Ночная гроза
Нет, это не привидение!
Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся реки. Сюда пришли новые отряды геодезистов, и каждый из них принес на косу свои палатки, свой костер, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живет бурной жизнью.
На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопченных чумов, не могу слышать их говора – это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи, и все напрасно. Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, откуда старики, что Улукиткан с Николаем не вернулись и домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных человека. Ушел от нас Улукиткан без теплого прощального слова, ушел, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников уйти с Маи, не дождавшись нас.
Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда чудится в их строгих лицах, в их быстрых глазах, даже в молчании суровый приговор. Теперь я знаю: мертвые не прощают.
Мы с болезненной нетерпеливостью ждем сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконически: на днях сообщу. И мы ждем. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остается загадкой.
Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя, в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки!
А что творится с Бойкой! Она тоскует по Василию. Настороженно караулит малейший звук, долетающий до нее с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится ее печальный вой, ее жалоба миру.
Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладет свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в ее чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!
У Трофима приступы не повторились. Исчезла подозрительность. Он здоров. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаемся вдвоем, то нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него еще не зажили кровяные браслеты на руках, а у меня все еще перед глазами плот, все еще не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать веревки, бился, привязанный к бревнам.
Он ведет постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, все для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легло много забот и хлопот: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу. Он полностью захвачен работой.
У него радость: в Зею приехала Нина с Трошкой. Она скоро будет нашим гостем в тайге.
Утро прозрачное, безветренное. Гаснут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и легким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.
Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Мы остаемся вдвоем с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряженная пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершенных работ, и успеть до заморозков вывезти людей из далеких районов тайги. А в поле еще много незаконченных дел.
Топографы – молодцы. Они выполнили задание, потушили в тайге свои походные костры, пробираются в жилые места. Им завидуют геодезисты и астрономы. Эти подразделения сильно отстают с выполнением задания. Для них нынешнее лето, с обильными лесными пожарами, было неблагоприятным. Вся надежда теперь на осень. На Маю стягиваются люди, материалы и транспорт. Погода благоприятствует нам: дни стоят теплые, дали открыты, ночью для астрономов большой выбор звезд. Хочется верить, что наши усилия не пропадут даром и мы завершим работу.
Прошел неприметный серый день.
Далеко за колючими хребтами еще пылал закат, а тьма уже выползала из трущоб, распласталась лохматым зверем по широкой долине. Тайга черная, как пропасть, поднималась к высокому горизонту, где еще тлел слабый свет. У черных развалин правобережных скал, над синей, еле поблескивающей рябью реки протяжно заскулил и смолк куличок-перевозчик.
«Ух… ух… ух…» – простонала над лесом сова, как сигнал наступающей ночи.
В лагере безлюдье, тишина. Вспыхнул костер, и тьма отхлынула от палаток. Мы молча прислушиваемся к дремлющим пространствам. Но вот тайга наполнилась знакомыми звуками. Влажный ветер проносится по верхушкам лиственниц, сквозившим на еще светлом небе. Он доносит до нас из далекой глуши песню. Затем, будто разбуженный песней, с реки долетает людской говор, снизу слышатся и уже не смолкают шаги каравана. Это бригады возвращаются на стоянку после работы.
Опять ожила стоянка. Грохот посуды, смех, перекличка сливаются в разноголосый гомон. По лесу не смолкает звонкое эхо. Глядишь на этих таежных бродяг, на их загорелые лица и не нарадуешься богатырям. Им не страшны ни поднебесные пики, ни трудные походы, чуждо уныние.
…Филька затолкал в огонь смолевой пень, и вспыхнувшее пламя осветило наш шумный табор. Костер у моей палатки окружали люди, разместившиеся кто на чем смог: на дровах, на ящиках от инструментов или на земле, подложив под себя телогрейку. Их одежда истлела на плечах, вся украсилась латками. Кто в поршнях, кто в эвенкских олочах или в изношенных сапогах, выдержавших испытания долгого лета. Пальцы рук у многих как будто поржавели от цигарок.
Тут опытные наблюдатели, астрономы, базисники, строители. На их бронзовых, обветренных лицах печать тяжелых походов, но настроение у всех воинственное. А ведь, казалось бы, им уже давно должно чертовски надоесть бродить, преодолевать препятствия, класть латки на штаны и в одиночестве мечтать о доме.
Последним пришел Петя Карев – главарь базисной партии, как его называют шутя. Худой, длинный, он шагал мерно, твердо, походкой вождя сильного племени.
Пройдя к костру, Карев снял с головы ситцевый накомарник, и ветер с реки ласково взъерошил его светлые волосы.
– Где бы примоститься? – сказал он, окинув быстрым взглядом присутствующих.
Наблюдатель Михаил Куцый молча отодвинулся от края бревна, и Карев опустился рядом.
– Мошка, братцы, заела. Видно, зима тут близко, возле нас, – сказал он, устало растирая лицо ладонями.
– Ты когда кончаешь измерение базиса? – спрашивает его Арсентий Виноградов – худощавый наблюдатель, закоренелый таежник.
– Дня через два приходи провожать.
– Уедешь?
– Уеду.
– А зима, говоришь, близко?
– Не за горами.
– И все-таки уедешь, не поможешь наблюдать? – И Виноградов нервно начинает крутить цигарку.
Карев настороженно смотрит на Виноградова, пытаясь разгадать, насколько серьезен разговор.
– Мне еще надо до зимы успеть измерить Кулундинский базис, – говорит он примирительно.
– Его и через месяц измеришь, а нам тут самим не управиться, снегом завалит. Вот и получится: кобылка воду возит, а козел бороду мочит.
На лицо Карева, облитое заревом костра, легла тень грусти: собрался ехать на Кулунду, и тут такая неожиданность.
– Задача трудна, Арсен… – И Карев потеребил густые завитушки волос на бороде.
– Трудно, но надо решать, – вмешиваюсь я в разговор. – Думаю, что мы последний раз собрались вместе. Скоро действительно зима. Многие подразделения экспедиции уже вышли из тайги, а у нас тут, на Мае, работы непочатый край. Если мы будем работать прежними темпами, времени не хватит. Пусть каждый из нас сейчас решит, способен ли он отказаться от всех удобств, сутками не спать, передвигаться ночью, работать наверняка.
Все примолкли. Кто-то громко вздохнул.
У костра неожиданно появляется Филька. Люди настораживаются.
Тишина становится выжидающей. Видим, он запускает руку в карман, медленно вытаскивает из него новенькую коробку «Казбека». Все так и ахнули: откуда это у него?! А Филька на виду у всех ногтем разрезает наклейку, раскрывает коробку и с небрежным равнодушием, точно ему надоело всю жизнь курить табак высшего сорта, достает папиросу, стучит ею по коробке, засовывает в рот, а остальные демонстративно прячет в карман.
– Ну и наглец же ты, Филька! – слышится приглушенный голос Куцего.
Филька прикуривает от уголька, с наслаждением затягивается и только после этого с притворной поспешностью достает коробку.
– Может, кто закурит?
Ребята со смехом тянутся к коробке.
Разговор затянулся до полуночи. Он был полезным: все работы были распределены не поровну, а по силе и способностям каждого подразделения, и тут уж не стали считаться, кто астроном, кто базисник. Завтра все отряды снимут свои палатки, переселятся к местам работ.
Я задерживаюсь у костра.
– Чайку горячего налить? – спрашивает Филька и снова достает коробку «Казбека», повторяет сцену соблазна.
– Ты же, Филька, не куришь!
– Кирилл Родионович разбаловал.
– Ну уж это ты не ври!
– Не верите?! С места не сойти мне, он приучил!
– Тебе поклясться – все равно что плюнуть.
Филька притворно кривится, точно от ушиба, прячет неприкуренную папиросу обратно в коробку, усаживается против меня.
– Хотите, расскажу без вранья? – А у самого с лица не сходит лукавство. – Выехали мы нынче весною в тайгу. Все честь по чести: ребята курят махорочку, а Кирилл Родионович – табачок. Трубку завел резную, загляденье! Спустя месяц зовет он меня и говорит: «Хочу, Филька, бросить курить. Что ты посоветуешь?» Я возьми да все и выложи от чистого сердца. «На вас, – говорю, – лица нет от этого проклятого зелья. Ночью хрипите, как бегемот, заговариваться стали». Он сразу оробел. «Бери, – говорит, – всю эту дрянь. И табак, и трубку, и кисет выброси. Баста, не курю!» Забрал я все, вышел из палатки, а вот выбросить рука не поднялась. Табачок он курит отменный, да и трубка рублей сто стоит. Оставил у себя и стал помаленьку, крадучись, баловаться, ну и привык. А дней через десять, слышу, Кирилл Родионович ревет: «Филька, поди сюда! Это ты, голопузый черт, смутил меня бросить курить! Где трубка? Шкуру спущу с тебя!» Уж я-то знаю, рука у него тяжелая – отдал. «А табак где?» Я и так и сяк, не говорю, что выкурил, дескать, выбросил, как приказывали. «На первый раз, – говорит он, – отделаешься рублем, а в следующий раз посмей закурить!» – и вытолкал меня. Пришлось бросить курить… Через месяц опять зовет, сразу за грудки: «Ты трубку мне подсунул? – и пошел и пошел. – Забирай, – говорит, – табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй не выброси, суслика из тебя сделаю!..» Так вот он и приучил меня курить.
– А папиросы у тебя откуда?
– С трубкой отдал Кирилл Родионович. Теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня.
– Сделает! – вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врет, врет ради потехи.
С утра моросит мелкий дождь. Долина приглушена туманом. В лагере суета: каюры ловят оленей, рабочие снимают палатки, упаковывают потки. Постепенно исчезает хаос вещей, разбросанных по всей стоянке. Наскоро завтракают, и лагерь пустеет. Связки нагруженных оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и следом за ними уходят люди.
В разоренном лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Не пройти ли к астрономам и принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра?
Собираю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепешки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет мысль: возьму собак, авось зверя найду. Без мяса, как говорит Улукиткан, невесело в тайге.
– Пошли! – кричу я собакам.
Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз.
От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Путь солнца стал ниже и короче. Только тучи, изредка набегающие с юга, все еще потрясают обнаженную землю могучими разрядами.
Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, прыгаю по скользким камням переката.
Собаки где-то впереди обшаривают тайгу.
Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, вертится по бурелому, скачет по уступам оголенных сопок, бежит вниз и пропадает в густом перелеске, опаленном осенним жаром.
Кто видел в осеннюю пору тайгу, густо крапленную березой да осиной, тому никогда не забыть картину пылающего холодными кострами леса. Да это и не костры – куда ярче! Темнохвойные леса на солнце горят разноцветным пламенем: пурпурным, красным, нежно-желтым, золотым. А берега реки в рябиновой оправе. И такая грусть повсюду, и такое опустение! Шорох шагов по опавшему листу слышен далеко.
Что-то мелькнуло в просвете, еще и еще. Белка! Она носится по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет!
Ах, шельма, пугаешь! А я не уйду!
Ее это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глазки, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, словно дразнит. Я не поддаюсь соблазну, стою. А плутовка теряет любопытство. Два прыжка, и она на тоненькой березке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясет пушистым хвостом.
– Ах ты, баловница! – шепчу я в восторге, как ребенок, плененный игрой.
Миг – и белки нет на березке. Вижу, скачет попрыгунья вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: «Вот и не поймал, ха, ха!..»
– Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья!
Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье – куда направиться?
Далеко над тайгою торчат скалы. Ветерок лениво ворошит тяжелые кроны стланика. На туповерхой лиственнице сидит, насупившись, скопа, сытая, довольная. Заходящее солнце бросает на умиротворенную тайгу прощальный луч: «Вернусь, непременно вернусь…»
Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Все мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, еще более нежные цвета. И так бесконечно, пока ночь не погасит свет, порождающий эти цвета.
Какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, застыв над вершинами лиственниц, долго трепещет крылышками от восторга.
Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просветы леса, прислушиваюсь. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. В небе гусиный крик. И вдруг безмолвие леса потрясает затяжной рев. Что бы это значило? Рев повторяется.
Вижу, из перелеска выкатывается испуганный черный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несется она через падь. За ней теленок. Следом из чащи вырывается медведь. Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До моего слуха доносится предсмертный крик сохатенка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок.
Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под него мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. «Хорошо угодил!» – хвалю себя мысленно и иду через падь.
Глаза караулят бурое пятно. Узнаю в нем голову медведя, спину зверя, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду.
Поодаль от медведя, за елью, лежит загрызенный теленок вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Снимаю котомку, кладу на нее карабин. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел.
Вуаль вечерних сумерек окутывает лесное пространство. В болотах исчезают береговые тени. В светло-зеленом небе плывут облачка нежных очертаний.
Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба – густая, пушистая! Радуюсь – легко досталась добыча.
Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка поворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю острие ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая!
Хочу сделать надрез над ступней, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поднимаю голову, и сердце каменеет: на меня смотрят синие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, еще не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом – и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель.
Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке.
Как оказалось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причиненная ножом, помогла ему прийти в себя.
Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель.
Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Как ловко он владеет ими! Гонит меня вокруг ели, ревет от злости, а из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками черной крови.
В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвет их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением. Чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я еще колеблюсь, но медлить уже нельзя…
С дикой решимостью откидываю назад руку с ножом и замираю от неожиданности: из тайги выкатываются с невероятной быстротой Кучум, за ним Бойка. Зверь слышит приближающиеся прыжки, не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через нее, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадет в лапы медведя.
Так их всех разом и поглотила тайга…
Свежую сохатенка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло.
Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдет далеко, если не ослабеет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаю перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума.
Бреду по мелким кочкам, а сам все прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя!
Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, может, еще какой зверь появится.
Глаза устают. Мошка беззвучно толчется над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у нее жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, звонко трепещет листва, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с легким стоном провожают день.
Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за черное пятно появилось на мари у мяса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе. Хочу спуститься с пригорка. Вижу, черное пятно поднялось, вытянулось…
Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идет один в ночь?! Добавляю в карабин патрон.
Быстро меркнет закат. Тени сливаются с мраком. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идет строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Как попал в эту глушь? Отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу пробегает холодок. Что-то будет?
А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружье. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И руки крепче сжимают карабин.
Чавкают шаги по болоту, все ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу рассмотреть лицо незнакомца, но оно неразличимо в густом вечернем сумраке.
Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Осматривает вокруг землю. Окидывает беспокойным взглядом лес.
– Эй, люди! Твоя меня видит, зачем прятался? – слышу его слабый голос.
Не может быть! Не верю! Это привидение!
А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты лица, седые, никогда не чесанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук, бердану на плече.
– Улукиткан!.. – вырывается у меня в приступе величайшей радости.
Вот он, мой старик, стоит рядом, завернутый в поношенную одежонку; вместо шапки – грязный лоскут, на ногах какая-то рвань, за плечами пустая котомка.
Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. Губы пытаются что-то сказать, но путают русские слова с эвенкийскими. Я обнимаю его, он берет мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прижимает к своей костлявой груди и тихо плачет.
Какая добрая судьба помогла нам встретиться в этой глуши!
Не успели пройти первые минуты восторга, как мне вспомнилась Мая. Вот сейчас Улукиткан оттолкнет меня от себя и начнет допрос. Мне становится страшно…
– Вижу, ты один идешь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.
– Нет, нет, все живы! – утешаю его.
– Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведешь один? – спрашивает он строго.
– Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?
– Мы тут, на незнакомой земле, жалкий люди: глазам все чужое, идем без тропы, куда ведет нас голод… Тайга оголилась, скоро зима, а мы все идем – бросить товарищей в беде нельзя. Идем все время левее полдня. А кругом чаща да небо, перевалы да камень и мы с Николаем. Вот встретились – значит сердце правильно показывало путь…
Он поднимает голову, смотрит на меня в упор. Его скулы и приплюснутый нос обтянуты желто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки – свежие следы комариных укусов. Из-под тяжелых бровей, из глубины впадин глаза источают слезы. Они скачут поперек морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчесам на шее и свинцовой тяжестью падают на теплую землю.
Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову. От голода он сильно похудел. Кожа на лице и на руках потускнела, как неживая.
– Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе…
Он освобождается от моих рук, встает. Лицо вытягивается. Исчезают на нем серые пятна.
– Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут как тень, постоянно идет моим следом. Отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, – печально говорит старик.
– Но мы встретились – значит ты сильнее Харги!
Старик оглядывается, шепчет:
– Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана все равно что гнилой валежник на большой тропе: все, кто идет, топчут ее. Разве ты это не знаешь?
Что ответить? Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пестрым листопадом замелькали короткие обрывки незабываемых дней наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком.
– Что же случилось у вас на стрелке? – спрашиваю я не без волнения.
– Долго говорить надо, пойдем к Николаю. Потом, на таборе, расскажу.
– А где твой табор? – И я накидываю на плечи рюкзак.
– Там, за падью. – Старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. – Наш табор все равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь… Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Бери котомку для мяса, иди. Пришел я на марь, вижу след – мох, втоптанный в землю сапогом. Откуда, думаю, взялся тут лючи, какое ему тут дело есть? Иду еще, смотрю – что такое? Амикан топтался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел крутом – пусто, послушал – никого. Нашел печенку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху неплохо печенка. Потом до леса пришел. Смотрю, пень насиженный. Ощупал его – теплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.
– Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.
Старик вдруг помрачнел.
– Дурной стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.
Выходим на край леса. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьет носом дятел. С реки налетает резун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звезды.
Стоим прислушиваемся.
Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле: звук лучше проходит по земле, нежели по воздуху.
– Близко лая нет.
Я вспоминаю про лепешку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепешки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!
Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепешки глаз. Бедный Улукиткан! Чувствуется, что он давно не испытывал сладости хлеба.
Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берет кусок, торопливо запихивает его край в рот, жует. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам. Стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завертывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.
– Это Кучуму… Его я не должен забывать… – И грусть воспоминаний сузила глаза.
– Да ты что, Улукиткан! Ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь. На табор придем – там всего много.
– Это верно: когда много – не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня, слепого, вывел на Джегорму? За это не жалко отрезать даже кусок сердца, – отвечает он и молча жует лепешку.
Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рева зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жестким листом и где-то над болотом пронесся вспугнутый кем-то бекас.
Старик еще раз припал к земле, прислушался. Молча поднялся, накинул на плечо бердану и махнул рукою в сторону совсем потемневшей тени:
– Придут. Пошли. Одному Николаю без огня неловко. – И он, припадая на обе ноги, ощупью спустился с пригорка.
По пути я захватил мяса на ужин.
Захлюпала под дырявыми олочами черная маристая вода, взлетел уснувший у озерка табунчик куличков. Шли на ощупь, пока из-за сквозных вершин старых лиственниц не показалась луна. Она осветила равнину и стала круто взбираться по звездному куполу неба. При лунном свете кочки казались стадом пингвинов, преградившим наш путь.
За падью, у края леса, Улукиткан устало опускается на валежину. С плеча валится бердана. Виснет голова. Щуплое тело сползает на землю.
Я тороплюсь к старику. Засовываю руку ему за пазуху. «Тук, тук, тук», – вяло бьется сердце.
Растираю лицо старика, грудь. Оживает его дыхание, сердце, и он спрашивает со жгучей боязнью:
– Со мною что?
– Устал ты, Улукиткан.
Я помогаю ему приподняться, усаживаю на валежину, а сам думаю: «Как много ты, друг мой, пережил за эти пятнадцать дней нашей разлуки и как ты еще ходишь по тайге! Не пора ли тебе бросить испытывать счастье, повернуть след к родному очагу?»
Вдруг подозрительный хруст, глухой топот, стремительный бег. Улукиткан поворачивает голову в сторону звука, напрягает узкие глаза. Из леса вырывается олень, пугливо бежит в сторону луны.
– Майка своих не узнала! – ласково бросает старик и начинает подниматься. Я помогаю ему выпрямить спину.
Месяц подбирается к звездам. Припорошенной лыжней стелется по нему Млечный Путь. Безмолвен таежный простор. Идем лесом. Он кажется весь просветленным, но сквозь этот дымчатый свет с трудом различаем пни, валежник, промоины…
– Скоро табор, – говорит старик.
– А почему костра не видно?
– Я же говорил: огонь уже три дня как покинул нас. До этого порохом добывали, и теперь только два заряда осталось, без костра и без чая ночуем. Шибко худо.
Вот и табор под стеною темного леса. Нас встречает Николай. Он удивлен. Долго внимательно осматривает меня.
– Э-э, как попал ты на нашу тропу? – Старик ощупывает всего меня костлявыми пальцами: не дух ли явился?
Я достаю спички. Рыжим колонком запрыгало в костре пламя. Улукиткан насадил кусок свежей телятины, принесенной нами, на деревянный шампур. Приткнул ее к огню. Бросил под себя оленью шкуру. Потоптался по ней, как глухарь на сучке. Опустился с тяжелым вздохом, точно только теперь он почувствовал усталость.
Костер, распавшись на угли, вспыхивал синеватым пламенем. Улукиткан и Николай голодными глазами следили, как румянилось мясо, как с его обожженных краев сбегал жир и чадно сгорал на огне.
Николай калит камни в костре, бросает в чуман с водою – готовит чай. Я присаживаюсь к Улукиткану. От дыма у него веки красные. Лицо при свете костра кажется еще более морщинистым.
– Как так получилось, что мы не встретились за стрелкой? – начинает он трудный разговор.
– Нас набросило на корягу. Надо было хоть бы выстрелом предупредить вас, что мы задерживаемся, да не догадались. Долго снимались с коряги. Василий простыл, у него совсем отнялись ноги. А когда вечером выплыли за кривун, там никого не оказалось. Мы долго искали вас, кричали, потом нашли след и решили, что вы ушли совсем. Так было, Улукиткан.
Тепло от костра выхватывает ветер. Старик вздрагивает от озноба, сжимает плечи. Лицо становится строгим. Куда-то далеко откочевывают его невеселые думы.
– Вспоминать Маю – все равно что сдирать с раны свежую коросту. Пусть заживет, но не забудется. Сломанная нога оленя срастется, да все равно он хромает.
– Почему же вы все-таки ушли с реки?
Старик весь поворачивается ко мне.
– На стрелке Баюткан ногу поломал, долго искали сухой пень, клали на ногу щепу, много времени прошло. Не бросишь же больного оленя в тайге без помощи! Потом спустились к реке: ни следа, ни заломок ваших не нашли. Ты думаешь, мы не ждали вас? Всяко-разно думали и решили, что по такой большой воде вас на плоту пронесло ниже за скалы. Вот и пошли искать. И там никого не оказалось. Еще половина дня глаза от реки не отнимали, караулили вас, да напрасно…
Старик передохнул. Растер рукавом правой руки взмокшие от огня скулы. Отсек ножом поджаренный ломоть телятины, проглотил нежеваное. Облизал жирные пальцы.
– Всяко думали с Николаем. Как так получилось, что мы не встретились, остались без поток, без лепешек, без щепотки соли, и спичек совсем мало? А место шибко глухое, далеко от стойбища – ни человека, ни зверя. Мы знали, что вы не бросили нас, так в тайге не бывает, человек человеку не должен плохо делать. Значит, что-то случилось. Злой дух и на вас мог послать беду. «Надо идти по Мае, – сказал я Николаю, – будем смотреть, нет ли близко вас. Может, тут где найдем пастухов, скажем, что люди не вышли с Маи, пусть ищут». Вот и пошли…
На костер падает упругий ветер, проносится дальше. Тайга отвечает ему ворчливым прибоем. Улукиткан засовывает под себя босые ступни ног, поднимает к небу глаза, ищет приметы ночного времени.
– Может, довольно? Пора спать? – говорит он, стряхивая с дошки горящий уголек.
– Успеем, выспимся, рассказывай до конца, – прошу я.
Он глотнул из кружки горячего чая, бросил в огонь сушнику.
– Шли каждый день, допоздна мяли ноги, – устало продолжал старик, – путь держали по-над Маей, без тропы, как звери. Тяжелым был наш ход; в брюхе пусто, в груди боль – сыромятным ремнем сердце стянуло. Через несколько дней оглянулись – почти ничего не прошли, а намаялись шибко. «Так, – думаю, – и к зиме не дойдем до устья». Говорю Николаю: «Давай переплавляться на левый берег, там вроде меньше горы, будем тайгою пробиваться». Мая для каравана совсем худой речка – ты теперь сам знаешь… Сделали салик, плавились через реку. Пошли тайгою. Места худые: бурелом, болото, куда ни свернем – горы поперек. – И вдруг его голос зазвучал печально. – Обезноженных оленей бросали. Торопились. Думали, не дойдем и чужая тайга станет могилой. А теперь… – он облегченно вздохнул, – теперь в груди не осталось боли. Скажи, куда идти нам, и мы пойдем с тобою дальше.
Старик придвинулся к костру, смолк, а тяжелые брови так и остались сомкнутыми.
– Спасибо, Улукиткан, я верю тебе.
– Однако, неплохо, что ветер дул нам в лицо, это хороший ветер, – заключил старик.
Этот вечер встречи с проводниками, кажется, был самым радостным в моей жизни. Я не могу забыть и не могу переоценить того, что старики дали нам за эти трудные годы исследований Приохотских пустырей. Они следовали всюду с нами, и мы ни на минуту не сомневались, что с ними достигнем цели. А ведь они лучше нас понимали, какие опасности нам предстояло преодолеть. «Скажи, куда идти нам, и мы пойдем с тобою дальше». И невольно хочется спросить: во имя чего они снова готовы нести лишения? Только во имя долга и человечности.
А Улукиткану я обязан многим. Через него я узнал лесных людей эвенков и проникся к ним глубокой любовью. Он открыл мне могущество и красоту природы, которая вначале казалась лишь скудной и жалкой. Открыл жизнь животных, птиц, и я понял, какой интересный мир лежал за пределами моих знаний. Он убил во мне слепую страсть зверобоя, приучил наблюдать, доискиваться до сущности явлений природы, вещей и событий. Многому научил он меня, цивилизованного человека.
– А как же с Василием? – спросил Улукиткан после минутного молчания.
– Василий в хабаровской больнице, но я ничем не могу порадовать тебя.
– Его вылечат, обязательно вылечат, доктор – хороший люди, – убеждает он меня.
– Будем надеяться.
Налетает ветерок. На голову старика садится белыми комарами взметнувшийся из костра пепел.
Ложимся спать. Кто-то живой грустно вздыхает в лесу. Падает лист на влажную почву. Синим пламенем догорает костер. В просвете облаков, тихо переливаясь, мигает теплая звездочка. От нее становится радостнее и щекотнее в груди. «Чем труднее путь, тем сильнее ощущение жизни», – подумал я.
Как мне дорога эта ночь: густо-черная, сырая, с дремлющей тайгою. Где ж тут уснуть! Слышу быстрые шаги по опавшим листьям. Отбрасываю край полога, хочу окликнуть собак, но это оказалась Майка. Она уверенно подходит к спящему у костра Улукиткану, ложится рядом, но уши держит настороже. Старик ее, несомненно, слышит, но некоторое время притворяется спящим. Потом приподнимается и начинает шарить под изголовьем. А Майка уже вскочила и, увидев в руках у старика сумочку с солью, в нетерпении бьет копытами о землю. Тот кладет ей щепотку лакомства за губу, что-то тихо рассказывает ей на своем языке – вероятно, вспоминает о Баюткане – и начинает чесать оленушку за ушами, под брюхом, растирать под глазами мокреца. С тех пор как не стало в стаде Баюткана, кому Майка рабски подражала во всем, она больше привязалась к старику. Как бы ночью далеко ни кормилась, она непременно прибежит на стоянку.
Второй год молодая оленушка путешествует с нами. Она радует нас своею молодостью, своими шалостями. В ее характере окрепла независимость: у дымокуров ей старые, почтенные олени уступают лучшее место; когда, поссорившись с Бойкой и Кучумом, она угрожающе набрасывалась на них, и те – опытные зверовые собаки – не смели огрызнуться, спасались бегством. Если же Майка, утомленная длительным переходом, доверчиво уснет на стоянке, по-детски разбросав уставшие ноги, никто не шумит, разговаривают шепотом, упаси бог кто стукнет топором или загремит посудой. Словом, все мы: люди, олени, собаки – подпали под влияние этой повзрослевшей тугутки, и она стала маленькой хозяйкой нашей кочевой жизни.
Для Улукиткана Майка – символ счастья. Майку он обоготворяет. Оно и понятно. Жизнь наедине с природой, вдали от цивилизованного мира в тебе и то невольно пробуждает первобытного человека, и ты начинаешь верить в приметы, поддаешься влиянию окружающей обстановки. И хотя подсмеиваешься сам над собою, но продолжаешь потихоньку верить. А старику, прожившему всю жизнь в уединенной тайге, совсем трудно избавиться от суеверия. И когда я думаю о привязанности Улукиткана к Майке, то невозможно даже представить, что станется с ним, если Майки не будет возле него.
Теперь, когда я сижу за обработкой своих дневников и когда события наших странствований так или иначе завершились, я могу ответить на этот вопрос.
Майка ушла от Улукиткана в следующем, 1952 году…
Была осень. Тайга, облитая густым немеркнущим закатом, отдыхала в тишине. Мы с Улукитканом вдвоем пробирались к истокам Маймакана. Там, на каменных вершинах Джугджура, работали наши отряды геодезистов, и мы заранее условились, что я посещу их в это время.
Шли от озера Токо на восток, без тропы, вдоль хребта. Давно потеряли счет речкам. Позади остались буйные Аян, Учур, Чумикан, а впереди лежала незнакомая земля. Безлюдье, глушь, и где-то в неприветливых для нас складках гор прятались истоки Маймакана.
Улукиткан, впервые попав в этот район, осторожно вел караван. Ориентиром ему был Джугджур.
Нас и в тот год сопровождала Майка. Это была уже взрослая самка, выхоленная тайгою и человеческой лаской. С возрастом она немного одичала, стала вожаком стада, но отношения ее со стариком остались прежними. Она знала только его руки.
Шли долго, скучно. Путь казался неодолимым. Трудно представить, как нам надоели мари, гнус, безмолвие и синеющее в вышине безоблачное небо. Иногда мы выходили на сопки, чтобы осмотреть местность, и нам открывалась безграничная тайга: низкорослая, вся в латках, способная разочаровать любого энтузиаста. Мы уже не верили, что есть на свете речка Маймакан и что когда-нибудь доберемся до своих. Но надежда, как огонь, спрятанный в глубине торфяных пластов, никогда не угасала в наших сердцах.
И вот однажды к концу дня, подойдя к ручью, мы увидели траву, примятую олочами. Проводник ощупал след, прошелся по нему, сказал, обрадованный:
– Совсем недавно люди ходи.
И, как бы в доказательство его слов, близко загремело ботало, затем послышался лай собак.
Тут уж действительно обрадуешься не только другу, но и врагу. Мигом слетела усталость. Старик, легко, по-юношески вскочив на своего учага, стал покрикивать на идущих в связке оленей.
На полянке, куда выбрались из чащи, мы увидели изумленных нашим неожиданным появлением колхозных пастухов. Они тоже только что пришли на полянку и еще не успели поставить чумы, развести костер.
С дюжину пестрых собак окружили караван. Майке эта шумная компания не понравилась. Неожиданно для всех она вырвалась вперед к псам, била всеми четырьмя ногами, подпрыгивала высоко, как козел, но собаки оказались не из трусливых. Ей бы несдобровать, уж и досталось бы, да вовремя вмешались пастухи.
– Для чего вам столько собак? – спросил я, протягивая руку пожилому коренастому эвенку.
– Ты думаешь, это много? Скоро начнем пушнину добывать, какие хорошо искать белку будут или сохатого держать, останутся жить, а остальные на варежки пойдут, еще не хватит.
Мы поздоровались с остальными.
– Откуда у вас такая матка? – не скрывая восторга, неожиданно спросила молодая пастушка, показывая на Майку и окидывая ее взглядом знатока. Тут только я заметил, что наша юная четвероногая спутница буквально приворожила всех.
Улукиткан умышленно молчал: дескать, полюбуйтесь ею, позавидуйте. А Майка, точно понимая, что попала на смотрины, важно вышагивала по стойбищу, демонстрируя перед эвенками то круглый зад, прикрытый белым фартучком, то пышные бока; вертела чуточку заостренной головою, украшенной изящными рожками. Она действительно красива, все в ней симметрично и пропорционально. Тут уж ничего не скажешь – чудесное творение природы.
– Однако, не худо было бы получить от нее племя, – сказал старший пастух, не отрывая глаз от Майки, и, повернувшись к Улукиткану, добавил деловито: – Может, сладим? Бери за нее любого учага из стада.
Лицо старика вдруг помрачнело.
– Ты хочешь отобрать у меня счастье. Кому нужна пустая жизнь? – ответил он и, считая разговор законченным, стал развьючивать оленя.
– Два учага на выбор дадим! Подумай, цена не малая, – азартно предложил пожилой пастух.
– Если ты снимешь рукою с неба орла, и то мало будет, – ответил старик твердо, а сам, вижу, в восторге. Еще бы, Майка получила такую оценку пастухов!
К вечеру на поляну к новому стойбищу пригнали стадо оленей. Это были отборные племенные самки и молодняк. Уставшие животные разбрелись по редколесью, и там в глубине сумрака затих невнятный шепоток их колокольчиков. Но десятка полтора оленей-попрошаек остались на стоянке. Они тщательно обшарили лагерь и, не найдя, чем поживиться, набросились на наши вьюки. Пришлось их убрать в палатку.
Большой костер освещал поляну, где были поставлены берестяные чумы пастухов, этих трудолюбивых кочевников нашего времени. Они живут в тайге со своими семьями, неотступно следуя за стадом по предгорьям Джугджура. Их богатство – домашняя утварь, постели и одежда – укладывается в несколько вьюков. Мы с Улукитканом по сравнению с ними живем с комфортом.
Отдаленные от жилых мест огромными пустырями, пастухи бывают бесконечно рады каждому встречному. Представление о внешнем мире у них складывалось из тех отрывочных сведений, которые приносили с собой эти люди. Мужчины и женщины помогли развьючить оленей, поставить палатку. Дети дружно таскали хвою для постелей. Это было искренним проявлением гостеприимства.
