель. Цветов мало. Даже в самые жаркие дни лета постоянно чувствуется сырость земной глубины, и вода в Мае настолько холодная, что купаться в ней можно только ради спорта или по нужде, как делаем мы.
– Смотрите, кабарга! – кричу я. Она стоит на самом краю отвесного обрыва. С высоты ей видна значительная часть ущелья, плот на реке и, вероятно, слышен наш говор. Несколько минут она стоит неподвижно, как изваяние, наблюдая за нами. Находясь от нас за рекою и на такой значительной высоте, она, вероятно, считает себя вне опасности. Как же она ошибается!
Кабарга, удовлетворив любопытство, начинает кормиться. Она пробирается по узким прилавкам, цепляясь крошечными копытцами за самую ничтожную шероховатость отвесных скал и на ходу срывая макушки ягеля. Иногда она делает совершенно бесстрашные прыжки над пропастью, чудом удерживаясь на малюсеньких выступах, площадью в детскую ладонь, словно демонстрируя перед нами свою изумительную ловкость.
Вот она затяжным прыжком бросает себя вниз, падает четырьмя копытцами, собранными вместе, на острие утеса и, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону, запускает свою продолговатую мордочку в трещину, чтобы достать щепотку зелени. А сама ни на минуту не забывает про опасность, окидывает взором то ту, то другую часть ущелья и не выпускает из поля зрения нас.
С замиранием сердца мы следим за каждым ее движением. С каким удивительным равнодушием к пропасти это животное проделывает свои бесстрашные прыжки!
Собаки тоже пристально следят за кабаргой. В их позах, на их мордах любопытство, но не больше, точно они понимают, что животное для них недоступно среди этих скал. И только когда до слуха долетает шорох падающих камней из-под ног кабарги, собаки вдруг все разом вскакивают, и в их глазах вспыхивает злой огонек.
Уровень воды падает. Обнажаются перекаты. Путь опять становится опасным. Будет ли когда-нибудь конец этой щели? Не опоясывает ли она замкнутым кругом всю землю?
Я все еще не могу отделаться от ощущения какой-то скованности, не могу довериться мыслям, что Трофим здоров. Если бы навсегда растаял тяжелый комок, что засел у меня где-то внутри! Пусть вернется к нам прежнее доверие, и тогда для нас не останется препятствий на пути к жизни. А к ней мы должны вернуться, непременно вернуться…
– Не кажется ли вам, что ущелье становится просторнее? Видите просвет? – кричит Трофим.
Я смотрю направо, куда он показывает рукою, и дивлюсь: в узкой прорехе береговых отрогов, далеко-далеко виднеются горные кряжи, щедро политые солнечным светом. Они напоминают вздыбленные волны разгневанного океана. Кажется, прошла вечность с тех пор, как нам открывалась даль.
Бросаю весло, подбегаю к Василию Николаевичу.
– Горы видишь? – кричу вне себя от радости.
Он долго вытягивает шею, я помогаю ему приподняться.
– Скоро устье? – спрашивает больной.
– Ну конечно! Это виднеются хребты над Удою.
Он смотрит на меня, не верит словам.
– Да, да, Василий, скоро конец мучениям! Тебя сразу отправим в больницу, – говорю я вне себя от радости.
– Ты думаешь, меня вылечат и я буду ходить?
– Конечно вылечат! Ноги же у тебя целы. Все уладится, и зимою мы с тобой погоняем на лыжах зверей.
– Нет уж, ищи себе другого спарщика, в тайгу мне не вернуться, – говорит он с горечью.
Густая лиственничная тайга закрывает просвет, и горные кряжи исчезают, как видение. Снова нас охватывает ощущение земной глубины. Мы убеждаемся сначала с удивлением, затем с досадой в том, что река свернула от просвета и уносит нас в противоположную сторону.
На курчавых вершинах скал лежит серое барашковое небо, бесприютное и холодное.
В этой щели никогда не бывает тишины, все гудит: воздух, стены, овражки. А когда в этот гул врывается ветер, когда завоют скалы, здесь творится что-то невообразимое, ад кромешный! В таких ущельях только зимою, в лютые сибирские морозы, когда обмелевшую реку скует ледяной кожух, наступает безмолвие, такое безмолвие, в котором слышно бывает даже шорох падающего снега. А если в это время случаются обвалы, то они потрясают ущелье, словно залп тысячи орудий.
Я давно потерял счет кривунам, не знаю, где север, где юг. Но теперь с нами надежда. Мы видели далекий горизонт, верим, что этот сложный путь ведет к нему. Верим, что где-то близко за поворотом нас наконец-то вынесет река к давно желанному простору.
Каждая минута проходит в остром ожидании перелома. Неужели мы плывем по щели рядом с широким просветом?
– К берегу! – кричу я, наваливаясь на весло.
Впереди, у края поворота, во всю ширь реки показалась длинная шивера, прикрытая пенистыми волнами. Мы причаливаем к берегу. Я бегу вперед посмотреть шиверу. Вода у первых камней вдруг поднимается валом, откидывается назад, точно испугавшись крутизны. Опасность ниже, там, где весь поток собирается в двадцатиметровую струю и рассекается пополам угловатым обломком. Но по обе стороны проход свободный.
Мы привязываем к плоту покрепче груз, подтыкаем под ронжи веревки, запасные шесты и укладываем поверх больного. Он молчит, как покорный немой. Я отвязываю собак на случай неприятности, пусть сами распорядятся собою.