Я с нескрываемым любопытством рассматриваю пастухов. Мужчины среднего роста, крепыши, тонкие, с легкой походкой и с приветливыми, открытыми лицами. Женщины стройные, в них нет и признаков дикарства, чувствуется, что они в семье занимают первостепенную роль и за это расплачиваются тяжелым трудом. По их спокойным, даже строгим лицам трудно узнать, рады они или огорчены нашим появлением. Их скарб, состоящий из одежды, посуды, берестяных полотнищ для чумов, деревянных инструментов для выделки кож и всякой домашней мелочи, приспособлен для перевозки на оленях. За час они могут сняться и за такое же время устроить новый лагерь.
День провожали в вышине белохвостые орланы. Багровый закат сливался с лесом, опаленным осенним пожаром, золотил на поляне посиневшие от зрелой ягоды кусты голубики. Ветерок гладил увядшие листья берез, и те шепотком умоляли его не срывать их, подождать до утра…
Пастухи угощали нас чаем с густым оленьим молоком и с жадностью выпытывали новости. Их все интересовало: жизнь страны, куда кочует белка, кого встречали мы на пути и какая нужда привела нас в этот дикий край. В разговоре я произнес имя Улукиткана. И тут только пастухи узнали, что их гостем является тот самый Улукиткан, добрая молва о котором растекалась далеко за пределы родного стойбища. Все забыли про ночь. Разговор неожиданно затянулся.
Пастухи знали, что Улукиткану много лет, что добрую половину из них он прожил еще до революции, в те далекие бесправные времена, лесным кочевником и много знает из прошлого их славного народа. Говорил только Улукиткан. Ему было что вспомнить…
Когда погас костер и люди уснули, на стоянку снова заявились олени-попрошайки. Они стали атаковать нашу палатку. И я, чтобы избавиться от назойливых животных, угостил их солью. И это было моей ошибкой. Как следствие ее, нам пришлось выдержать длительную осаду. Всю ночь олени толклись у палатки, просовывали свои безобидные морды в щели, а одному молодому оленю даже удалось поднять головой борт и пробраться внутрь…
Утро началось с того, что Улукиткану подарили легкую дошку из пыжиков. Старик не захотел остаться в долгу, но чем ответить? В тот год я преподнес ему шестикратный бинокль с просветленной оптикой. Его он хранил как драгоценную вещь на дне потки, бережно завернутым в замшевый лоскут. Расстаться с ним ему, видно, было не под силу. Другого он ничего не имел. Тогда старик развинтил бинокль, одну половину оставил себе, а вторую подарил старшему стойбища. Боже, какая же это была радость для пастухов! Им действительно бинокль был необходим, особенно осенью, когда олени в поисках грибов уходят далеко от стоянок и собирать их приходится с большим трудом.
От пастухов мы узнали, что до наших оставалось не более трех дней хода. Когда караван был готов покинуть гостеприимную стоянку, один из пастухов подошел к Улукиткану, начертил на земле витиеватую линию, затем справа от не приложил веточку примерно под углом 45° и к ее краю, тоже под тем же углом, еще один маленький прутик – это река Маймакан и левобережный приток, по которым должен был пойти наш путь. Затем пастух положил три камушка у «истоков» реки, как бы изображая ими вершины хребта, и, ткнув пальцем в крайний, сказал всего лишь несколько слов на своем языке. Улукиткан утвердительно закивал головою, взял в руки повод от переднего оленя и твердой походкой зашагал к невидимым вершинам.
Старик повеселел. Притаптывая мягкими олочами тропу, он тихо пел о том, как хорошо быть гостем у пастухов, что у него есть новая дошка и что счастье ему идет от Майки…
Теперь мы шли на юго-восток, и более уверенно, чем в начале нашего путешествия. За холмистым предгорьем путь каравану преградили лобовые откосы Джугджура. Огибая их, мы наконец-то добрались до Маймакана. Дьявольская сила выносит поток из узкого ущелья. Грохот воды, рев перекатов, стремительный бег и нескончаемое эхо у скал – такое осталось впечатление от этой реки.
Мы вступили в пределы больших гор. Кончилась высокоствольная лиственничная тайга, и с нею отстал гнус. На смену растительности с вершин спустились потоки россыпей. Звериная тропа уводила нас в ущелье, по дну которого кувыркался неуемный Маймакан.
Дальше ничего не было видно. Скалы клонились друг к другу, как бы замыкая проход. Над ними виднелись изломы каменных отрогов, а еще выше стояли в лучах солнца остроглавые гольцы, и над ними в небесной прохладе парили беркуты.
Наше появление там небо отметило проливным дождем. Напрасно понадеялись на плащи. Какое-то время на ходу еще мирились с сыростью, но, когда одежда окончательно промокла и отяжелела, пришлось оборвать путь и заночевать.
Второй день был трудным. Пройдя километров пять вверх по Маймакану, караван оказался у большого левобережного притока. Свернув по нему, как это было показано на «карте» пастуха, мы неожиданно наткнулись на затесы, сделанные нашими людьми.
– Тут хорошо пойдем, – обрадовался старик.
Но ущелье оказалось тесным, заваленным обломками, труднодоступным для оленей. Звериная тропка то и дело перескакивала речку, разбушевавшуюся после вчерашнего дождя. Весь день мы боролись с потоком и только к вечеру выбрались на верх отрога.
Солнце растопилось в кровавом закате.
Караван медленно подвигался по пологому гребню, выискивая более подходящее место для ночевки. Бежавшая впереди Майка вдруг остановилась и, подняв высоко голову, старалась что-то рассмотреть. Мы подошли поближе к ней и были приятно поражены: слева, куда смотрела Майка, метрах в полутораста от нас, на голой возвышенности стояли кучкой четыре сокжоя: крупный самец и три самки. Они и мы с одинаковым любопытством рассматривали друг друга. У нас за плечами были ружья, но мы и не подумали о них – тут только пошевельнись, и звери мигом исчезнут. Самец стоял грудью к нам, поглощенный нашим неожиданным появлением. Он был в брачном наряде, политый густым отблеском заката, огромный, неустрашимый. В эту осеннюю пору все в нем подчинено брачному инстинкту. Его огромные рога в другое время показались бы ненужной уродливой надстройкой, теперь превратились в устрашающую силу. Вот он грозно потряс ими и весь вздрогнул, точно пронизанный электрическим током.
Самки покорно стояли, повернув к нам свои любопытные головы.
Так длилось всего лишь несколько секунд. И вдруг звери все разом, точно сдутые ветром, бросились вниз, скрылись за изломом. Майка рванулась за ними, но тотчас же задержалась. Вытянув морду, она громко промычала, и в этом протяжном звуке было что-то новое, только что пробудившееся в ней.
Мы еще не успели тронуться, как на возвышенности снова появился сокжой. Взбудораженный, могучий и злой, он поднял голову и, как бы отвечая Майке, заревел страстно, призывно. Он крутил головою, бил землю копытами, грозил нам рогами и пытался всячески выразить свое восхищение Майкой.
Улукиткан сбросил бердану, но зверь исчез раньше, чем тот успел разрядить ружье. Повернувшись ко мне, старик какое-то время стоял словно онемев.
– Ты понимаешь, Майка уже взрослая, – сказал он, явно потрясенный этим открытием.
– Почему это тебя удивило? Так должно быть.
Он промолчал.
Мы тронулись. Чернотой наполнялись провалы, и оттуда непрерывно доносился стон удаляющегося сокжоя.
Остановились под первой вершиной. Я занялся устройством ночлега, а старик пошел осмотреть место. Вернулся поздно.
– Тут совсем близко стадо баранов живет, – сказал он, растревоженный охотничьим нетерпением. – Какой мы будем охотники, если придем к своим без мяса. Ты как думаешь?
– Я бы не хотел терять день.
– Терять не надо. Пойдем охота до рассвета и скоро вернемся, даже если удачи не будет.
…Было еще темно, но где-то в бездне, далеко за сонными хребтами, уже светало. Мы на ногах, и можно было отправляться на охоту, но Улукиткан утром и шагу не сделает от табора, не попив чая. Эвенки вообще неравнодушны к этому напитку, как и все северяне.
Старик достал из потки кружку, сумочку с сахаром, кусок черствой лепешки и, дожидаясь, когда вскипит вода в котелке, сидел у огня невеселый. Последние дни он жаловался, что слишком далеко ушел от родных мест и не хотел бы тут, на чужой земле, оставлять свою могилу.
Я, пользуясь задержкой, занялся чисткой маузера. После длительного похода надо было разобрать затвор и протереть ствол, обильно смазанный перед непогодой.
Сквозь густую синеву ночи прорезались линии Джугджура. В лощинах таяли голубые тени, и где-то на склоне вершины, под которой мы ночевали, прокудахтал куропат, первым заметивший рассвет.
Этот крик разбудил отдыхающих на стоянке оленей. Животные неохотно поднялись с нагретых лежек и в поисках ягеля разбрелись по низкорослому стланичку.
Старик допил чай, сложил посуду, но не торопился уходить. Что-то другое, не мысли о родном крае тревожили его.
– Ты почему такой скучный, сон плохой видел? – спросил я, все еще занятый чисткой ружья.
– Нет. Разве не видишь, Майка утром не подошла – так никогда не было, – тихонько пожаловался он мне, и его лицо все сморщилось, как от зубной боли.
– Стоит ли обижаться, Улукиткан! Майку ты слишком избаловал своими ласками, чтобы она стала чуждаться тебя. Еще придет.
– Не говори так, – прервал он меня. – Она хочет матерью стать. Вчера вечером видел, как она…
Но тут наше внимание привлек какой-то странный звук, долетевший до слуха со дна котловины. Похоже, что взревел медведь.
Улукиткан встал, поднялся и я. Олени перестали кормиться. Все повернули головы в сторону звука, насторожились, как перед опасностью.
Вот ближе загремела россыпь, послышался рев низкого тона, и из котловины на холмик метрах в двухстах от нас выкатился рогатый зверь. Огромный, дерзкий.
Мы сразу узнали вчерашнего сокжоя.
Улукиткан схватил бердану. Я никогда не видел старика таким быстрым и решительным. Он спешил. Его руки дрожали. Патрон не лез в ствол…
А сокжой, не замечая нас, со всей своей дикой силой налетел на стадо. Что-то бесстрашное было в его решимости, в его прыжках. Олени рассыпались по стланику, бежали, не щадя себя, куда попало, охваченные паникой. И только Майка оставалась на месте. Ни страха, ни колебаний. Она стояла словно завороженная красотою самца.
Я видел, как Улукиткан выскочил вперед, как, пригибаясь, он положил ствол берданы на камень и стал целиться.
Сокжой, точно догадавшись о смертельной опасности, вдруг круто повернул назад. Бердана старика осеклась, еще и еще…
– Стреляй, ты что, не видишь?! – гневно крикнул он.
Но у меня в руках был еще не собранный затвор.
Зверь с ходу пугнул Майку рогами, погнал вперед, и по тому, как она вдруг покорилась самцу, я догадался, что навсегда уходит от нас Майка.
Улукиткан в отчаянии бросил на землю бердану, начал топтать ее ногами, проклиная на чем свет стоит. Но вдруг опомнился, поднял ружье и кинулся догонять Майку.
Она и сокжой задержались на холмике, постояли немного, облитые восходом, и исчезли в глубине котловины. Старик торопливо бежал их следом, без шапки, на ходу перезаряжая бердану.
Я долго собирал напуганных оленей, затем свернул лагерь, приготовил вьюки. Пора трогаться в путь, но Улукиткана все еще не было. Пришлось выйти на холмик. Под ним глубокая котловина ледникового происхождения, с озерком у нижнего края. Нигде никого. Только кедровки стрекотали в зарослях стланика.
Не вернулся проводник и вечером. Я разжег большой сигнальный костер, всю ночь не спал, стрелял. Много раз доливал чайник. Все время думал о том, что, если старик не убьет сокжоя, не видать ему больше Майки.
Наступило утро, ветреное, серое, без солнца. Густая сизая дымка накрыла горы. Вершины томились в предгрозовой тишине. Ожидался дождь, а у старика не было ни топора, ни лепешки.
Я спустился в котловину. Долго шел вчерашним следом Майки, притоптанным копытами сокжоя. Ниже к ним присоединились три самки диких оленей, вероятно, тех, которых мы видели вечером в пути. Все они, не задерживаясь, спустились в глубину ущелья. На свежей тропке зверей были хорошо видны отпечатки олочей Улукиткана.
Дальше за котловиной следы затерялись на россыпях. Я кричал, несколько раз разряжал карабин, ждал – никакого ответа. Молчали горы, тайга, камни.
Прошла еще одна беспокойная ночь ожиданий. Чего только не передумал! Потерять Улукиткана – какой ужас! Как могло случиться, что я не пошел с ним? В его ли восемьдесят три года пуститься в погоню за сокжоем! Куда увел его зверь?
Рано утром я собрал оленей, решил немедленно идти к своим на пункт и оттуда организовать поиски Улукиткана. Надо было торопиться. Мысли о том, что люди могут, не дождавшись нас, уйти дальше, подгоняли меня.
Звериная тропа вела нас узким гребнем. С ярко-голубого неба на маленький караван лились беспощадные потоки ярких лучей утреннего солнца. Какими пустынными казались мне горы! Ничто не радовало в этой кладбищенской тишине. Я твердо знал закон тайги: сам погибай, но товарища выручи. Мне казалось, что я нарушил этот незыблемый закон.
Высоко впереди, четко выкроившись в синеве, парили два орла. Далеко был слышен их одинокий крик. Почти не шевеля резными крыльями, они плавно описывали круги. Будто не подвластные земному притяжению, хищники осматривали горы. Ах, если б я мог тогда подняться в небо!..
Со второй вершины я увидел высоченный голец, увенчанный пирамидой, со снежником на северном склоне. До него оставалось километров шесть. В бинокль были хорошо видны палатки и пасущиеся у подножья гольца олени. Цель была почти достигнута, но я не радовался. Прийти в лагерь без Улукиткана!..
Нас разделяла глубокая седловина, покрытая бесконтурными пятнами вечнозеленых рододендронов. Как-то безотчетно ноги сами по себе заторопились, захотелось скорее попасть к своим. Может, еще удастся разыскать старика.
Вот и седло. Вижу справа, у самого излома, то появится, то исчезнет прозрачная вуаль тумана. И все на одном месте. Я остановился. Откуда бы взяться ему в такой жаркий день? И вдруг меня осенила догадка: не дым ли это?
Я свернул к излому. Там, у самого края, сиротливо стояла чахлая лиственница, комелистая, дупленая, раздетая осенними ветрами. Под ней среди низкорослых стлаников дотлевал давно забытый костерок, а рядом лежал Улукиткан в странной позе. Мне показалось, что он мертвый и что смерть настигла его в тот момент, когда он хотел стащить с ног олочи. Я приложил ладонь ко лбу. Жив! Больше ничего мне не нужно было.
Улукиткан не приходил в себя. Я уложил его поближе к огню, подновил костер, развьючил оленей. Уже вечерело. Где-то за ближними горами потухало солнце.
Несколько глотков крепкого чая, влитые в рот старика, сделали свое дело. Его плоское лицо вдруг посвежело, точно кто-то невидимый ласково коснулся морщинистой кожи. Чуточку раскрылись ресницы. Из узеньких щелочек смотрели на мир бесконечно усталые глаза. Они точно спрашивали: стоит ли дальше жить?
Мне уже не нужно было узнавать, где Майка.
– Выпей, Улукиткан, горячего чая, согрейся, – сказал я спокойно, будто ничего не произошло и мы, как обычно, сидим за вечерним костром.
Он недоуменно смотрел на меня, точно это был не я, а кто-то другой, но кто именно, старик силился вспомнить.
Еще долго у него продолжалось забытье. Он невероятно устал и телом, и волей, и разумом. И никогда не был таким суеверным, как в этот раз. Я со страхом думал, что будет с ним завтра, послезавтра. Он слишком свыкся с мыслью, что Майка должна быть всегда с ним. Какая для него это непоправимая утрата!
– Мы еще предпримем поиски, отобьем ее у сокжоя, – сказал я, пытаясь подбодрить старика.
Улукиткан ничего не ответил. Он лучше меня знал, что это невозможно.
Ночь, темень, тишина. Только в пустынном небе, будто от ветра, неровно мигали звезды да со дна черных котловин веяло легким холодком.
Позже взошла луна, посветлело в горах. И вдруг в тишину из расщелин прорвался приглушенный рев. Это сокжой подал свой голос. Мы с Улукитканом вскочили почти одновременно. Он, опираясь на расслабленные ноги, стоял, прислушиваясь к тишине, какой-то нерешительный. Я схватил карабин и хотел бежать к зверю, но старик поймал меня за руку.
– Не ходи, теперь Майка не вернется, даже если ты убьешь сокжоя. Она дала мне много счастья, и я не должен обижать ее. Пусть остается, этого она хочет, – сказал он, твердо выговаривая каждое слово и все еще удерживая меня за руку.
Я был поражен и обрадован таким неожиданным исходом. А Улукиткан поправил огонь, вернулся в постель, быстро уснул.
«Какая воля живет в твоем старческом теле! Вопреки суеверию ты, мой друг, останешься верен себе и будешь продолжать свой путь, сеять добро и любовь, пока не иссякнут твои силы, пока не свалишься и не умрешь», – думал я тогда, сидя у костра и прислушиваясь к спокойному дыханию Улукиткана.
На другой день по дождю мы добрались до своих…
…Близко на озерке внезапно прогорланила гагара: скоро утро. Под полог врывается холодная струя воздуха. Бойка просовывает ко мне свою морду, затем поочередно обе лапы.
– Набегались, заползай, – предлагаю я, отодвигаясь к противоположной стене.
Зову Кучума.
– Он не пришел! – кричит Улукиткан. – Однако, задержался у зверя.
Над лагерем, над еще дремлющей тайгою трепещет бледный свет раннего утра. Горы, точно пробудившиеся чудовища, поднимаются из мрака. Ближние еще в зеленой щетине леса, с каймою яркого пурпура у границы курума; у дальних же видны только черные, ребристые скосы вершин на фоне чистого неба.
По пади бесшумно крадется туман, захватывая мари и перелески. Какие-то легкие тени скользят в тающем сумраке старого леса. Тайга колышется, шумит темно-зеленым живым морем.
День начался…
Улукиткан горбит спину над дырявыми олочами, пришивает латки.
– Где Бойка? – спрашиваю я старика.
Он поднимает голову, смотрит по сторонам, переводит на меня недоуменный взгляд.
– Однако, ушла. Послушай, не лает ли где Кучум? – говорит Улукиткан, погружаясь в работу.
Я выхожу к краю леса. Нет, Бойка никуда не убежала. Она стоит недалеко от стоянки, напряженно смотрит вперед, куда вчера угнали медведя. Иногда она вся вздрагивает от каких-то неуловимых для меня звуков. Понять не могу, что ее привлекает в этой утренней тишине.
Вся падь лежит передо мною открытая, доступная глазу. Я тщательно осматриваю редкие перелески, длинные языки кочковатых марей – ни единого живого существа, точно утро все еще не в силах содрать с земли ночной покой.
– Бойка, пошли!
Собака повернула ко мне озабоченную морду, но не сдвинулась с места. Ее внимание по-прежнему привлекает падь.
Я возвращаюсь к костру. При моем появлении старик поднимает свое плоское скуластое лицо, обожженное костром.
– Убежала?
– Нет, тут кого-то караулит.
– А Кучум где?
– Не знаю, что-то долго нет.
– Скажи Николаю, куда вести караван, он один управится, а мы пойдем с тобою искать Кучума. Он у зверя, иначе пришел бы, – говорит уверенно старик.
Месть
На тот случай, если придется задержаться, кладу в рюкзак полог, плащ, топор, чуман, кусок мяса.
Как только Бойка попала на привязь, точно сдурела: рвется вперед, гребет в потуге острыми когтями землю, хрипит, торопится. Теперь ясно: собака прибежала за нами. Куда же она ведет нас?
Где-то далеко, не то впереди, не то влево в хребтах, грохнул одинокий выстрел. Мы все разом остановились. Улукиткан смотрит на меня, не может отгадать, что это значит.
– Вероятно, кто-то из астрономов охотится, и с ними Кучум, больше ему некуда деться, – говорю я, готовый повернуть назад, идти в лагерь.
– Надо уходить, может, Кучум не там. – И старик зашлепал латаными олочами по болоту.
Бойка выводит нас на пригорок, где встретились вечером с Улукитканом. Дальше ушла к хребтам волнистая тайга, плотная, густая, заваленная буреломом. На твердом «полу» никаких примет. Но как уверенно и ходко вышагивает собака! Можно подумать, что у нее под ногами хорошо знакомая торная тропа.
Идем дальше по следу медведя. Теперь Бойка чаще останавливается, вытягивает вперед голову, выворачивает уши, что-то по-собачьему соображает.
– Ты пошто торопишься, не смотришь под ноги? – слышу позади голос старика. – Твоя пуля зверя хорошо поймал. Видишь, тут он падал, долго лежал. – И проводник показывает мне глубокую вмятину во влажной почве.
Ради осторожности держу наготове карабин. Пробираемся чащей. Отдаленный гул вдруг касается слуха. Он крепнет, близится, расплывается широкой волною по тенистой тайге. Но вот редеют деревья, сквозь вершины голубеет небо. Мы выходим к широкому просвету, залитому солнцем. Впереди грохочет осатанелый ручей. Бегучая вода бьет в валуны, вздымается и, падая, дробится в пыль.
Мы ищем брода, я помогаю старику преодолеть поток, и Бойка снова выводит нас на след. Опять пошла тайга, захламленная, заваленная буреломом, выстланная зеленым ковром низкорослых папоротников.
В полдень выходим к горе. Огонь пришел сюда весною, сожрал молодую листву, бородатый мох, гнезда птиц, угнал зверей, надолго омертвил тайгу. Ветер, налетая на посеребренные солнцем колонны погибших стволов, гудит и воет по дуплам, точно тысяча струн поет прощальный гимн утраченной жизни.
Через гарь медведь шел напролом, не щадя себя, ломал звонкие сучья и сбивал тонкий сухостой. Удивительно, как он в этом отчаянном беге не выколол себе глаза, не сломал хребет.
Идти трудно. Тесно тут среди моря колючих сучьев, подкарауливающих тебя на каждом шагу. Мы оба в саже, как кочегары. Но уже близко край.
Бойка не унимается, торопится, вся напряжена, чуть что – вздрагивает, откинет голову, прислушивается. Улукиткан не сводит с нее глаз.
– Однако, где-то близко медведь пропал, – говорит он.
– Вряд ли, судя по следу, идет хлестко, – отвечаю я.
– Сильный зверь всегда так бежит, на ходу пропадает.
По небу заходили черные тучи.
Бойка уводит нас в глубину сыролесья, под свод лиственниц. И вдруг останавливается, поворачивает голову, поднимает на меня усталые глаза. Понять не могу, в чем дело. Подходит Улукиткан. Смотрит по сторонам – никого нет, тишина, собака ни с места. Что за дьявольщина! Передаю поводок старику, а сам с карабином шагаю вперед. Крадусь медвежьим следом. Зверь тут удирал саженными прыжками, оставляя на влажной почве глубокие отпечатки когтистых лап, и, видимо, не собирался пропадать. Оглядываюсь. Бойка на месте, следит за мною, чего-то ждет.
Подбираюсь к толстой лиственнице. Не могу унять сердце. Лес кажется переполненным какой-то таинственностью. Выглядываю из-за ствола. Что это там чернеет за валежиной? Напрягаю глаза: кажется, медведь под выскорью. Даю знак Улукиткану затаиться, а сам подкрадываюсь ближе.
В первую секунду мне хочется повернуть назад, не верю глазам, но ноги не повинуются, бегут дальше, к выскори.
– Кучум!.. – кричу я на весь лес, хватаю его, пытаюсь поднять, тормошу, ободряю ласковым словом. Поворачиваю голову к себе и содрогаюсь от ужаса: на меня смотрят два огромных стеклянных глаза, выкатившиеся из орбит. В них застыла боль предсмертной муки. – Кучум!..
Смерть поймала его в прыжке. Лиственничный сук пробил ему грудь, пронзил сердце, вышел справа в паху. Так он и застыл на весу, весь устремленный вперед, с разбросанными в стремительном беге ногами. Казалось, сними его с поторчины, и он продолжит свой бег.
– Эко беда! – слышу голос старика.
Неожиданно молния раскалывает небосклон. Поднимается ветер. Лес гудит, качаясь по ветру волною. На землю сваливаются один за другим прощальной канонадой удары грома.
Бойка не подошла, даже не посмотрела на погибшего сына, осталась за валежиной.
Мы бережно снимаем Кучума с сучка. Укладываем на мох. Нелепый случай отнял у нас верного друга. Не могу поверить, что Кучум мертв.
Мы с помощью топора роем яму под той выскорью, где погиб Кучум, укладываем его. Улукиткан вдруг забеспокоился. Он вытаскивает из кармана кусок лепешки, оставленной им вчера для Кучума, и, обращаясь к мертвой собаке, говорит трогательно:
– Это тебе. Улукиткан помнит Джегорму, твое добро… Без тебя теперь нам худо будет в тайге…
Старик медленно опускается на колени к краю ямы, кладет лепешку под голову Кучума, бросает горсть влажной земли. Вот когда только до моего сознания дошло, что Кучума нет.
Я имел много преданных собак: Левка, Черня, Нюрка, Чогря… Они выручали нас из беды, совершили немало подвигов, но никогда, ни до, ни после, не было у меня такого верного друга, как Кучум. С ним у меня связаны самые трудные походы последних лет. Он будто был рожден для них. Ни к какому животному человек так не привязывается, как к собаке. И лишь после ее утраты начинаешь понимать, кем она была для тебя и какое место занимала в твоем сердце.
Гибель Кучума – тяжелая утрата для всех нас…
Над нами в синих вспышках рвутся тучи. По тайге проносится могучий порыв урагана, и высокие лиственницы, вершины которых царят над всем, отвечают ему покорным гулом.
Даже теперь, спустя много лет, когда я взялся за перо, помню и выскорь с огромным пластом поднятой земли, всю в острых тычках, под которой осталась могила любимой собаки, и полусгнившую валежину, накрытую зеленым мхом, и рядом три голые березки, и полосатого бурундучка, сиротливо застывшего на пне…
Дождь проходит стороною, до нас долетает только его шум. Напрасно зову Бойку. Куда она могла сбежать?
Улукиткан тяжело отрывается от пня.
– Пошли, уже поздно, – говорит он.
Вдруг слева на разлохмаченную после бури тайгу наплывает собачий лай, и тут же до слуха доносится медвежий рев. Он потрясает всю округу, от реки до самых хребтов, и глохнет далеко в недрах бескрайнего леса. После него голос Бойки не смолкает.
Улукиткан впереди. На ходу он распахивает телогрейку, так легче дышать. Поторапливает меня, а у самого не очень-то большая подвижность. Где уж ему бежать, одна видимость.
Солнца нет, словно снеговыми сугробами укрыто небо. Лес выпрямился, притих, не шелохнется. Где-то в стороне треснула, падая, сушина. Мы без команды оба разом останавливаемся. Улукиткан стаскивает с потной головы меховой лохмот, настораживает слух.
Ничего не слышно. Только голос ручья долетал из дремотной тайги. Я слежу за выражением лица старика.
– Однако, не задержала, ушел, – говорит он безнадежно, и тут снова слышится рев, затем глухой предсмертный стон сильного зверя. Где-то там же, близко, жалобно завыла Бойка.
Мы спешим на вой. Минуем лесные прогалины, чащу. Уже близко…
За перелеском сухая ериковая степушка. Сбрасываю с себя всю тяжесть, оставляю только карабин. Где-то тут Бойка. Легонько свистнул – как завопит собака!
Бегу к ней. Вижу, колышется ерник. Навстречу ползет Бойка, волоча отшибленный зад. Хочу поднять ее, но она ловит пастью мою руку, предупреждает, что ей больно.
Подходит Улукиткан.
– Вот полюбуйся, что сделал медведь и с ней! – И меня вдруг захватывает дикое желание мести.
– Дурная, разве не знаешь, что одной с ним связываться нельзя? – И старик, присев на корточки, начинает ласкать собаку. Бойка корчится, трясется.
– Ты, Улукиткан, жди меня здесь.
Старик ловит полу моей телогрейки. Смотрит строго в глаза, говорит твердо:
– Иди, только помни: раненый медведь не тугутка, может подкараулить.
Бегу по-над перелеском. Вот и след. Зверь шел шагом, оставлял примерно через каждые десять метров лежку. Останавливаюсь. Ни звука. Но чувствую что-то предательское в этой тишине. Выбрасываю из карабина подмоченные на броду патроны, загоняю в магазинную коробку обойму.
Хорошо помню, зверь правее и дальше. Иду без опаски. Место открытое, просматривается хорошо. Но дальше след начинает постепенно отходить от степушки, уползает в перелесок. Там, под сводом лиственничных вершин, густой сумрак. Очертания предметов неясные. Тени деревьев, пни, обломки стволов кажутся живыми существами, враждебно окружают меня. Малейший шорох, точно внезапный удар колокола, потрясает всего. Никогда слух не был таким чутким.
Пробираюсь с осторожностью рыси, почти не касаясь земли и не задевая сучьев. Карабин держу на взводе. Глаза не упускают отпечатка медвежьих лап. Зверь уходил тяжелыми неровными прыжками, часто останавливаясь, и тогда на бледно-желтом ягеле я видел капли черной крови.
Тайга редеет. Глаза слепит закатное солнце. Крадусь к краю леса, припадаю к лиственнице. Впереди неширокая заболоченная полоска открытого места. Медведь не свернул, так и пересек напрямик болото, вывернув на противоположной стороне гору ржавого мха и корней троелиста. Тут следа не заметно, но на кромке леса, куда вышел зверь, вижу изломанный куст ольхи и несколько березок. Значит, ушел дальше.
Ставлю затвор карабина на предохранитель. Выхожу открыто из-за лиственницы. И в этот роковой момент моей непростительной оплошности я забыл слова Улукиткана. Не успел сделать и трех шагов, как из-под единственного ерникового куста выворачивается огромная бурая глыба, заслоняет свет, из распахнувшейся пасти брызжет в лицо липкая влага. Ноги мгновенно отбрасывают меня в сторону. Пальцы машинально откидывают собачку предохранителя. Не помню, как поднял карабин. Какое-то мгновение до выстрела я осознаю страшную близость зверя. Наши взгляды встречаются. В выброшенных вперед лапах, вооруженных когтями, в открытой пасти, в зеленоватых холодных глазах – могучая сила.
Выстрел взрывной волной валит его через голову на землю. Где-то в лесу коротко поет пуля, щелкая по веткам. Зверь поднимается, встает на дыбы, ревет и… открытой пастью ловит горячий кусок свинца. Хищник оседает на зад, роняет лобастую голову. Широко раскинув лапы, он обнимает ими толстую кочку, никнет к ней. Я не могу сдержать себя, в упор пускаю еще три пули. Затем всаживаю нож в горло. И даже теперь все еще не могу затушить в себе ярости…
Долго не могу успокоиться. Смахиваю с лица кровавые сгустки медвежьей слюны. Опускаюсь на кочку.
Что-то ухнуло, точно ударило в пустую бочку, вырвало меня из минутного оцепенения. За болотом, над поникшими вершинами лиственниц, зреет закат. А в недрах леса уже проснулась тьма, распласталась по влажному седому ягелю, нетерпеливо ожидая, пока погаснет в небе последний луч.
Возвращаюсь к старику за перелесок. Он не задает вопросов, будто иначе с медведем и не могло закончиться. Я осторожно поднимаю собаку.
– Далеко? – спрашивает он между прочим, а скорее всего чтобы нарушить тягостное безмолвие угасающего дня.
Не дойдя до болота, у края леса, мы нашли место для ночевки, оставили свой груз, и я подвел старика к убитому медведю. Он лежал толстенным сутунком[63] на правом боку, все еще удерживаясь передними лапами за кочку. Улукиткан обошел его вокруг, потеребил шкуру, ощупал ребра. И, судя по выражению его лица, остался доволен.
Затем он идет к болотцу, как близорукий, припадает к следу зверя, рассматривает примятые листики.
– Иди сюда! – зовет он меня. – Смотри, тут медведь шел назад. Видишь, на следу с двух сторон когти есть? Старик не зря тебе толмачил – раненый медведь может подкараулить.
Мы сидим у жаркого костра. Над расплавленной синевою углей жарится мясо. Я так устал, что без ужина ложусь спать.
Но мысли о Кучуме отгоняют сон. Нет, никогда мне не забыть этого четвероногого друга. И кажется, не ночь над нами, а какой-то необыкновенно темный траурный день. Слышится писк, шорох, тихий треск – это двигаются по земле крошечные обитатели леса. Доносится редкий крик ночной совы, шаги зверей, беспрерывно падают листья, пробиваясь сквозь множество ярусов крон и устилая пурпуром тайгу. И все эти звуки только подчеркивают могильную тишину. «Она навсегда остается с тобою, Кучум».
К полуночи похолодало, и жизнь постепенно замерла. На тайгу упал иней…
Ночь вернула нам силы. Идем напрямик. За плечами у меня рюкзак с живым тяжелым грузом – Бойка. Ремни впиваются в плечи. Шаги сузились. На собаку действует каждый мой шаг, как удар бичом, от которого она то и дело взвизгивает. А когда толчки невмоготу, Бойка ловит пастью меня за шею, мягко сжимает челюсти: дескать, не спеши, мне больно…
…Еще упали со счета три недели. Короче стали дни. Пора покинуть этот неприветливый край. Меня уже манит родной очаг, семья и детский лепет. Отчего же грустно? Оттого, что больно покидать места, с которыми сроднился в тяжелом труде. Сколько уже было в моей жизни таких моментов: то я несусь очертя голову в тайгу, чтобы испытать на себе ураган, стужу, случайности, то вот так, как сейчас, у осеннего костра один мечтаю о жизни, оставшейся далеко от этих диких мест, хочется скрыться за бревенчатыми стенами дома и вдали от бурь передохнуть. Да, я устал, пора. Унесу с собою к людям и это щемящее чувство утраты любимца Кучума.
Ко мне подходит Бойка, жмется, ластится. Она поправляется, но еще не забыла боль, не делает резких движений. Сегодня есть о чем с нею поговорить.