Трофим прячет свой взгляд от меня. Он привязывает к грузу капюшон от спального мешка, в котором лежит расслабленное тело Василия Николаевича, и не может завязать морской узел. Я слежу за ним, удивляюсь. Неужели забыл, как это надо делать?! Да, не может вспомнить, тычет концом не с той стороны в петлю, тянет, узел не вяжется, но он упрямо повторяет одно и то же.
– Тебе помочь?
– Чертов узел, кто его придумал! – И Трофим зло выругался.
Я вижу, как он опять не в ту сторону делает петлю, не так держит конец. Узла не получается. Он в гневе отбрасывает веревку, мрачным уходит на нос к веслу.
Привязываю капюшон спального мешка к грузу: так Василия Николаевича не снесет волна, даже если засядем в бурунах. Проверяю, все ли убрано. Беру шест, отталкиваюсь от берега. Теперь надо торопиться выбраться на середину реки. Но как только Трофим увидел близко впереди беснующиеся волны, вдруг, точно испугавшись, не в такт зачастил веслом, отводит от струи нос.
– Ты что делаешь? – кричу я изо всех сил.
Но Трофим не слышит. А плот подхватило течение. Только теперь, с безнадежным опозданием, я окончательно убеждаюсь, что на носу стоит ненормальный человек. Течение несет нас в горло шиверы. Уже вытыкается камень. Не успеваю осмыслить положение. Трофим изо всех сил гребет веслом, тужится развернуть плот поперек реки, бесстрашно ведет его на гибель.
В последний момент я бросаюсь к нему, еще хочу выровнять нос. Перед лицом опасности сила человека неизмеримо возрастает. С дикой беспощадностью хватаю Трофима сзади, отбрасываю от весла. Но уже поздно: от удара о камень лопается пополам крайнее бревно. Мы все удержались на плоту. Разгневанный Трофим ловит меня сильными руками сумасшедшего…
Мне не вырваться, и мы схватываемся, как враги.
Все это кончилось бы плохо, но Трофим поскользнулся, не удержался на ногах и, падая, ударился головою о бревно. Сразу стих в нем гнев, руки расслабли, только губы еще продолжали выбрасывать несвязные слова.
– Свяжи его, иначе он всех погубит, – слышу голос Василия Николаевича, наблюдавшего за нашей схваткой.
Я выдергиваю из груза спальный мешок, укладываю на него расслабленного Трофима. Ощупываю всего его и немного успокаиваюсь – тяжелых ран нет. Глушу в себе жалость – достаю веревку, связываю ему руки, ноги и, как пленника, приторачиваю к средней ронже – так действительно надежнее. Когда человек на грани смерти, он может быть чудовищно жестоким.
Не помню, как нас развернуло у камня, пронесло за шиверу, и теперь никем не управляемый плот медленно плывет по тиховодине.
Большой плот с одним веслом – все равно что без весел. Над ним теперь власть Маи. На моей обязанности всего лишь держать его вдоль течения.
Солнца не видно, но вершины левобережного отрога щедро политы ярким светом. Где-то продолжается день. Еще можно продвинуться вперед. С ужасом думаю о ночи. Она придет, непременно придет. Что я буду делать один со своими больными спутниками? Хватит ли сил пережить ее?
Сквозь прозрачную толщу речного стекла видно плотное дно, укатанное крупными цветными голышами. Где-то позади глохнет последний перекат. Усталая река течет спокойно.
Я присаживаюсь на край груза. Каким долгим кажется день!..
Трофим как бы пробуждается, открывает уставшие глаза. Осматривается, потом вдруг замечает, что связан, пытается разорвать веревки, и из его уст вырывается брань вместе с проклятьями. Он свирепеет, бьется ногами о бревно, стискивает челюсти до скрежета зубов. На губах накипает ноздреватая пена. Он все еще в невменяемом состоянии.
Мне больно видеть близкого друга связанным мокрой веревкой, безжалостно брошенным на бревно, но иначе нельзя.
А что стало с Василием Николаевичем! Бедняга плачет без слез, тихо всхлипывая. Он понимает, что теперь – никакой надежды. Его маленькие черные глаза ничего не выражают, завяли, как полевые цветы, скошенные в знойный полдень.
Трофим в буйстве устает, голос падает, брань стихает – он засыпает. Я накрываю его брезентом. Ах, если бы сон вернул нам Трофима!..
Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера, тогда не выбраться.
– Самолет! – кричит Василий Николаевич, и он пытается подняться.
Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков.
Из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра… Наконец-то!
Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку – она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю.
Машина минует нас, уходит на север.
– Неужели не заметили? – слышу дрогнувший голос Василия Николаевича.
Трофим не пробуждается.
А гул не смолкает, обходит ущелье стороною и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы. Видимо, экипаж не уверен, что мы их видим.
Но вот качнулись крылья – раз, два, три, и машина легла на запад.
Теперь было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь.
Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день?
– За что меня связали? – слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, испытующе смотрит на меня, ждет ответа.
Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, ведь до этого он никогда их не произносил.
– Посмотрите, что с моими руками! – чуть не вопит он. Я не могу видеть эти узловатые кисти со вздутыми венами, перехваченные сизальской веревкой. Не могу слышать его упрека.
– После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным.
– Так поступают только с преступниками. – И он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок.
Люди близко!
Мая, уставшая, течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У всех одни думы, одно желание. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач. А теперь к черту сомнения!
– Ты думаешь, они увидели нас? – спрашивает Василий Николаевич, точно не веря своим глазам.