– Василий встал на костыли, ходит. Ты понимаешь, что значит ходить? Врачи обещают вернуть ему ноги. – Бойка поднимает голову. – Потерпи… Дня через два-три, как окончательно оправишься, сходим на могилку Кучума, непременно сходим. – И я чувствую, как дрогнул мой голос, как Бойка при слове «Кучум» вмиг насторожилась, уши замерли торчмя, глаза забегали по сторонам. – Нет, не жди, не придет, – говорю я грустно.
Мысли о Кучуме обжигают меня, точно коснулись незажившей раны тупым каленым железом. Всплывают далекие и дорогие мне воспоминания о четвероногом друге.
– Помнишь ту страшную грозовую ночь на Систиг-Хеме, когда принесла его к нам в зубах? Он был совсем крошечный, слепой, мокрый, в крапчатых чулках, в которых проходил всю жизнь, и с белыми бровками. Скажи, как угадала ты в том бесформенном черном комочке будущего Кучума? Почему его выбрала из других твоих детей? Все я помню, Бойка, и даже твою ссору тогда с дедом Прохором.
Из палатки показывается радист:
– Нина летит! Через несколько часов будет здесь.
Как жаль, что нет близко Трофима! А впрочем, он кончает работу и не позже как через дней пять спустится в лагерь.
К нам едет женщина! Почему-то вдруг меня обеспокоила моя внешность! Еще бы! Так долго в нашей среде не было женщины. Я придирчиво осматриваю свой наряд, ощупываю давно не бритое лицо и замечаю, насколько не в порядке мои пальцы. Костюм не буду менять, он не так уж поношен. Сменю носовой платок и вместо сапог надену ичиги. В таком виде, мне кажется, можно встретить Нину.
Ее приезд тревожит прошлое. Всплывает красочным видением Шайтан-базар в Баку, где я впервые встретил ее, красивую, властную, в лохмотьях, с цыганскими серьгами.
Нине уже идет тридцать четвертый год. Жизнь долго и болезненно соскабливала с нее накипь преступного мира. Не все бакинские беспризорники пошли этой дорогой. Она была слишком трудной, доступной только для сильных натур. Многие из них погибли в диком упрямстве, и среди них такой замечательный парень, как Хлюст. Нина сумела пронести сквозь бурю беспризорных лет чистоту души. В Сочи Трофим встретил не беспризорницу, а обаятельную женщину, пленившую и меня своей простотой, искренностью. Сегодня снова я увижусь с ней. Теперь уж надолго!
Трудный путь «в люди» бывших беспризорников окончился давно. Еще несколько дней, и мы увидим их счастливыми.
Из-за спокойных серых облаков выглядывает солнце. Тайга, словно море, развертывается безграничным нежно-зеленоватым покрывалом, накинутым на холмы и сморщенным, как мягкая ткань, небрежно брошенная на прилавок.
На берегу Маи рабочие из подразделения Карева разгружают долбленку. «Кончили работу. Первая ласточка», – подумал я.
– Евтушенко! – зову я радиста. – Что нового?
– Передал погоду в Удское. Самолет будет через часа два; Нина просит встретить ее.
– Как же иначе! Мы еще не совсем одичали. О, да ты, Иван, уже побрился, свеж, как огурчик! Штаны-то чьи на тебе? Суконные, почти новые.
– Саши Пресникова. Дьявол, он их затолкал комом в рюкзак, ишь как помялись. К тому же они мне маленько просторны.
– Да, размер явно не твой, – сочувствую ему я, глядя на его штаны, на чистую гимнастерку военного образца, на сапоги, жирно смазанные медвежьим салом.
И Улукиткан принарядился: шапку достал зимнюю, олочи завязал по-праздничному – в елочку, рубашка на нем чистая, вобрана в штаны.
Снизу по реке доносится гул мотора. Улукиткан бросает на огонь охапку сырых веток, и дым спокойно, столбом поднимается в небо.
До косы, где должен сесть самолет, не меньше получаса хорошего хода. А гул наплывает нам навстречу, доносится яснее. Видим, из-за поворота в косую полоску солнечного света врывается серебристая птица. Не шелохнутся распластанные, строго симметричные крылья, будто впаянные в небесную синеву.
Самолет, не долетев до нас, разворачивается и, падая на дно долины, скрывается за вершинами леса. Мы прибавляем шагу. У Улукиткана развязываются ремешки на олочах, он отстает. Нас нет на косе, какое непростительное опоздание!..
Еще остается до косы немного больше километра. Вдруг впереди неожиданно закашлял мотор, еще и еще, перешел в гул и стал отдаляться.
– Не мог дождаться! – бросаю я с досадой.
А в это время до слуха долетает человеческий крик. Мы бросаемся вперед, несемся по просветам. Вот и коса. Она сразу открывается вся, длинной полосой, прижатая к реке темной стеною смешанного леса. Никого нет. Но на противоположной стороне косы, где виднеется палатка-склад и чернеет только что привезенный груз, стоит Нина, одна. Я кричу ей. Она замечает нас, срывается с места и, точно подхваченная ураганом, легко бежит навстречу. Не разбилась бы!
Лица не узнать. В перекошенных губах – ужас. Она с разбегу падает на меня, но вдруг, крепко став ногами на гальку, откидывает голову на свой след, показывает туда пальцем вытянутой руки:
– М-м-ме-е-дведь!..
– Да что ты, милая Нина, откуда ему тут взяться? Успокойся!
– Да смотрите, вон он ходит возле палатки! – И она вся вздрогнула, как сосенка от удара топора.
– Э-э, дочка, тебя пугала наша собака Бойка…
– Бойка?.. – Нина поворачивается к Улукиткану, доверчиво смотрит на его спокойное старческое лицо. – Я перед тем, как ехать сюда, начиталась про тайгу и не представляю ее без медведей, волков. Вот и насмешила…
– Ну-ка, покажись, какая ты?
Привычным движением головы она отбрасывает назад прядь волос, нависшую на глаза, поворачивается ко мне.
– Узнаю… Здравствуй, дорогая гостья! – И мы расцеловались.
С Улукитканом и Евтушенко она здоровается сдержанно.
– Вот вы какие!.. – вырывается неожиданно у нее.
– А ты, наверное, ожидала, что тебя встретят люди с тигровыми шкурами на бедрах, с дубинками в руках, обросшие и поведут в пещеру?
– В пещеру – это мило! Но, признаюсь, представляла хуже, чем на самом деле… – И она еще раз быстрым взглядом окинула нас.
– Хорошо, что ты не разочарована. Но мы таки действительно здесь немножко стали дикарями и принарядились ради тебя.
– Ради меня? – удивилась она. – А как же вы выглядите в обычное время?
– Да вроде первобытных людей.
– Не Улукиткан ли это? – спрашивает она, пронизывая старика пытливым взглядом и уже готовая наградить его ласковыми словами.
– Угадала.
– Я представляла тебя большим и сильным, а ты обыкновенный, к тому же маленький. – И Нина вдруг обняла его. Старик размяк от ласки, стоит, ногами гальку перебирает, не знает, что ответить.
– Айда за вещами и в лагерь. День уже на исходе… – предлагает Евтушенко.
Идем повеселевшие. На Нине темно-серый костюм из плотной ткани, красная шерстяная кофточка. На ногах сапоги. Косынку она несет в руке, и легкий встречный ветерок шевелит ее густые черные, словно вороненые, растрепавшиеся в беге волосы. Она, кажется, помолодела после нашей встречи в Сочи и стала обаятельней.
Из-за палатки выскакивает Бойка и несется к нам. Нина пытается спрятаться за мною.
– Не бойся, это добрейшее существо на земле. Ты скоро узнаешь. – И я легонько подтолкнул ее вперед.
– А где же Кучум? Я так много слышала о нем!
– Его нет…
– Он с Трофимом?
– Его нет совсем. Недавно погиб.
– Какая жалость! – воскликнула Нина, повернув ко мне опечаленное лицо. – Что же случилось?
– Гнал медведя, напоролся на сук, ну… и погиб.
Нина неожиданно остановила нас.
– А я-то и забыла: всем вам от Василия Николаевича большой привет. Жена его Надя ездила к нему в Хабаровск. Говорит, ожил, по палате без костылей ходит. Через неделю ждут домой…
– Приедет, непременно приедет, доктур сильнее злого духа, – перебивает ее Улукиткан.
Мы стаскиваем в палатку груз, доставленный самолетом, берем багаж Нины, рюкзак, чемодан, свертки и покидаем косу. Гостья одарила нас великолепными яблоками – алма-атинским краснобоким апортом. Как приятен чуждый для этих мест их освежающий аромат! Иван ест яблоко на ходу, со смачным треском. Улукиткан настороженно следит за ним, откусывая небольшими ломтиками сочную мякоть.
Я несу свое яблоко в руке. Оно напоминает мне юг. Далекий юг… Бывало, раньше, осенним утром, по росе, распахнешь с разбегу калитку и замрешь, не надышишься спелым яблочным ароматом, скопившимся в лиловом тумане над садом. Не утерпишь, сорвешь. Еще и еще! Нет уже места за пазухой, а все рвал бы и рвал… Потом тихонько крадешься к себе под сарай и, забившись в постель, ешь одно за другим…
За тальниковой зарослью дымок костра сверлит тихую глубину сонного неба. Близко лагерь. Ноги шагают быстро. А на горизонте, под изорванной чертою потемневших листвяг пылает закат. Уже оранжевый свет трепещет над вставшими вершинами гор. И весь воздух над рекою и зеленым руном тайги чуть звенит, будто где-то далеко в недрах леса смолкают аккорды оркестра. Вот-вот на землю сойдет ночь…
Мы обходим берегом тальник. Пробираемся чуть заметной тропкой по закрайку. В воздухе запах дыма и жилья. В просветах мерцает огонек, одинокий и кажущийся отдаленным, точно где-то за рекою. Наше появление оказалось неожиданным. Как раз в тот момент, когда мы подошли к палаткам, Петя Карев со своей дружиной спешно делал генеральную уборку лагеря. И работа осталась незаконченной: тут уже не до уборки.
Перед Ниной предстали бородатые, волосатые, в странном одеянии, все чужие для ее глаза люди. Она с первого взгляда, видимо, поняла, что попала в мужской лагерь, где сами мужчины управляют всем хозяйством, и что обитатели этой одинокой стоянки, затерявшейся в лесной глуши, давно не видели женщин и ее присутствие занимает всех их.
– Вот и наше стойбище. Тебя бы, конечно, больше устраивала пещера, но мы, как видишь, в культурном отношении на ступеньку выше первобытного человека.
– Не прибедняйтесь, у вас здесь очень хорошо! – смущенно отвечает Нина.
– Привели лагерь в порядок тоже ради твоего приезда.
– Право же, трогательно. А что тут бывает в другое время? – полюбопытствовала она.
– Лирический беспорядок… знакомься, это все сподвижники Трофима и твои будущие друзья.
– Здравствуйте, меня зовут Ниной… – И тут же смутилась. Она, кажется, догадалась, что все эти незнакомые люди знают ее как Любку, слышали о ее прошлом. Быстро придя в себя, она добавила: – Ниной меня зовите.
Она поочередно подает всем свою белую, чуточку пухлую руку.
– А где мне расположиться?
– Вам приготовлен полог, – говорит любезно Карев.
Нина старается быть незамеченной, но это невозможно. Не сразу, постепенно свыкается она с необычной для нее обстановкой. С удивлением смотрит на закопченное оцинкованное ведро, в котором варится на костре ужин, на хвойные ветки, разостланные на полу вместо стола, на груды лепешек… Ее явно смущает, что есть придется сидя на земле. А деревянные ложки у Нины вызывают восторг.
Мы только сели за «стол» и повар еще не успел макнуть разливательную ложку в суп, как на берегу зашуршала галька под чьими-то тяжелыми шагами. Все насторожились. Кто-то расшевелил огонь, и вспыхнувшее пламя отбросило далеко мрак ночи. От реки из-за кустарника вышел Пресников. По его лицу, по тому, как низко висела у него за спиною котомка, как тяжело передвигались ноги и как он беспомощно тащил за собою посох, можно было без труда угадать, что позади у него остался тяжелый путь.
– Умаяла чертова дорога, – говорит он, но вдруг замечает Нину, подбадривается, выпрямляет уставшую спину, лезет через «стол» и своей огромной лапой ловит маленькую руку Нины. – Саша Пресников.
– Наш великан и большой добряк, – добавляю я. – С хорошими вестями или с плохими спешил? – спрашиваю его не без тревоги.
– Письмо срочное принес от Михаила Михайловича Куцего, сейчас достану. – Он торопится выбраться из круга, но задевает ногами за колоду, теряет равновесие и весь, огромный, тяжелый, валится на землю.
Взрыв дружного хохота катится далеко по ночной тайге.
– Фу-ты черт, опьянел, что ли? – бормочет Пресников и, схватив выпавший из рук посох, вскакивает, поправляет сбившуюся набок котомку.
– Письмо потом дам, плохого в нем не должно быть. – И он уходит в палатку.
– А ужинать? – спросил кто-то.
– Умоюсь – приду.
Мы не стали дожидаться. Разве утерпишь, если перед тобою стоит чашка, доверху наполненная ароматным супом, сваренным в лесу, на лиственничном костре, из ключевой воды; сваренным поздним вечером, к тому же опытным поваром?
Все едят сосредоточенно. Для Нины вся эта таежная обстановка: сервировка стола, костер вместо светильника и дрожащие тени деревьев – диво. Без привычки, конечно, неудобно сидеть на земле – некуда деть ноги…
Из палатки доносится угрожающий голос Пресникова:
– Кто штаны мои надел?
– Несу, Саша! – испуганно отвечает ему Евтушенко, вскакивая и исчезая в полумраке.
Нина улыбается… Все готовы рассмеяться. Но выручает повар. Он нарочито громко зачерпывает со дна ведра гущу, подносит Нине:
– Получайте добавок.
– Что вы, не надо, спасибо!
– Придется, Нина, тебе доедать все, иначе завтра будет ненастье и Трофим не сможет закончить работу в срок, задержится на пункте. Тут, в тайге, свои законы, – говорю я серьезным тоном.
– Да?.. Неужели все это надо съесть? – отчаивается она.
– Да, если хочешь, чтобы завтра было вёдро.
– А можно без хлеба?
– Да можно и совсем не есть, это шутка.
«Уго… угу…» – падает с высоты незнакомый ей крик.
– Кто это? – вздрогнув, спрашивает Нина.
– Филин есть хочет, – поясняет Карев.
После ужина еще долго людской говор будоражил покой уснувшей ночи.
Нина своим появлением в лагере расшевелила воспоминания этих чуточку одичавших людей. Вот и не спят таежные бродяги! Кто курит, кто сучит дратву, кто лежит на спине, затаенно смотрит в далекое небо, кто следит, как в жарком огне плавятся смолевые головешки, а сам нет-нет да и вздохнет, так вздохнет, что все разом пробудятся от дум.
Я подсаживаюсь ближе к костру, распечатываю письмо, принесенное Пресниковым. Нина тоже придвигается к огню. Молча смотрит она в ночь, безмолвную, чужую…
К нам подходит Бойка. Я подтаскиваю ее к себе.
– Завтра нам с тобою придется идти на пункт, а к Кучуму на могилку сходим, как вернемся. На этот раз не обману – сходим.
– Вы завтра уходите на пункт? – всполошилась Нина.
– Да. Я должен быть к вечеру у Михаила Михайловича на правобережном гольце. Ему нужны наблюдения смежных пунктов, чтобы подсчитать ошибки в треугольниках. Пишет, что не может отнаблюдать направление на Сагу, где сейчас Трофим. Пирамида проектируется на дальние горы и плохо заметна в инструменте.
– А это нехорошо? Я ведь не разбираюсь в геодезии.
– Если действительно он в инструмент, даже с большим оптическим увеличением, не сможет ясно увидеть пирамиду, то придется организовать наблюдения на световые сигналы: в солнечные дни свет будем давать гелиотропом, то есть зеркалом, а ночью специальным фонарем. В этом случае, конечно, работы задержатся и для завершения их понадобится всего несколько дней хорошей погоды.
Нина не сводит с меня глаз, и я чувствую, как ее занимает какой-то вопрос.
– С гольца, куда вы идете, видна пирамида, где сейчас находится Троша? – неожиданно спрашивает она.
– Видна. А что?
– Так просто…
– Потерпи, немножко осталось, – успокаиваю ее.
Люди расходятся по палаткам. От реки, дождавшись полночи, наплывает белым медведем туман. Он дыбится, окутывая серыми космами вершины лиственниц. И наконец густеет, поглощает все.
– Иди, Нина, спать. Ты устала. У тебя сегодня столько впечатлений!
– Боюсь – усну и не проснусь. Не верится, что человеку бывает так хорошо на земле, как мне у вас. Мои ростовские друзья удивлялись, узнав, что я собираюсь совсем переехать на Дальний Восток. Но когда я им сказала, что намерена жить с мужем в дикой тайге, они серьезно были обеспокоены: не сошла ли я с ума? Если бы они знали, какие необыкновенные эти волосатые люди, и лес, и небо… Спокойной ночи! – И Нина, вздрогнув от озноба, скрывается под пологом.
Затаилась тайга на груди онемевшей земли, закутавшись в туман.