– Ну конечно! – отвечаю я. – Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем.
Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает:
– Как думаешь, ноги мне отрежут?
– Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны – другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь!
– Не до пляса будет мне…
– Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится.
– Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, – продолжает он.
– Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя.
Он как будто успокаивается.
А что делать с Трофимом? Оставить до утра на плоту одного связанного – слишком жестоко. Отпустить – боязно, как бы не возобновился приступ.
А он точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось. Ведь он сейчас в здравом уме.
– За что? – И Трофим опять показывает связанные руки.
– Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. – И я чувствую, как обрывается мой голос. – Потерпи, умоляю тебя, потерпи. Так нужно, чтобы все мы остались живы.
Он мрачнеет. Не понимает, почему я так безжалостно отношусь к нему.
И все же придется отблагодарить судьбу за удачный день и останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нет смысла рисковать. А Трофима до утра оставлю связанным на плоту, ничего с ним за ночь не случится. Я не уверен, что приступ не повторится.
– Будем причаливать к берегу, – говорю я, но руки не слушаются, не берут шест. Я колеблюсь. Меня страшит мысль оставить Трофима на ночь привязанным к плоту.
Быстро надвинулся вечер. Потемнела река. Нас выносит за скалу. Мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванная крепость. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо ударил яркий свет. Мы вырвались из проклятой трущобы. Влево толпами уходят от реки отроги в ярко-зеленой щетине леса с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт.
Трудно поверить, но это действительно далекий горизонт. С плеч сваливается обреченность, и становится необычайно легко, будто только что родился. Одно ясно: мы вырвались из лап смерти. Навстречу сплошной зеленью наплывала тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат пьянит, не могу надышаться. Какая в нем живительная сила и почему мы раньше не замечали этого?..
Еще плывем, плывем, потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью…
Цель близка. Какая радость! И как больно было видеть своих спутников, прикованных к плоту, беспомощных. Но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачных застенков Маи.
Нет, не напрасны были наши усилия!..
Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, он хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему.
– Дым! – выпаливает он.
– Где дым?
– Снизу тянет.
Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я, кажется, не способен понять всего случившегося. Впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо, но дыма не вижу.
Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку.
– Проклятье! – вырывается у него, и он со стоном валится.
Я подсаживаюсь к нему.
– Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу – развяжу.
– Какой вы жестокий! – И он отворачивается от меня.
– Знаю, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.
Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее. Что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!
– Люди близко, лю-у-ди-и! – кричу я, а сам еще боюсь радоваться, и почему-то вдруг стало не хватать воздуха.
Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз – ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо…
Дым был виден далеко влево от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще.
Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук.
У Маи не хватает для нас скорости. Мелькают галечные берега. Вот-вот долину накроет ночь.
До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние… Еще неуловимое мгновенье. Но тут нас щадит поток – проносит к тиховодине за скалу.
Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Слева на пологом берегу видны палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.
Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, у них восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.
Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова:
– Что же мы стоим? Ловите!
Двое ребят бросились вплавь к нам. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу…
Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.
– Развяжите! – со стоном вырывается у Трофима.
Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.
О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.
Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой – в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти шаги от опасности, от смерти!
У меня сдавило горло. Я ничего не мог сказать, да и вряд ли понимал то, что случилось, кроме одного – мы спасены.
Вдруг снизу из-за берегового тальника вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями умилившей нас сцены. Берта еще, видимо, на реке почуяла своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая бросается на него, сбивает с ног, тискает его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!
Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. На брезенте «накрыт стол» с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварная молодая картошка, и городская закуска, и зеленый лук… В другое бы время порадовался этому обилию, но сейчас не до того.
– Давно вы здесь? – спрашиваю я Хетагурова.
– Часа три, как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить как положено в этом случае, но получилось не совсем…
– Ничего, бывает… Мы пережили свою смерть, это самое главное.
Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что она захватила меня у своих, на берегу. А на лицах друзей ожидание, они хотят, чтобы я рассказал, почему плачет Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины. Но я не хочу об этом вспоминать.
– Кирилл! – обращаюсь к Лебедеву. – Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.
– А ужинать? – спрашивает Хетагуров.
– Это после, все после, когда мы придем в себя.
– Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?
– Что случилось… Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.
Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.
– Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною.
Он не удивился.
Я скидываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Радостное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, где уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, где все к твоим услугам. Теперь, казалось бы, можно и забыть о всех опасностях, о нечеловеческих трудностях похода, оставшихся позади, даже о камне, где мы все трое испытывали свою совесть друг перед другом, даже о схватке на плоту – об этих мрачных минутах. Но разве забудешь? Ведь это жизнь, человека жизнь… Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера.
В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные отрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.
С трудом приподнимаю полотнище полога. Во мраке стоит тайга, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, охватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, подбрасывает сушник в огонь, а сам нет-нет да и покачнет головою.
Не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, великан, добродушный человек, расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:
– Приключится же этакая чертовщина!.. – и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет.
Филька Долгих, щупленький, остроносый, с быстрыми птичьими глазами, сидя подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он ленивой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет склеить ее, да так и застывает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.
У забытого всеми «стола» Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шампуры. На хитрущей морде кобеля безразличие.
– Кучумка, нельзя при людях! – ласково окликает его Филька.
Тот дико косится на него, нехотя отходит, чтобы начать все сызнова.
Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука – предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.