Опять запах апорта. Это Нина подложила мне под подушку еще одно яблоко. Ну что ж, спасибо! Откусываю снежную мякоть, и снова ее аромат возвращает меня в сад, к сверстницам-яблоням…
Слышу, в темноте крадутся шаги к моему пологу. Кто-то осторожно касается рукою ситцевой стены.
– Можно к вам? – слышу шепот Нины.
Я поднимаю край полога.
– Садись вот сюда, на мешок.
Нина шарит в темноте руками по брезенту, находит место, садится, опускает за собою полотнище полога. Меня обдает горячим дыханием.
– Что случилось?
– Возьмите меня завтра с собою на голец.
– Да ты с ума сошла! Это далеко, и тебе без привычки не подняться туда.
– Поднимусь, честное слово, поднимусь!
– Не вижу, ради чего обрекать тебя на муки. Изорвешься, а то и искалечишься, тогда не отчитаться перед Трофимом. Нет, и не уговаривай!
В молчании Нина нащупывает мою руку, крепко жмет.
– Возьмите! Пусть будет трудно, но здесь я пропаду в ожидании Трофима.
Как трудно не согласиться с нею!
– Право, не знаю, что с тобою делать…
Она наклоняется к моему лицу, целует в щеку, исчезает за пологом в темноте.
– Не радуйся преждевременно! – кричу я ей вслед.
Михаил Михайлович пишет, что он еще не теряет надежды отнаблюдать Сагу без световых сигналов. Ну а если этого не добьется? Упустит время, и это будет пагубным для нас. Тут нельзя рисковать и одним днем. Надо завтра утром отправить необходимое оборудование на пункты. Кстати, там везде сейчас работают люди, и им ничего не будет стоить подать свет Михаилу Михайловичу. Таких пунктов четыре, в том числе и Сага. Трофиму пошлю письмо, пусть он задержится на гольце до окончания работы. Это будет надежнее.
Утром слышу голос Улукиткана:
– Пошто долго спишь, разве не поедешь на голец?
– Сейчас, Улукиткан, встану. Собирай оленей.
Над лагерем густо-синее и удивительно спокойное небо, какое бывает здесь только в эту позднюю осеннюю пору. Из-за леса поднимается солнце, и природа, еще не утратив сонливого покоя ночи, раскрывается перед ним всем своим великолепием. Я, стоя с полотенцем в руках, не налюбуюсь. Как чудесно смешивается тяжелый пурпур на осинах с ярко-зеленой хвоей стлаников, омытых ночным туманом! В густых космах увядшей травы горят разноцветным огнем фонарики…
Нина уже встала. Я застаю ее на реке за чисткой посуды.
– Каким прекрасным утром встречает тебя первый день! – кричу ей, не дойдя еще до берега.
Нина кивает головой.
– Рано встала, боялась, что вы уйдете без меня.
– А я ведь раздумал брать тебя на голец.
Ее лицо мгновенно омрачается.
– Зачем же без меня решили этот вопрос?
– Пользуюсь данной мне властью.
– Но если вам дано право отменять свои решения, то вы можете и восстанавливать их?
– Конечно.
– Тогда я иду с вами на голец!
– Ты с первого шага убедишься, что сделала глупость, – говорю я. – Посмотрю, что на тебе останется, бедная женщина! В каком виде ты предстанешь хотя бы перед Михаилом Михайловичем.
– Не сердитесь, постараюсь перед Михаилом Михайловичем не потерять женского достоинства.
– Послушайся доброго совета, останься в лагере и, чтобы не было скучно, наведи тут порядок. Как видишь, мы, мужчины, не очень-то требовательны к себе в условиях таежного общежития.
– Клянусь всеми богами, как вернемся, займусь лагерем: выскоблю, вымою, расчешу…
– Вот уж не думал, что ты такая упрямая!
Пригнали оленей. Надо торопиться, путь не близкий. Петя Карев отправит без меня фонари и гелиотропы на пункты вместе с предписанием о подаче света.
Омрачает мошка. Она сегодня слишком рано приступила к своим обязанностям. Уже с утра засовываю голову в накомарник, и, видимо, на весь день.
Ночные наблюдения
Караван ведет Улукиткан. Мы с Ниной идем позади. Продвигаемся вверх по галечному берегу Маи. Солнце уже обогрело тайгу. Горы отступили. В море света долина кажется слишком широкой и плоской. Вдоль русла, далеко до скал, тянется стеною лес, отодвинутый от реки половодьем.
Нина полна любопытства. Для нее диво и болтовня кедровок, и тайга в брызгах позолоченной листвы, и неожиданный всплеск хариуса. То она остановится, прислушивается к шуму переката, точно в этих ломких звуках слышит какое-то знамение. То вдруг, пробудившись, догоняет нас с радостным криком.
Улукиткан сворачивает к реке, останавливается у самой воды.
– Однако, тут бродить будем, – говорит он и начинает проверять вьюки на спинах оленей, подтягивать ремни.
Нина пугливо смотрит на прозрачный слив, усыпанный галькой, поворачивает ко мне голову.
– Да, да, будем переходить реку, – говорю я твердо. – Это первое действие таежной арифметики.
– Не такие задачи решала, – храбрится Нина.
Я начинаю разуваться.
– Послушай, Нина, воспользуйся оленем. Это, пожалуй, будет надежнее.
– Ни за что! Боязно… – И она пугливо смотрит то на оленя, то на слив, гладкий, без единой завитушки, и прозрачный, как плавленое стекло.
– Пошто напрасно ноги мочить будешь? – говорит Улукиткан. – Мой орон сильный, хорошо пойдет – не упустит.
– Нет, нет, не сяду!
В конце концов нам удается оторвать ее от земли и водворить на оленя.
– Упаду!..
– Улукиткан, веди! – командую я.
– Снимите, упаду!.. А-а-ай! – И ее голос наполняется ужасом.
– Сниму при условии, что вернешься в лагерь.
Она теряется от неожиданного предложения, но тотчас же берет себя в руки. Страх исчезает. На свежий румянец щек ложатся белые пятна. В глазах грозовой блеск – это уже Любка, решительная, смелая.
– Что же, Улукиткан, вы стоите? – говорит она мягко и начинает толкать пятками оленя.
Караван трогается. Нина хватается левой рукой за мое плечо. Зашумел под копытами оленей быстрый слив. Старик оказался хитрее меня: не снял олочей, идет твердо, торопится. Я бреду босиком, по скользким камням балансирую, как на канате. Уже минуем середину реки, самую глубокую. И тут моя нога застревает между камней. Невероятным усилием я вытаскиваю ее, но уже не могу удержать падающее по инерции тело. За мною в воду летит Нина. Я едва успеваю в последний момент поймать ее. Тут уж я не выдерживаю:
– Пойдешь дальше?
Нина встает, поворачивает ко мне лицо, все облепленное мокрыми волосами, и утвердительно кивает головою.
– Предупреждаю, впереди есть места повеселее!
И тут обнаруживаю, что река унесла ее накомарник.
Как хорошо, что нас караулит солнце! На берегу мы выкручиваем одежду, снова надеваем ее на себя, и караван скрывается в узком ущелье.
Над сутулыми хребтами, куда идет наш путь, над нарядной тайгою, пахнущей спелой ягодой и упавшим листом, стынет прозрачная тишина бабьего лета. Горы раздвинулись. Небо стало лобастым, с зеленоватой поволокой. Хорошо и просторно в лесу. В эту пору все кажется тут умиротворенным. Какая грустная красота заключена в золотистом сиянии лесов, в их величественном увядании! Склоны хребтов пылают непотухающим осенним закатом.
Есть особая, вероятно, всем понятная прелесть в осенних днях, теплых, печальных.
Тайга с трудом впускает нас в свои таинственные чертоги.
Лес захламлен корявым валежником, пол покрыт папоротником. Всюду обкатанные валуны, бог знает когда принесенные сюда ледником. Тишину нарушает неистовый грохот ручья, стремительно бегущего с вершины ущелья.
Звериная тропа, присыпанная багряным листопадом и умятая ногами геодезистов, идет в глубь гор. С каждым шагом становится теснее от стволов великолепных елей, от густой черемуховой поросли, от могил упавших деревьев. То и дело спотыкаемся о валежник, точно нарочно наваленный на тропе.
Нина идет без накомарника (от моего она отказалась). Комары липнут к ее обнаженному лицу, жадно сосут кровь и остаются красными бусинками на щеках, на лбу, на подбородке.
Ущелье сжимается. Дичь, безлюдье – то, что любят звери. Они проводят здесь день, спасаясь от гнуса, забившись в густую тенистую чащу. Всюду мы видим их следы, лежки. Да вот и они. Точно из-под земли в широкий просвет выкатывается стадо сокжоев, и все разом, словно по команде, останавливаются, повернувшись в нашу сторону.
Стадо прикрывает крупный самец с величественными рогами. Он стоит весь на виду, гордый, могучий, охваченный тревогой.
– Где ты, Нина, увидишь такую картину?
Мой голос доносится до сокжоев. Звери беспорядочно бросаются вперед, исчезают.
Теперь нас осаждает мошка. Нину не узнать: вместо лица – бесформенная маска, вымазанная кровью и усыпанная мелкими шишками-укусами. Она устала бороться с этой мелкой тварью, не чувствует ее укусов. И только иногда рука как бы случайно пройдется по лицу, оставляя кровавые мазки на вспухшей коже. Осенью мошка ядовитая и злая как черт.
– Надевай мой накомарник, или сейчас же повернем назад, – говорю я угрожающим тоном и, не дожидаясь ответа, натягиваю ей на голову тюлевую сетку. – Есть хочешь?
Она утвердительно кивает головой.
– Обедать будем через час, а пока что вот тебе кусочек лепешки, замори червячка…
– Нога что-то левая… – И я вижу, как она морщится от боли.
– Ушибла?
– Нет, кажется, растерла.
– Снимай сапог, надо перемотать портянку. А вообще, Нина, все идет как по-писаному: следующая неприятность куда хуже – ноги откажутся идти.
– И все-таки я пойду! – перебивает она меня.
– Пойдешь. Теперь поздно раскаиваться.
– Вот уж и не собиралась! Дойду без жалоб.
– Буду рад услышать эти же слова и на последнем подъеме.
Острием охотничьего ножа я вскрываю мозоль, выпускаю сукровицу и помогаю Нине обуться.
Караван трогается. Шаги оленей глохнут в мягкой моховой подстилке, и кажется, будто мы не идем, а плывем по этому необычному зеленому океану тайги. На ходу Нина жует лепешку с таким вкусом, как будто слаще этого ничего не ела.
В лесу чаще появляются просветы. В них видны скалы. Точно призраки, поднимаются они над вершинами деревьев, врезаясь остриями в небо.
На едва заметной тропе попадаются внушительные вмятины косолапого и совершенно крошечные отпечатки копытец кабарги. В одном месте мы увидели лопатообразный рог с изгрызенными концами. Его уронил сохатый в прошлую зиму, и росомахи оттачивали на нем свои хищные зубы. Все это я поясняю Нине, открываю ей тайны таежной жизни.
Лес кончается. Стало светло, словно двери распахнулись. Воздух заткан паутиной. Дальше путь преграждает старая гарь, широким поясом перехватившая ущелье. Обугленные деревья скрестились на земле в уродливых позах, точно смерть их застала в страшной схватке. На всем лежит печать катастрофы.
Тропа ныряет в завал, петляет, забирается под навесы, извивается между стволами, как удав в предсмертных муках. И хотя наши люди, прежде чем попасть с инструментом на вершину хребта, много поработали тут топорами, проход остается узким, сучья рвут вьюки, ловят одежду.
Проклятая мошка! Теперь она переключилась на меня. Отчаянно хлещу себя ветками. Лицо, руки горят, как от ожога.
Олени выбились из сил. На первом ягельном пригорке среди зеленых стлаников – привал. Ветерок отпугивает гнуса, и к нам снова возвращается ощущение живой природы.
Рядом синеглазый ручеек, прикрытый тенью береговых лиственниц. Его голос похож на дремотный тенор, будто ручеек тайком пробирается по камням, минуя морены и холмы. В действительности он только что просочился из темной глубины земли и сверху шелестит по камням, дробится в воздухе, бежит дальше.
Нина опечалена: из гари она вынесла от брюк лоскуты. Дальше ей придется идти в моем плаще.
Я набрасываю на ягель потник, кладу в изголовье мягкий вьюк, и Нина падает пластом, подставив лицо горячему солнцу.
Разлился по горам солнечный день. Потемнели скалы. Взвился к небесам дымок костра. Нина спит. На загорелом распухшем лице – усталость. Обед готов, но жалко будить ее, а время не ждет. Я немилосердно тормошу ее.
– Ты не хочешь дальше идти? – спрашиваю.
Никакого впечатления. Я снова трясу ее, но уже изо всех сил.
– Мы уходим! Догоняй! – говорю громко.
Раскрываются ее глазные щелочки, и оттуда смотрят сонные глаза.
– Не уходите… Еще капельку… – вымаливает она, а сама поворачивается на бок, снова засыпает.
Я теряю терпение. Хватаю ее, подношу к «столу», усаживаю, и тут она просыпается.
Быстро расправляемся с едой. Вьючим отдохнувших животных. Сразу берем очень крутую россыпь. У первой скалы поправляем вьюки. Улукиткан высматривает проход, нацеливается идти извилистой щелью, заваленной угловатыми обломками. Я отстегиваю от связки четырех оленей, веду его следом.
Бедная Нина, каких мучений ей стоит первое знакомство с нашей жизнью, с тайгою и горами! Вряд ли она еще когда-нибудь рискнет отправиться в поход с геодезистами.
Упорство побеждает, мы на отроге. Мрачное ущелье скрывают от нас нависающие над ним скалы. Нина отстала. Олени выбились из сил, не идут. Мы с Улукитканом в полном изнеможении.
Отдыхаем и снова берем подъем. Скалы, по которым нам предстоит выбраться из ущелья, почти отвесно падают в пропасть. Еле заметная тропка лепится сбоку по опасным выступам, и над нею вздымаются до хмурой глубины неба гранитные стены. Там, где попадаются площадки, олени падают. Мы поднимаем их, заставляем идти дальше. Животные ступают осторожно, в ненадежных местах обнюхивают камни, на которые надо ступить…
Шаг за шагом, с остановками уходим ввысь. Какая радость! Видна вершина с пирамидой, установленной на остроконечном шпиле. Это здорово подбадривает нас. Бойка черным комочком несется к вершине, торопится дать знать о нас, а я спешу к Нине.
Нахожу ее далеко внизу. Она стоит, прислонившись спиною к скале, отяжелевшая голова упала на плечо. В одной руке накомарник, в нем душно подниматься. У ног лежит брошенный посох. На меня смотрят усталые глаза, в них отпечаталось выражение безразличия.
– Пошли, Нина, наверху отдохнешь!
– Еще далеко?
– Нет. – И я встряхиваю ее, даю в руки посох. – Пошли!
– Ноги, мои бедные ноги, они не идут. – Голос ее дрожит.
Я расстегиваю пояс, пропускаю конец через пряжку.
– Бери петлю в руки, крепко держись.
Перекидываю через плечо ремень. Нина отрывается от скалы, трудно шагает моим следом. Теперь ей мешают полы плаща, посох кажется свинцовым, а непослушные волосы нависают на глаза, и она не может, как раньше, рывком головы отбросить их назад. Но я упорно тащу ее, не оглядываясь, и мысленно кричу на себя: «Чего спотыкаешься, черт побери!»
– Теперь-то ты уж будешь знать, что такое геодезия.
– А у вас ноги не болят?
– Я не обращаю на них внимания.
– Да?.. Этого мне, видно, никогда не достичь. Как жалок человек! Он даже не имеет запасных ног, всю жизнь на одних, – говорит она серьезно.
Через каждые десять метров отдых. И так до самого верха, медленно, долго. Меня поражает ее упорство.
До подножья гольца, где пункт, немного более километра. Подъем некрутой, по каменистому гребню. Усаживаем Нину на оленя. Теперь она не протестует. Я пристраиваюсь рядом в роли подставки, за которую она может держаться руками, и караван трогается.
Бойка давно на пункте сообщила о нашем прибытии, но там почему-то никакого оживления. Неужели никого нет?
Видим, на гребень с боковой лощины выходит какое-то странное существо: ноги и туловище медведя, ставшего на задние лапы, а вместо головы огромная копна, точно он несет какой-то материал для берлоги. Тоже направляется к вершине. Улукиткан свистит. Копна сваливается на землю. Видим человека. Он бросается навстречу. Мы прибавляем шагу.
– Приветствую дорогих гостей в своих поднебесных владениях! – кричит Михаил Михайлович, заграбастывая Улукиткана. – Ты жив, слава богу! – И тискает его от всей души. Он здоровается со мною, обращается к нашему третьему спутнику и стоит недоуменно с протянутой рукой – перед ним незнакомая женщина.
– Нину не узнаешь? – говорю я.
– Нина?! – восклицает он с облегчением. – Наконец-то я вас увидел! Где пришлось встретиться! – Он помогает ей слезть с оленя.
– Ну ты, медведь, осторожнее, сломаешь! – предупреждаю я его. – Думаешь, ей легко досталось свидание с тобой?
– Не учел, простите…
– Как далеко забрались, не боитесь? – спрашивает она, а сама не может стоять на ногах, держится за меня.
– Некогда бояться. Если не у инструмента стоишь, то по хозяйству. Забот хоть отбавляй. Сегодня после утренней работы за дровишками ходил в лощину, далеко, – поясняет он.
– Вы снизу носите дрова? – удивляется Нина. Кажется, это больше всего поразило ее.
– А воду берем еще ниже.
– Я бы скорее согласилась жить без костра и без чая.
– В этом нет надобности. Мы привычны, иначе обленишься.
– И одичаешь, – добавляю я.
– Это уж обязательно. – Он мельком осматривает себя сверху, затыкает в брюки передний край рубашки и со смущением замечает, какие у него безобразные сапоги: задники сильно скосились набок, причем в одну сторону, левый оскалился, и, хотя он стянут ремешком и Михаил Михайлович старается ногу поднимать повыше, сапог так и норовит пастью впиться в камни.
Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою крепкую спину вязанку сушника. Косые лучи солнца освещают вершины гор. Густые тени уже наполнили ущелья. Резко обозначились лохматые края откосов. Теперь хребтики, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы – каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое – испытание временем. Помнят, как в творческих муках менялось лицо земли, как углублялись ущелья и появлялись первые ростки жизни в них, как образовались теперешние отроги…
Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой посуды, костерок, зажатый двумя обломками, на которые ставятся котелок с варевом, оленьи седла, потки, клочки вычислительной бумаги. Поодаль валяются брошенные донельзя истоптанные ботинки, на камнях выветриваются спальные мешки, вывернутые шерстью наружу.
Отпущенные олени лежат на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям – своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет – слишком велика у них сила привязанности к людям.
Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем ее под полог. Она улыбается. На распухшем бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели.
Она сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони рук под голову и со вздохом уходит в сон.
Огромная туча, грязно-синяя, с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Ее толстое тело походит на странную крепость с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немые символы орудий. Туча тяжелеет, гасит теплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обреченное, но все еще сильное, пронизывает крепость, прожигает огненными вспышками бастионы и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, все слабеющего, меркнущего.
Из всех вечеров, какие я помню, это был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный.
Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинулись к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающиеся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами.
– Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь?
– Надо бы, но помощник с рабочими ушел в ущелье за водою.
– Может, я заменю его?
– Тогда пошли.
До шпиля, где над бетонным туром возвышается деревянная пирамида, метров в триста крутизна. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечереющую тайгу.
Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент – тяжелый теодолит. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густыми облаками, словно серым шинельным сукном.
– Голец Сага, видишь? – говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра.
За Маей, скрытой от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчлененный мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу – господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До нее по прямой километров сорок будет.
Михаил Михайлович наводит на вершину тяжелую трубу теодолита, припадает глазами к окуляру.
– Дьявольщина! – досадует он. – Пирамида плохо видна, не отнаблюдать!
– Может, глаза твои устали от долгой работы? Дай взгляну…
Он уступает мне место у инструмента. В трубе с большим оптическим увеличением Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло, в синеве далеких гор. С таким изображением ее, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно – это палатка Трофима.
– Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдения? – спрашиваю я.
– Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением Саги. Их немного.
Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и, пока ловит в бисектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отчетов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой, и, хотя программа вычислений здесь у инструмента очень упрощенная, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой.
– Миша, не торопись, не дай оскандалиться, – умоляю я.
Он смеется:
– Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь.
– А двадцатилетняя дружба?
– Этого не предусматривает инструкция.
– Зря обрадовался, я ведь пошутил.
– У нас есть время проверить, шутишь ли ты.
Его лицо вдруг становится серьезным.
– Сорок восемь градусов тридцать две минуты, двадцать семь и шесть, двадцать семь и пять, – тянет он нараспев.
…Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний прием Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты.
– Ты и теперь недоволен? – спрашиваю я.
– Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, – выговаривает он мне за исправления на страницах журнала.
Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь.
– Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, – говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням.
– За что?
– Мой-то пункт последний, соседи сегодня заканчивают. Шутка ли, до снегопада свернуть такую работу!
– Что же, согласен, если закончишь. Но имей в виду, с меня всем уже столько причитается, что и волос на голове не хватит.
– Тут осторожнее, держись правее, – предупреждает спутник и уходит в темноту.
Далеко внизу мерцает огонек костра, а кажется, будто живая звезда свалилась на дно глубокого провала. Справа заметно светлеет восток. Оттуда, из бездны бездн, на сторожевые пики льется голубоватый свет, все сильнее, все ярче. Появляется луна. Она холодным шаром задерживается на ребре гольца, и кажется, вот-вот сорвется обратно в пропасть.
Лагерь спит. Лишь останец настороженным взором караулит немое пространство. Палатка, пологи, утварь, костерок между сложенных камней и уснувший возле него Улукиткан – все это ночью, под луною поистине сказка!
Утром у меня чертовски разболелась голова – видимо, от бессонницы. Да и настроение почему-то неважное. Досадно на себя, что поддался этому пагубному состоянию. Подхожу к костру, разложенному скупой рукою. Тут, среди вечных курумов, огонь – жизнь, а каждое поленце – драгоценность. Об этом очень хорошо знают те, кто спускается за дровами на дно ущелья и у кого еще долго будут болеть растертые до крови плечи.
– Духи дарили нам хороший день! – приветствует меня утром Улукиткан.
– Ты думаешь, не будет дождя?
– Оборони бог, старик не ошибается, – отвечает он.
Утро в этот день казалось необыкновенно холодным и сырым. Россыпи, ягель, пологи, вещи, оставшиеся на ночь неубранными, побелели от инея. В воздухе резкий освежающий запах. День действительно обещал быть хорошим.
Нина протягивает мне из-под полога свои руки, уже немного загрубевшие в походе и вспухшие от комариных укусов. Я помогаю ей встать, закрепиться на больных ногах. Она приятно поражена: и стоянкой, и горами, и очень низким небом. Пытается улыбнуться, и от этого еще печальнее становится выражение ее больших и добрых глаз.
Первые шаги даются ей трудно. Ноги как ходули, не сгибаются, того и смотри подведут. Но Нина быстро осваивается, освобождается от моей помощи. Михаил Михайлович подает ей мыло, Улукиткан льет на руки холодную воду. Я устраиваю ей за «столом» мягкое сиденье.
Мы действительно все рады услужить ей.
– Вас, Михаил Михайлович, надо золотой медалью наградить за такую кашу и звание заслуженного повара присвоить, – говорит она, пробуя гречневую кашу.
– Тут, в горах, на свежем воздухе, и без шефа все вкусно.
– Это что, вот Трофим ладит кашу – пальчики оближешь! – вмешивается в разговор рыжебородый помощник.
– Что-то таких способностей за ним не замечала. Придется проверить.
День как-то сразу наполняет горы теплым светом. Поднимается на крыло комар.
– С чего начинать будем день? – спрашиваю я Михаила Михайловича.
– У тебя есть какое-нибудь предложение?
– Я думаю, если работы на стоянке нет, ходить буду баран искать, – неожиданно заявляет Улукиткан.
– С этого и начнем, – соглашается Михаил Михайлович. – Вы с Улукитканом на охоту, ребята сходят за дровами, а я поднимусь с гелиотропом на пункт, буду вызывать Трофима. Если ответит, то с четырех часов вечера начнем наблюдения.
– А мне что делать? – растерянно спрашивает Нина и просящим взглядом смотрит на Михаила Михайловича.
Тот поводит плечами.
– Гость может только повелевать. Скажи, что ты хочешь? – И он по-восточному складывает руки.
– О, если бы я могла повелевать, теперь была бы на Саге у Трофима, – вздыхает Нина, закрывая густыми ресницами затуманенные глаза.
– К вечеру, если сил хватит, поднимешься на пункт…
– Непременно! – отвечает она обрадованно.
Мы с Улукитканом спешно покидаем стоянку. Я иду с удовольствием, надеюсь, что на охоте рассеется плохое настроение.
Мы обходим останец, за ним берем крутой подъем, взбираемся на верх пологого отрога. Впереди хорошо виден тучный кряж, весь исполосованный ложбинами, точно это следы когтистых лап допотопного чудовища, некогда содравшего со склона растительный покров. От кряжа нас отделяет глубокое ущелье. На дне его витиеватый ручеек, зеленые полянки, стланики, осыпи и крошечное озерцо, обрамленное волнистым кантом из крупных камней.
На запад к Джугдыру уходят пологие гребни, лишенные всяких следов растительности и необитаемые. Там только камень, лишайники да разве изредка попадется на глаза след снежного барана, торопливо пробежавшего через мертвое пространство гор. Где-то стороной обходит эти каменные навалы и человек.
– Звери, видишь?.. – шепчет старик, когда мы оказались у края ущелья.
Я смотрю на противоположный склон, куда он показывает рукою, замечаю четыре движущиеся точки. Навожу бинокль. Это старые рогачи: толстые, длинные. Как легко короткие ноги несут их по карнизам, по выступам!
Бараны выбегают на верх гребня. Мы видим, как они с остервенением разгребают дресву, падают в лунки и беспрерывно машут рогастыми головами, отбиваясь от мошки.
Они находятся на недоступном даже для моего маузера расстоянии. Нам остается ждать, что будет дальше с баранами.
Нет, их не спасает вершина. И там мошка. Животные не выдерживают, вскакивают, меняются лунками, но все напрасно. И вот впервые я вижу, как эти важные самцы, не очень-то с виду поворотливые, начинают разучивать забавный танец: подпрыгивают все разом, трясут шубами, трутся друг о друга, то вдруг разбегаются и начинают чесать лбы о камни. Но и это не помогает. Бараны стремительно несутся обратно вниз, скачут с уступа на уступ, точно заводные игрушки. Как не боятся они этой чудовищной крутизны и успевают в такой бешеной быстроте находить опору для ног? Ни одного промаха, ни одной ошибки до самого подножья скал.
Животные, попав на первую поляну, начинают кормиться.
– Надо идти, сами звери к нам не придут. – И я набрасываю на плечи рюкзак.
– Хорошо, ты зайдешь снизу, а я сверху. Только не торопись, хорошо смотри, – напутствует меня Улукиткан, и мы расходимся.
Спускаюсь длинным гребнем в ущелье, к узкому месту. Под ногами стук камней, но я не очень беспокоюсь: бараны не боятся этого звука. Важно не попасться им на глаза.
На дне ущелья выхожу на лужайку. Летом на ней были цветы, а сейчас все завяли. На этой высоте их рано губят заморозки. Только мелкая травка зеленеет, прикрывая густым ворсом влажную почву. Вода в ручейке чистая. Хочу напиться, припадаю губами к ледяной струе, слышу близко стук камней. Бойка делает отчаянный прыжок вперед. Руки машинально сбрасывают с плеча карабин, и мы с собакой выбегаем на ближний пригорок.
От нас удирает большое стадо снежных баранов. В паническом страхе они разбиваются на мелкие группы, скачут через низкорослые стланики, выбегают к каменистому склону. В стаде только самки с малышами. Я не стреляю, но сошки и карабин наготове.
Какое великолепное зрелище, когда несколько десятков чудесных прыгунов соревнуются в беге!
Животные быстро уходят за дистанцию выстрела. У скал они снова сбиваются в одно плотное стадо и, не спеша, все чаще останавливаясь, точно понимая, что находятся вне опасности, начинают подниматься по прилавкам на верх гольца.
После такого шума, что подняло стадо, удирая от нас, нечего было и думать об удачной охоте.
Полдень. Идем не таясь по опустевшему ущелью навстречу Улукиткану. Преодолеваем морену. За ней озерко. Бойка вдруг останавливается, встревоженно вертит головою.
– Тут теперь днем с огнем не найдешь зверя. Пошли! – говорю я ей.
Но Бойка выскакивает вперед и энергично, как может собака, почуявшая зверя, тащит меня влево. Я пытаюсь удержать ее. Сбрасываю с плеча карабин. Быстрым взглядом окидываю местность. Ничего нигде нет.
Бойка тянет меня вперед. Губы у нее дрожат, уши от напряжения почти сходятся остриями. Это значит: близко зверь. Осматриваю карабин, откидываю лапку предохранителя. Бойка выводит меня на каменистый пригорок. Метрах в тридцати от нас посредине поляны на пышном ягеле спит крупный баран. Не помню случая, чтобы человек мог так близко подойти к спящему зверю. Я быстро ставлю сошки, кладу на них ствол карабина. И вдруг заколебался: не велика честь убить сонного зверя!
Я легонько свищу, но… никакого впечатления. Свищу сильнее – то же самое. Не мертвый ли он? Нет, у него поза спящего животного. Толкаю ногою камень, и стук мгновенно пробуждает зверя. Он вскакивает, точно сорвавшаяся пружина, бросается по стланику, быстро уходит. Но на россыпи его настигает пуля.
Я иду к нему, все еще озадаченный странным поведением зверя. Он лежит на россыпи без признаков жизни, с кровавой слезинкой в глазу, поджав под себя, как в беге, задние ноги и отбросив далеко передние. Это очень крупный экземпляр снежного барана. Но у него на голове вместо рогов торчат только толстые обрубки и во всю спину, от шеи до хвоста, тянется широким черным ремнем давно заживший шрам.
– Хорошо скрадал, я видел, – слышу голос Улукиткана.
Старик появляется из стланиковых зарослей. По привычке хочет ощупать зверя, но вдруг замечает уродливую голову животного, и на его лице появляется удивление. Он пригибается, внимательно осматривает голову барана, находит какие-то бугорки, метки, неровности, затем переходит к бокам и спине. Больше всего его удивляют рога.
Внешняя роговая оболочка рога снежного барана у основания не очень толстая, но прочно держится на мощных костяных стержнях, слитых с лобовой частью головы. Разъединить их силой очень трудно. Эти рога выдерживают чудовищные удары. Если бы барану пришлось сделать прыжок со скалы вниз и упасть с трехметровой высоты на рога всей своей стокилограммовой тяжестью, то они остались бы целыми. Какая же сила сломала их у этого барана и как могло получиться, что он остался жив?
Лицо Улукиткана озаряет догадка.
– Баран раньше долго болел, видишь, тут у него кость ломалась, потом криво срослась, – говорит он, показывая на правую заднюю ногу. – Глаза нет, на спине шрам без шерсти и рога сломаны – высоко падал, шибко высоко.
– Ты думаешь, он сорвался со скалы? – спрашиваю я.
– Однако, его другой баран столкнул в пропасть. Это было поздно осенью, когда бараны дерутся за самок, – поясняет он и, достав нож, готовится свежевать зверя.
– Как ты догадался? – спрашиваю я.
– Разве не видишь, что шрам на спине черный, без шерсти, – долго заживал на холоде?
Мы молча занялись добычей. Когда я сам свежую зверя, мне определенно недостает по меньшей мере трех рук. Старику же хватает своих, и только разве зубы иногда помогают оттягивать шкуру. К тому же он, как и в этот раз, успевает еще и что-то рассказать.
Я очень люблю его рассказы. В них непременно находишь что-то новое, значительное для себя. И всегда удивляешься, откуда у старика такая память. Как хорошо он передает картины живой природы, когда-то виденные его острыми глазами!
Сегодня, свежуя зверя, он рассказывает мне про любовную пору снежных баранов. Как наяву, передо мною возникают вершины заснеженных гор, подбитых снизу туманом и погруженных в густой предутренний сумрак. Ледяной ветер, вестник пурги, рыщет спозаранку по провалам. Мириады звезд доживают последний час.
Узким гребнем идет по снегу крупный баран. Рогастая голова приподнята. Он много дней ничего не ел, потерял обычную осторожность, брачный инстинкт гонит его по скалистым отрогам в поисках самки.
Вот он сквозь сумрак видит впереди знакомый контур цирка. Какой-то резкий стук заставляет его содрогнуться. Баран бросается по гребню, минует седловину, взбирается по карнизу выше и выше. Дикая сила выносит самца на верх скалы. Большими беспокойными глазами самец прощупывает темное пространство. Стоит долго в застывшей тишине.
С востока голубоватый свет утра выхватывает лохматый край скалы. С неба на землю падают снежные вихри. И вдруг шорох, кто-то пошевелился на соседнем выступе, кажется самки. С диким стоном баран бросается к ним. Не щадит себя в прыжках, торопится. Вот он уже на выступе, но там его поджидает соперник. Они с разбегу налетают друг на друга, бьются лбами, свирепеют. Никто не хочет уступить противнику. Из открытых ртов вырываются клубы горячего пара, окутывая морды дерущихся. Стон, хрип, стук рогов сливаются с гулом падающих камней в пропасть.
Уже рассвет. Самки терпеливо ждут конца поединка. Баран, утомленный длительными переходами, сдает. Противник оказался сильнее, опытнее, все яростнее нападает, теснит его к обрыву. Тот потерял разбег, ослабил удары, могучие же рога, сильные при нападении, оказались беспомощными при обороне. На него обрушиваются удары один за другим, все чаще, все сильнее. От последнего удара он срывается со скалы, турманом летит в пропасть.
Падая, баран бился о карнизы скал, сломал рога, ногу, несколько ребер, стесал лобную кость над правым глазом и разрезал глубокой бороздой спину. Но эти удары о гранитные выступы тормозили падение, и, вероятно, под скалою, куда он свалился, лежал глубокий снег. Это и спасло его.