Голос Хетагурова слабеет…
Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается бодрость, и пережитое уже начинает терять остроту, отступает в прошлое. Но слово «Мая» мы долго будем произносить с уважением, оно для нас – глухие застенки, дикая сила и нескончаемый грохот перекатов у подножья розовых, голубых, серых скал.
Скоро смолк говорок. Затух костер. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.
Выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. Голубоватая зарница блеснула, неожиданно раскрыв все небо, всю береговую тайгу. Над мутной сталью реки тают легкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами темных хребтов широко и ясно разливается по небу медлительный рассвет.
– Утро… утро… утро… – твердит какая-то пичуга.
Долго стою я неподвижно, опьяненный великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне совсем обновленным, более доступным и понятным, и я смело вхожу в него с твердой жаждой продолжения.
Слабый крик чайки выводит меня из раздумья. Белым лоскутком кружится птица над бурунами. Бьется резными крыльями с ветром, то, прячась, падает за пенистые гребни волн, то припадает к скалам, все кричит, кричит… Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь ее крик полон печали?
Удивительно устроен человек: после такой встряски, казалось бы, ты еще долго будешь со страхом оглядываться на пройденный путь и будешь далеко обходить опасные места. Ничего подобного! Несмотря на то что все главные узлы событий остаются навсегда в памяти, тебя так же, как и раньше, снова и снова тянет к опасности.
Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним.
Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке…
И хотя мысли еще обращаются к прошлому, настоящее все более властно овладевает мною. Пора браться за дело.
Трофим разжег костер. Он уже захвачен работой: разобрал свою рацию. И я, глядя на него, думаю: «Уж если ты ее соберешь и она заговорит, значит ты здоров, мой друг!»
Василия Николаевича не слышно. Он замкнулся в себе, живет один со страшными думами.
Из соседней палатки доносится голос Лебедева:
– Филька, налаживай баню!
Минут через десять из полога высовывается взлохмаченная голова Фильки. Заспанными глазами парень осматривает небо, косится на меня, точно впервые видит, и сладко зевает.
– Кирилл Родионович! С утра баню или после завтрака? – спрашивает он.
– Сейчас готовь.
– Мигом иду, – отвечает Филька, а сам долго чешет пятерней затылок, поднимается, вихляющей походкой идет к костру, волоча за собою байковое одеяло. Он расстилает его у огня, уютно располагает на нем свое хлипкое тело, говорит, не взглянув на меня: – Маленько прикорну. Тут у нас, ежели со всеми соглашаться, заездят. Баню успею, не на пожар… – И сразу захрапел.
– Филька, дьявол, спишь! – кричит Лебедев, выбираясь из палатки.
Тот поднимает голову, обращается ко мне:
– Чего он гутарит? – Но, услышав шаги Лебедева, вскакивает.
– Кто вечером обещал до восхода баню приготовить?
– Ты не кричи на меня, Кирилл Родионович, чего доброго, испужаюсь и ни на что годиться не буду. Лучше послушай, какой сон я видел, – отвечает он добродушно.
– Провались ты со своими снами! – гневается Лебедев.
– Ведь тут только и счастье, что во сне с девками побалуешься!
– Врешь, черт голопузый! Какая девка даже во сне польстится на такого брехуна!
– Спросите у Пресникова, Наташа моя – во! – Филька показал ему большой палец.
– Иди, говорю! – И голос Лебедева звучит угрожающе.
Филька нехотя поплелся к реке, захватив с собою на всякий случай одеяло.
– Пропадает талант, – несколько позже сказал Лебедев, кивнув головою в сторону Фильки.
Солнце брызгами яркого света взрывает тайгу, еще не успевшую стряхнуть с себя ночной покой. Я беру полотенце, иду умываться. Маю не узнать: тут она отдыхает после трудного пути и не торопится покинуть просторную долину. Вода в ней прозрачная. Дно просматривается до мельчайших песчинок.
Черпаю горстями студеную воду, плещу в лицо, на грудь, растираю тело. Чертовски неприятная процедура! Но через минуту награда: такая свежесть и такая бодрость, словно с твоих плеч свалился стопудовый панцирь.
Василия Николаевича перенесли к костру на мягкую подстилку. Больно видеть его глаза, переполненные мольбою о жизни.
Рядом с ним сидит Лебедев, сгорбленный, весь подавленный бедою друга.
Евтушенко отправляет в эфир позывные. Ему отвечают сразу несколько станций. Еще с минуту продолжается настройка.
– Плоткин у микрофона, – сообщает радист.
Мы с Хетагуровым забираемся в палатку.
– Здравствуйте, Рафаил Маркович! – кричу я в микрофон. – Спасибо за помощь!
– Наконец-то! Почему задержались?
– Лучше поздно, чем никогда. Но у нас не все благополучно. Мы потеряли ниже устья Эдягу-Чайдаха проводников Улукиткана и Николая. Надо срочно организовать поиски самолетом. Они где-то южнее Чагарского хребта, у истоков Удыгина и Лючи. Им надо сбросить продукты, палатку, обувь, одежду, спички – у них ничего нет. Хорошо бы сегодня начать поиски.
– Все возможное сделаем.
– Но это не все. Надо немедленно доставить в хабаровскую больницу Мищенко и Королева. Промедление опасно. Сопровождать их буду я. Договоритесь о посылке санитарной машины. Сейчас мы находимся в двух километрах выше устья Нимни. Здесь посадочной площадки нет. Завтра сплывем до устья Маи на плоту. Дальнейшее – ваша забота.
– На устье Маи вас встретит катер, доставит на косу, а оттуда вывезем самолетом. Какие еще будут распоряжения?
– Необходимо срочно приступить к организации работ на Мае. Нивелировку делать здесь не будем. Все людские и материальные резервы нужно перебросить сюда. Подробности получите завтра утром от Хетагурова. Что есть у вас?
– Знаю, вы ждали помощи, но не было погоды, и самолеты долго не могли пробиться к Мае. Пришлось перебросить Лебедева с Алданского нагорья и организовать поиски по реке. Остальное в норме. За Ниной послан человек в Ростов. Вчера получил от нее телеграмму, что вещи на днях отправляет, а сама немного задержится.
Хетагуров остается ответить на радиограмму, а я выбираюсь из палатки.
Идем с Трофимом в баню.
– Что не радуешься? – спрашиваю я его.
– Чему?
– Нина едет. Столько ее ждал и хоть бы улыбнулся.
Трофим насупился. Отстает. Ноги тяжело шагают по гальке. Что-то тревожит его.
Палатка окутана паром. Лебедев и Пресников купают Василия Николаевича. Слышно, как хлещут по телу березовые веники. Филька сидит на гальке, делает из бузины дудочку. Ни забот, ни печали!
– Сейчас донышко заткну и заиграю, – говорит он, не отрываясь от работы.
– Сколько я тебя, Филька, знаю, ты в одной поре, без изменений, – говорит Трофим.
– Завидуешь? – отвечает тот.
– Не о том речь. Кнопки одной у тебя не хватает: баню на камнях устроил. Можно же было поставить палатку на песочке?
– Удивил, кнопки не хватает! Да ежели бы они были у меня все в сборе, неужто пошел бы в экспедицию работать?! – И Филька вдруг разразился громким смехом. – У нас в колхозе председатель когда-то ходил с изыскателями, да, видно, не поглянулась ему эта работенка; так вот, как, бывало, осерчает на кого-нибудь, кричит: «Я тебя, сукиного сына, в экспедицию запеку, ты там узнаешь кузькину мать!» И попадись я ему с провинностью, он и подмахнул мне бессрочную увольнительную. Вот так и угодил к вам. В прошлом году в отпуск приехал к себе в деревню. Он увидал меня и начинает: «Филя, вернись!» Учти: не Филька, а Филя. «Бригадиром заступишь». А я ему: «С удовольствием бы, да занят».
– Это у тебя, Филька, новая биография. Быстро же ты ее меняешь.
– Нельзя на одном месте топтаться, – отвечает находчиво Филька.
Он продул дудочку, заткнул донышко деревянной втулкой и, прежде чем заиграть, пожевал пустым ртом.
Мы знаем, Филька чудесный музыкант, но его пальцы никогда не касались струн обычных инструментов, клавишей баяна, его губы не знают ни флейты, ни кларнета. Он играет на губной гармошке, на расческе, в его руках поют стаканы, рюмки. Попади ему на губы листик березы, перо дикого лука, лепесток рододендрона, и он вдунет в них жизнь. Филька обладает удивительной способностью передавать на своих примитивных инструментах крик птиц, зверей, звуки тайги.
Вот он рывком головы откинул назад нависающие на глаза густые пряди волос, и вдруг его лицо стало серьезным. Щеки музыканта надувались, точно кузнечный мех, глаза затуманились – все забыл Филька, ушел в дудочку, и потекли по притихшему лесу стройные звуки, то поднимаясь высоко, то падая.
– Филька, черт, забавляешься, а воды холодной принес? – кричит Лебедев.
Филька сунул мне в руки дудочку, вскочил, схватил ведро и побежал к реке.
Василия Николаевича завертывают в брезент, уносят к палаткам. Теперь наш черед с Трофимом. Я плещу горячую воду на раскаленные камни, и в полотняной бане становится жарко.
– Зачем вы хотите отправить меня в больницу? – вдруг спрашивает Трофим.
Меня его вопрос застает врасплох.
– Всем нам нужно показаться врачу.
– Я не вижу в этом необходимости.
– Разве ты не замечаешь, что твои нервы слишком расшатались? И неудивительно после такого напряжения.
– Неужели из-за этого на руках ссадины, до спины больно дотронуться? – И он с досадой плеснул на лицо пригоршню горячей воды.
– Ну, знаешь, Трофим, если бы не веревка, то нас не было бы в живых.
– Не понимаю я вас.
– Ты же буйствовал, и у меня другого выхода не было.
– Даже если я сходил с ума, в больницу не поеду. Теперь я догадываюсь, куда вы хотите меня определить, – перебивает он меня.
– Да ты не кипятись… Никто и не думает…
– Не поеду. Нина скоро приедет, а я в доме умалишенных! Хороша встреча!
– Успокойся. Баня не для этих разговоров, поговорим в другом месте.
– Я остаюсь здесь и не должен болеть, – решительно заявил Трофим.
– Хочешь лечиться внушением?
Он молчит, окатывает себя из ведра водою, демонстративно выбирается из «бани».
Я встревожен этим разговором. Трофим добровольно не полетит в Хабаровск, но и насильно отправлять нельзя. Какой же выход?
Мы с Трофимом принесли на стоянку душистых еловых веток, чтобы помягче было на камнях сидеть. Садимся вкруг и принимаемся за еду. Аппетит у нас – дай бог каждому! На первое уха из свежих ленков. Нет, вру: вначале выпили по сто граммов спирта за встречу. Затем занялись ухою. Сервировка у нас вполне соответствует обстановке: лист березовой коры служит блюдом, на котором горой сложены отварные куски рыбы; эмалированные кружки, из которых пили спирт, – тарелками, а вместо вилок – собственные пальцы. Но как соблазнительно все едят!
После завтрака я забираюсь от комаров под тюлевый полог с дневником. Вот когда я почувствовал, как дорога мне эта изрядно потрепанная тетрадь в бесцветном коленкоровом переплете и исписанные торопливым почерком страницы с раздавленными на них комарами. Время приглушит остроту событий, память многое утеряет под наплывом новых впечатлений, но дневник навсегда сохранит всю свежесть, весь драматизм этих бурных дней. С каким волнением я спустя год раскрою тетрадь и пробегу глазами по ее страницам! Снова воскреснут передо мною угрожающие откосы заплесневевших скал, дикие застенки Маи, силуэт снежного барана в поднебесной высоте, освещенной фосфорическим светом луны; камень на роковом перекате, печальный крик чайки, предупреждающей об опасности, и Трофим, связанный мокрыми концами сизальской веревки, брошенный на сучковатые бревна плота…
Оттачиваю огрызок карандаша, привязанного к тетради, сосредоточиваю свои мысли над заключительной записью.
«В памяти сразу возникают старики с их неизвестностью. При мысли, что мы вне опасности, окружены заботой друзей, уютом и нас не терзают муки голода, становится не по себе. Выберутся ли проводники из этих пустырей, и, если они унесли с собою обиду на нас, сможем ли мы когда-нибудь оправдаться перед ними?
Теперь можно подвести итог нашему путешествию.
Мая, несмотря на свой буйный нрав, не может служить препятствием для проведения здесь наших работ. Но люди, попавшие сюда, на реку, должны будут соблюдать осторожность и уметь уважать опасность. Слабого человека она может напугать своею дикостью, высоченными стенами береговых скал, свирепым ревом. Но к этому можно привыкнуть. Мы твердо знаем: по Мае порогов нет, на плоту и на долбленке рискованно пускаться по ней в малую воду, зато в половодье, когда река превращается в мощный поток, вас пронесет без аварии. Конечно, если будет очень хороший кормовщик[62]. Организовывать работы на Мае можно только снизу по реке. Основным транспортом будут долбленки. Это потребует от людей много физических усилий, ловкости и смелости, особенно от шестовиков, которым придется с гружеными лодками преодолевать много опасных шивер…
Если мне еще раз представится случай поплыть по этой своенравной реке, а это, видимо, неизбежно, я непременно воспользуюсь им, но отправлюсь на резиновой лодке с брезентовым чехлом. Я считаю такую лодку более надежным судном для Маи.
Итак, Мая открыта для дальнейших исследований. Теперь остается залечить раны…»
Пора собираться в путь. Трофим сидит на спальном мешке у ног Василия Николаевича, косит упрямые глаза в пространство. Ничего не замечает, дикий, недоступный. Кажется, только дотронься до него, только окликни, как он взорвется. Нет, Трофим не уедет отсюда. Как ошибаешься ты, мой бедный друг, что одним внушением можно избавиться от такой болезни!
Рядом с Василием Николаевичем пишет письмо своей жене Лебедев. Вот он поднял голову, и тотчас его поймал взглядом больной.
– Кирилл, мы давно с тобой вместе, скажи хоть ты: отрежут мне ноги?
– Ты уж слишком… Все останется при тебе, вот увидишь. Домой явишься как огурчик.
– Кому я теперь нужен – калека! – И опять в его голосе безнадежность. – Разве на лыжах плохо я ходил? – продолжает Василий. – Помнишь, Кирилл, как на Подкаменной Тунгуске медведя гнали с тобой по снегу? Только что я из чащички высунулся, а он поверни на меня. На задки! Здоровущий, сатана, да злой. Вижу, сворачивать поздно. Пру на него, винтовку выбросил вперед, да осеклась она. Оробел тут и я, а медведь как фыркнет, всего меня захаркал, лапой замахнулся, хотел заграбастать, да ты вовремя пулю пустил…
Как тяжело ему расставаться с нами, с тайгою, где прошла добрая половина его жизни! Какими словами вселить в него веру в то, что все обойдется хорошо? Но обойдется ли?..
Лебедеву тоже больно слушать его слова. Он отрывается от письма.
– Послушай, Василий, – говорит он деловито. – Вернешься домой из больницы, посади мне новую сплавную сеть.
– Ты думаешь, я смогу работать? – И в его голосе появляется какая-то надежда.
– Ряж сплетешь сам, ячею делай покрупнее, высоту сети пускай с метр, думаю, хватит.
– Конечно хватит. А дель и грузила у тебя припасены?
– Все лежит дома у Нюры.
– Сеть-то тебе понадобится нынче. Успею ли я скоро вернуться из больницы?
– Там тебя не задержат, а дома поторопишься. – И Кирилл начинает укладывать его с такой нежной заботой, что ему удается совершить чудо – утешить больного. Василий Николаевич вдруг смолкает, успокаивается и, обнадеженный, засыпает.
Шальная туча заслонила солнце. С неба упал на тайгу журавлиный крик. Вот и осень пришла, не задержалась. Взглянул на голец и удивился: вершины уже политы пурпуром, уже пылают в косогорах костры листопадов. Но долина еще утопает в яркой зелени тайги.
Осень здесь обычно короткая. Незаметно отлетят птицы, притихнут реки, оголится лес и нагрянут холода. Зима часто приходит внезапно, вместе со свирепыми буранами, и надолго, больше чем на полгода, скует землю лютая стужа… Чувствуется, скоро наступит этот перелом в природе, а работы у нас здесь еще много, слишком много…
– Чайку не хотите? – спрашивает Трофим и вдруг вскакивает, настораживается. – Капалуха!.. – говорит он таинственным шепотом.
«Ко-ко-ко-коо-коо…» – доносится ясно из чащи.
Трофим бросается в палатку, шарит в вещах, достает мелкокалиберку, долго ищет по карманам патрончики, выскакивает наружу. В глазах азарт, второпях не может зарядить винтовку, а из лесу доносится четко: «Ко-ко-коо-коо…»
Трофим скачет на звук, спотыкается о колоду, чертыхается. Давно я не видел его в такой горячке.
– Стоп, не стреляй! Своих не узнаешь? – И я вижу, как перед Трофимом из-за ольхового куста поднимается во весь рост Филька. Морда довольная, будто только что кринку сметаны съел.
– Это ты, дьявол, кричал?
– Троша, не сердись, в наш век всему есть оправдание! Вот послушай. – Филька усаживается на валежине, прикрытой густым мхом, предлагает рядом место Трофиму и начинает рассказывать.
Слова он выпаливает с каким-то треском, беспрерывно жестикулирует руками, как бы стараясь восполнить ими то, что не может выразить языком. Одновременно ему помогают и глаза и брови, он гримасничает, то вскакивает и начинает наглядно изображать какую-то сценку, то тычет себя в грудь кулаком. Словом, Филька весь, как есть весь, участвует в рассказе, где чаще всего герой он сам.
Вот он любовно кладет свою руку на плечо Трофима.
– Я хотел тебя, Троша, поманежить. Побегал бы тут по чаще, поискал бы капалуху, да побоялся, как бы по мягкому месту свинцом не угадал. Вчера меня за такие дела чуть-чуть не столкнули в пропасть. Стою на скале, вас караулю, орешки стланиковые пощелкиваю, а наши все сидят на берегу, насупились, как сычи перед непогодой, ждут, когда я пальну из ружья, знак подам, что вы плывете. Дай-ка, думаю, развеселю их малость! Разрядил винтовку, приложил конец дула к губам и заревел по-изюбриному. Вот уж они всполошились! Хетагуров кинулся в палатку за пистолетом. Кирилл Родионович схватил карабин, прыгнул в лодку, второпях чуть было не утоп. Кое-как переплыл и давай скрадывать… Мне-то хорошо видно сверху, как он вышагивает, словно гусь, на цыпочках, глаза по сторонам пялит или вытянет шею, прислушается. Чудно смотреть со стороны, страсть люблю!.. Вижу, он уже близко. Приложил я к губам ствол, потянул к себе воздух, ан не ту ноту взял, сфальшивил, ну и сорвалась песня. Родионыч сразу смекнул, в чем дело, бежит ко мне, ружьем грозится. Ну, думаю, Филька, конец тебе, добаловался. Стопчет, и пойдешь турманом в пропасть. Да хорошо не растерялся – давай стрелять в воздух, а сам кричу: «Плывут, плывут!» Тот сразу размяк, остыл. «Ну, черт желтопузый, – говорит он, – твое счастье, а то бы уже бултыхался в Мае!» А меня, веришь, смех распирает. «Где плывут? – спрашивает Родионыч и хватает меня одной рукой за чуб, а другой за сиденье. – Показывай, где плывут?!» У меня мозга сразу не сработала, не знаю, что соврать. И вдруг от вас выстрел. Тут я ожил, попросил повежливее со мной обращаться.
Спускаемся мы со скалы к реке, я и говорю ему: пусть Хетагуров не охотник, сгоряча бросился, а ты, Родионыч, чего махнул через реку? Неужто поверил, что в августе может реветь изюбр?
«Тебе, черту, шуточки, – отвечает он, – а я, посмотри, поранил ногу».
– К чему ты людей баламутишь? – спрашивает, уже успокоившись, Трофим.
– Так ведь, Троша, живем мы только раз, как сказал наш великий Саша Пресников, а он это точно знает. От такой кратковременности я и шучу.
Филька давно работает в экспедиции. Родных у него нет, семьи тоже, и никакой Наташки, весь он тут с нами. Филька принадлежит к категории людей, для которых жизнь в городе или в деревне – тюрьма, а всякое накопление ценностей – тяжелая ноша. В нем живет дух бродяги. Это и привело его к нам в экспедицию несколько лет назад.
На работу Филька хлипкий, как говорят его друзья, но на шутки, на выдумку горазд. С ним не заснешь, пока он сам не выбьется из сил. Он не даст унывать. Всюду он желанный гость. Все горой за него.
…Трофим принес к костру свой приемник, начинает испытывать его. Решаюсь еще раз поговорить с ним.
– У меня есть интересный план, – начинаю я. – Мы отвезем Василия в Хабаровск, затем полетим с тобою в Тукчинскую бухту обследовать район будущих работ.
Трофим привинтил обратно только что снятую крышку, отставил приемник в сторону и, не взглянув на меня, не сказав ни слова, ушел в лес.
– Одичал мужик, – сказал Филька серьезно, когда скрипучие шаги Трофима смолкли за чащею.
Я не знаю, что мне делать. Упрямство Трофима меня окончательно обезоружило: оставить его здесь нельзя, и уплыть без него не могу. Теперь-то уж можно было мне пожить без тревоги, так нет, она все еще плетется следом.
Ко мне подсаживается Лебедев.
– Работы тут у нас много, оставьте Трофима, – начинает он.
– Ты с ума сошел! Не вздумай сказать ему!
– Он не поедет, зачем упрямитесь? А уж ежели приступ повторится, тогда отправим. Сам не поедет – увезем связанным, – убеждает меня Лебедев.
– Это, Кирилл, не выход. Не наделать бы глупостей. Ты не представляешь Трофима в невменяемом состоянии.
– Но и насильно увозить нельзя. Ей-богу, нельзя! Неужели недосмотрим?..
Пришлось согласиться с предложением Лебедева, и я стал собираться в путь.
Вечером получили сообщение из штаба, что самолет У-2 завтра приступит к поискам проводников и что во второй половине дня к устью Маи прилетит санитарная машина из Благовещенска.
Много раз догорал и снова вспыхивал костер. Близко у огня лежит Василий Николаевич. Глаза у него закрыты, а сам он весь в думах. У него то сомкнутся тяжелые брови, то вздрогнет подбородок или вдруг из горла вырвется протяжный стон, и тогда долго мы все молчим.
«Неужели, Василий, это твой последний костер, последняя остановка и тебя ждут горестные воспоминания былых походов, так нелегко оборвавшихся? У тебя есть что вспомнить, и не эти ли воспоминания будут тебе вечной болью?!» – записал я тогда в дневник.
– Кирилл, сядь ближе, – говорит Василий Николаевич, не раскрывая глаз. – Посиди со мною до утра, не оставляй одного.
– Хорошо, я буду с тобою. – И он пытается отвлечь его от мучительных дум.
– Скажи, Василий, на лодках мы поднимемся по Мае хотя бы километров пятьдесят?
– Подниметесь… Где на бечеве, где на шестах, – отвечает он, тяжело ворочая языком. – Ну, не без того, что искупаетесь.
– А ты не забудь насчет сети. Вернешься из больницы, поторопись. – Кирилл расстилает рядом с ним свой спальный мешок, подсовывает в огонь головешки, ложится. Долго слышен был их медлительный разговор.
Ночь дышит осенним холодком. Устало плещется река. Я забираюсь под полог, но не могу уснуть. Завтра покидаю тайгу. Вот и конец путешествию. Уже отлетели журавли, пора и мне. И вдруг потянуло к семье, к спокойной жизни, от которой весною бежал. Неужели нынче я так рано утомился? Но как только подумалось, что придется снять походную одежду, пропитанную потом, лесом, пропаленную ночными кострами, и укрыться от бурной жизни в стенах штаба, мне вдруг стало не по себе.
Разве вернуться из Хабаровска? Не будет ли поздно? Ведь до окончания работ остается с месяц… Нет, не уехать с Маи! Встаю и забираюсь под полог к Хетагурову.
– Ты не спишь, Хамыц?
– Что случилось? – спросонья спрашивает он.
– Сейчас расскажу. Плыви-ка ты с Василием. Пусть Плоткин отвезет его в Хабаровск, он все там устроит лучше меня. А тебе надо вернуться в штаб. Скоро начнут съезжаться подразделения, пора готовиться к приему материала.
– Видимо, ты хочешь продолжения…
– Не совсем так. С Василием все ясно – ему нужна больница, а с Трофимом видишь как получается… Не хочет ехать. Я не могу оставить его здесь. Всяко может случиться, и тогда ни за что себе не прощу. К тому же мне сейчас полезнее не в штабе быть, а здесь. Мая еще может сыграть с нами шутку.
– Самое разумное – отправиться тебе вместе с Трофимом и Василием.
– Это исключено.
– Тогда поплыву я.
– Спокойной ночи!
Лагерь разбудил крик повзрослевших крохалей, впервые увидевших осень. Хвоя, палатки, песок были мокрые от ночного дождя. По небу медленно плыли разорванные тучи зловещего вида, озаряя тайгу багрово-красным светом.
Плот сопровождать будут Пресников и Хетагуров. Пресников вернется с рабочими на двух долбленках, уже закупленных в Удском для Лебедева.
Садимся завтракать.
– Филька, опять дрыхнешь! – кричит Лебедев.
– Его нет, до рассвета куда-то ушел, – отвечает Евтушенко.
– Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берет! – возмущается Кирилл Родионович.
В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то в отдалении бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшими над ним клочьями тумана. В заливчике на легкой зыби качается плот. Посредине на нем лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.
Тяжелое молчание обрывает Хетагуров:
– Счастливо оставаться, нам пора!
Мы жмем ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресняковым подойти к веслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия Николаевича, а сама не отдышится. И тут больному изменило мужество, он рыдает.
Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется…
На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает ее от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за бревна, хочет остаться.
И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из лесу по следу Бойки выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как, наспех сложенных.
– Чуть не прозевал! – кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.
Как неумело держат его загрубевшие руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несет тяжелый груз.
– Дядя Вася, это… – И Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладет цветы на спальный мешок, молча кивает головою больному, сходит на гальку.
– Отталкиваемся! – командует Хетагуров.
Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич все еще плачет. Мы стоим молча. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, немой свидетель золотой горячки былых времен на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом направился от пристани к своему кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и долго над широкой рекою висел этот траурный гимн уходящему из жизни пароходу.
Что-то общее было в этих проводах с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернется в тайгу?..