Он долго приходил в себя. Затем сполз под навес соседней скалы или спустился к границе леса и там провел тяжелую зиму. Раны заживали болезненно, долго. Хорошо, что у него с осени был большой запас жира, и он не погиб от голода. Весну баран встретил на ногах. Ранняя зелень на солнцепеках и ягель на выдувных склонах помогли быстро восстановить силы. Животное вернулось к жизни, но с обрубками рогов, хромым, окосевшим на один глаз и глухим…
– Смотри, добра сколько! – говорит Улукиткан, показывая на внутренности барана, залитые жиром. – Только калека бывает такой жирный.
– Это почему же калека?
– Ты что, не знаешь? С табуном этот баран ходить не могу – хромой и глухой; такой зверь живет все лето одно место, только кушай да спи, вот и жирный. Так бывает и с сохатым и с сокжоем.
Мы складываем мясо под плиту, заваливаем ветками. Завтра придет старик за ним на оленях. Я кладу к себе в рюкзак переднюю лопатку от барана и кусок мяса, успевшего сжариться, пока мы управлялись с тушей.
На саге не гаснет свет
Улукиткан с великим трудом поднимается на отрог. Он совсем размяк, точно у него не осталось ни мышц, ни костей.
– Худо старость, совсем худо, – с горечью говорит он, приседая на камень. – Давно пора уходить.
– Куда уходить?
– К предкам. Кончать надо с тайгою. Без ног невесело тут.
– Не торопись. Зимою отправим на курорт, там подлечишь свои ноги, желудок. Будешь как молодой.
– Нет! Если старый олень даже три раза в году будет линять, все равно молодым не станет.
– Ты же знаешь, какой сильный человек доктор!
– Сильный, это правда. Да, однако, старость сильнее его.
Воздух неподвижен и тяжел. Стало труднее дышать.
– Гроза будет, – говорит Улукиткан, со страхом поглядывая на синеватое облако, показавшееся из-за южных хребтов. Небо помутнело. Вокруг солнца появился фиолетовый круг.
– Ты же обещал хороший день, а видишь, что делается на небе? Если все это к ненастью, может сорваться работа, – говорю я не без тревоги.
– Утром я не ошибался – не должно быть дождя, да, видно, небо решило иначе. Еще послушай старика: если дождь придет в ночь, то выпадет снег.
Выходим на перешеек. И с запада, из-за Джугдыра, показалась туча. Ее белизна слепит глаза. Еще больше потускнело небо…
Уже два часа, скоро время наблюдений, а я еще далеко от пункта. На седловине мы расходимся со стариком: он направляется в лагерь, а я иду гребнем на вершину, к Михаилу Михайловичу. Так ближе.
Отрог, по которому я поднимаюсь на вершину к пункту, завален крупными обломками, кое-где торчат скалы. Проклятый рюкзак! Я слишком пожадничал, взял много мяса, вот и не могу отдышаться на крутом подъеме. Как на грех, внезапно налетает сильный ветер.
С трудом карабкаюсь по шатким камням. Но уже близка вершина. На пункте меня давно заметили. Там двое. Кажется, Нина.
– Скорее идите сюда! У Трофима горит свет! – кричит она, обрадованная. – Мы ему сообщили, что я здесь!
– Вот и хорошо, – отвечаю я. – Дьявол меня дернул пойти по гребню, да еще с грузом… – И я, собрав остатки сил, схватился руками за последний выступ.
– Тебя, кажется, с полем, дружище? – кричит Михаил Михайлович, помогая мне взобраться на пирамиду.
– Иди ты к бесу со своим полем! – Я еле ноги волочу.
Он бесцеремонно стаскивает с меня рюкзак, развязывает, достает кусок мяса, отщипывает край, угощает Нину, отщипывает себе и аппетитно жует.
– Надо было больше поджарить, – говорит со смешком Михаил Михайлович.
– Это вместо благодарности? Нина, дай ему за меня по затылку, чтобы он не слишком распускал аппетит.
Нина замахивается, долго смеется.
– Как думаешь, тучи не помешают? Посмотри, как раздуло их!
Его рот занят, и он неопределенно мычит.
С севера продолжает набегать холодными порывами ветер. Черно-лиловые тучи, соединившись, захватили полнеба к северо-западу от нас. Под их темным сводом блекнут в сумрачной синеве далекие хребты. Воздух сух. Солнце еще удерживает за собою узкую полосу синевы у горизонта.
– Чувствуешь, Миша, зимой веет с севера? Надо поскорее убираться отсюда. Выпадет снег, не ахти как уютно будет тут, в поднебесье!
– Сегодня закончим, нам ведь нужна одна ночь. А тучи пройдут, с севера они не задерживаются.
– Хорошо, что ты так уверен, – успокаиваюсь я.
Перед нами горы, залитые солнцем. Их западные гребни, урезанные сумрачными тенями, кажутся отвесными стенами. А ниже, куда веками стекаются камни, виднеются исполинские осыпи, и кое-где бродит по щелям холодный туман. Далеко направо, ближе к Охотскому морю, вздымается голец Сага, весь испещренный черными впадинами. На его тупом конусе виден солнечный зайчик – это Трофим дает отраженный солнечный свет зеркалами гелиотропа. Такие же светящиеся зайчики видны еще на трех господствующих вершинах, южнее и севернее, расположенных на расстоянии двадцати пяти – сорока километров от нас.
Остается с полчаса времени до того, как прекратятся дневные колебания воздуха, влияющие на точность наблюдений. Мы терпеливо ждем.
– Ты бы хотела теперь поехать в Баку? – спрашиваю я Нину, вспомнив ее прошлое.
– Непременно съездим с Трофимом. Об этом я часто думаю. Теперь там уже нет ни тех подвалов, ни карьеров, ни Хлюста… Да и про нас забыли, как о прошлогоднем ветре. И все же интересно будет увидеть знакомые места, взглянуть на них другими глазами…
– Трофим часто вспоминал про Ермака.
Нина встрепенулась:
– Про Ермака?.. Его давно нет в живых, он умер… – И на ее лицо легла тень неприятных воспоминаний.
– Кто же он был?
– Хороший парень, главарь беспризорников.
– А ты сожалеешь о том времени?
– Ну что вы! Я о нем теперь редко вспоминаю. То были другие, трудные годы. Важно, что мы с Трофимом пережили их, вернулись к жизни, нашли новых друзей и еще будем с ним счастливы. Но нам обоим нелегко досталось все это.
Михаил Михайлович поднимается к инструменту. Туча надвигается на нас, тяжелой глыбой давит на землю. Под нею в ожидании чего-то недоброго распластались огромные каменные кряжи. У их далекого края, где в темноте слились тучи с горизонтом, в бликах молний хлещет дождь. Но над нами еще солнце и лоскут прозрачной синевы.
Посылаю всем сигналы: «Приступаем к наблюдениям».
Михаил Михайлович быстро дает отсчеты. Я еле успеваю записывать, вычислять. На какое-то время мы с ним забываем про погоду, про горы, про свое существование. И вдруг над нами разрываются небеса бездной света и точно вздрагивает земля. Где-то далеко внизу кудахчет обвал. Кричат растерявшиеся куропатки.
Снова тишина, выжидающая, долгая.
– Теперь можно и переждать, – говорит Михаил Михайлович, снимая инструмент и укладывая его в ящик.
Я делаю в журнале последнюю запись. Вот-вот туча накроет закатное солнце. Даю сигнал на пункты зажечь фонари, и мы все трое сбегаем под карниз, следим оттуда за страшным небом. Его близость, его неодолимое молчание вызывают чувство боязни.
Как жалок и беспомощен ты, человек, перед этой грозной стихией!
Отяжелевшие тучи ползут низко над горами, окутывая землю мазутной чернотой. От мрака сдвинулись вершины хребтов. Что-то будет? Это ощущение ни на минуту не покидает нас. И вдруг блеск, почти кровавый, и в то же мгновенье над нами раздается оглушительный удар. Потом как будто начинает что-то сыпаться с неба и, отдаляясь, где-то в провалах заканчивается глухим аккордом. Снова рвется небо, опаляя нас ярким светом, еще и еще падает на вершины удар за ударом. Мощность их поразительна. Голец вздрагивает. Мне кажется, раскалывается скала. Нина, бледная, растерянная, прижимается ко мне. Она впервые видит так близко грозовые тучи, их разгул.
Ливень накрывает вершины крылом. Все туже дует ветер. Угрожающе грохочут небеса. Вспышки молний неотделимы от разрядов. Какая сокрушительная сила в тучах!
Снизу к нам приближается непрерывный шум. Резко похолодало. Вместе с дождем падает на камни град, все гуще, все крупнее. Он налетает шквалами, за десять минут отбеливает хребты.
Гроза отходит на северо-восток, и оттуда доносится неумолчный рокот разгневанных туч. Следом вместе с ливнем и ветром уплывает темнота. Еще несколько минут, и мы приходим в себя, но ощущение какого-то невероятного физического напряжения не оставляет нас.
Солнце сквозь сизый сумрак прощальными лучами ласкает исхлестанную землю. В розовом закатном свете крупные градины сверкают, словно самоцветы. Куропатка громким криком собирает разбежавшихся птенцов.
Мы покидаем свое убежище, поднимаемся на пирамиду. На западе от горизонта отдирается плотный войлок облаков.
Отступая от нас, тучи наваливаются свинцовой тяжестью на голец Сага. Бездонную черноту раскалывает молния. Из верхних слоев облаков она обрушивается на вершину Саги, жалит ее острием, еще и еще… Кажется, небо там сосредоточило свой главный удар, весь свой гнев.
Мы долго стоим, облокотившись на перила пирамиды, не в силах оторвать глаз от Саги, от долго не прекращающихся разрядов, долетающих до нас отдаленным гулом.
– Бедный Трофим, где он спасается сейчас? – говорит потрясенная картиной вечерней грозы Нина.
– Отсиживается так же, как и мы, под скалою, – отвечаю я.
Но вот устает и небо. В прорехах туч появляются звезды. За мягкой чернотою у горизонта блекнут слабые очертания хребтов. Прорезаются дали. К нам возвращается хорошее настроение.
В бинокль отчетливо видны крошечные светлячки, точно звездочки, на вершинах гор, где сидят гелиотрописты. Свет горит и на Саге. Можно наблюдать.
Михаил Михайлович включает свет в инструменте, долго наводит трубу на далекий огонек. Я усаживаюсь на свое место с журналом. Видимость после грозы идеальная, свет фонарей четкий, работается легко. Долго в тиши ночной слышится наш шепот.
К двенадцати часам заканчиваем последний прием. Минут двадцать уходит на окончательные подсчеты, и мы крепко жмем друг другу руки – работа закончена!
Кто не знает этих счастливых минут! С души свалилась тревога, сопровождавшая нас все время, пока мы бродили по этой забытой земле. Цель достигнута, хотя путь к ней был и не легок. Но это теперь прошлое, оно останется счастливым воспоминанием.
Нина подает мне правую руку, а Михаилу Михайловичу – левую.
– И я радуюсь с вами. Значит, не зря поднималась на эту вершину! – Она поворачивает голову в сторону Саги, долго улыбается каким-то мыслям.
– Сейчас буду давать сигнал: два длинных, один короткий, – говорю я, направляя свет фонаря на голец Сага.
– А что это значит? – спрашивает Нина.
– Работа закончена, снимайся с пункта.
– Значит, послезавтра Трофим будет в лагере?!
– Как поторопится…
Я упорно сигналю, но не получаю ответа. Трофим, вероятно, промок, греется в палатке.
Поворачиваю фонарь поочередно на остальные пункты, мне сразу посылают два длинных, один короткий – значит поняли. Затем снова возвращаюсь к Трофиму. Сигналю долго. Не отвечает. Неужели уснул? Вот ведь досада!
Михаил Михайлович упаковал инструмент, все готово, можно спускаться на стоянку, но не положено уходить с пункта, не оповестив гелиотропистов об окончании работы.
– Ты, Миша, с Ниной спускайся, а я останусь. Свет у Трофима горит, значит кто-то есть на гольце. Как примут сигнал, так и я приду. Оставьте мне свои фуфайки.
Я один на этой высоте, под звездным небом. Глаза с трудом различают силуэты уснувших гор. И среди них на самой далекой Саге сиротливо мерцает огонек фонаря. Я не свожу с него глаз. Сигналю долго, пока не устает рука. А потом впадаю в раздумье. Что это значит? Трофим при всех обстоятельствах не мог проспать. Разве, узнав, что Нина тут, оставил за себя Фильку, а сам ушел? А Филька уснул без привычки. Ну что же, посигналю еще, проснется же он, окаянный, не век же будет спать! И я продолжаю сигналить.
Усталость настойчиво напоминает о себе. Мысли о молнии над Сагой все больше беспокоят меня. Нет, Трофим не мог уйти с пункта, это не в его натуре.
Жуткий холод. Я еще сигналю, жду ответа. Видимо, придется задерживаться до утра. Невесело одному ночью над пропастью, рядом со звездами. Начинаю мерзнуть. Гашу свет, разуваюсь, натягиваю рукава телогрейки Михаила Михайловича на ноги, закутываю их в полы, а телогрейку Нины кладу под бок. По-настоящему ударил резун-верховик. Не могу согреться. Все время дрожу. В полузабытьи вижу темную синеву неба, силуэты гор и огонек на далеком гольце.
Не знаю, что разбудило меня. Открываю глаза. Из туманной мглы, прикрывшей горы, поднимаются конусы вершин, освещенные солнцем. Туман бугрист, неподвижен, точно зимняя тундра после пурги. Я хватаю бинокль, навожу его на Сагу.
На пункте свет, но очень слабый. Видимо, питание уже иссякает. Неужели оба спят? Не может быть! Усиливаю свет в своем фонаре, начинаю энергично сигналить. Никакого ответа. Теперь ясно, Трофима там нет. Ругаю Фильку. Окаянный, уснул на дежурстве!
Что же делать? До пункта по прямой километров сорок. Кричи, свисти, стреляй – все равно не услышит. Придется ждать, когда он проснется. А пока что надо сигналить и сигналить.
Глаза слепит низкое солнце. Я устанавливаю гелиотроп. Не знаю, какое наказание придумать Фильке.
Вижу, из ущелья, по которому мы шли сюда, черными клубами поднимается дым – горит тайга. Пожар одновременно вспыхнул и где-то за Маей, в створе на Саге. Это вечерняя гроза разбросала огонь.
– Ты все еще сигналишь? – слышу снизу голос Михаила Михайловича.
– Как видишь. Чертов Филька уснул!
– Фонарь у него горит?
– Чуть-чуть. Надо поставить инструмент, посмотреть, что там делается. В бинокль плохо видно.
Мы быстро распаковываем ящик, устанавливаем на туре теодолит. В трубу я вижу силуэт пирамиды с крошечной световой точкой в средине, а ниже, у скального прилавка, палатку. Больше ничего нельзя рассмотреть.
– А ведь мы видим не палатку, а какой-то лоскут… – И Михаил Михайлович поворачивается ко мне. – Что бы это значило?
Я снова припадаю к окуляру, смотрю.
– Ты прав, это не палатка. Не случилась ли какая беда?
И вдруг, точно в яви, вижу, как из глубины расколовшейся тучи молния жалит вершину Саги. Только теперь вспоминаю, что Филька никогда не был гелиотропистом, не знает правил подачи света и что Трофим при любых обстоятельствах не мог оставить его на пункте.
– Неужели гроза?.. – обращаюсь я к Михаилу Михайловичу.
Он сдвинул плечи.
– Прежде всего ни слова Нине, – говорю я. – Она не должна ни о чем догадываться. И второе: если не погасят свет, нам надо немедленно идти на Сагу.
– Подайте руку! – слышится из-за скалы звонкий голос Нины.
С нею рабочий.
Я помогаю ей взобраться на пирамиду. Нина не может насладиться горами, облитыми утренним солнцем, довольная, точно перед нею открывается вход в мир, где сбываются человеческие желания.
– Трофим уже ушел с пункта? – спрашивает она.
– Давно. Теперь он уж на Мае.
Мы с Михаилом Михайловичем молча упаковываем инструмент, пристраиваем к большому ящику носилки, собираем остальное имущество.
– Вижу палатку, а вы сказали, давно ушел, – говорит Нина, примостившись с биноклем у перил.
– Видимо, задержался.
– Почему?
– Вот уж не могу сказать.
– Странно… Работу закончили еще ночью, чего же он задерживается? Может, заболел или что случилось? – говорит она с упреком, и с ее раскрасневшегося лица вдруг слетает беспечность.
– Зря, Нина, волнуешься. Ничего не случилось. Вероятно, какая-то доделка осталась на пункте, – убеждаю я ее, а сам думаю: «Как неосторожно мы поступили, не убрав бинокль!»
– Давайте установим гелиотроп, выясним, в чем дело, – настаивает она.
– Трофима может и не быть на пункте. Будем сигналить весь день – и без толку, – отвечает Михаил Михайлович.
– Вы что-то скрываете от меня. Я не уйду, останусь с биноклем здесь, пока Трофим не снимет палатку, – говорит она твердым тоном.
Мы теряемся, не знаем, как успокоить ее, увести с вершины.
Я последний раз смотрю в бинокль на Сагу. Свет все еще горит, но уже совсем слабо. Мы должны спешить к Трофиму. Теперь ясно, что в нашу жизнь ворвалось нечто ужасное.
Неожиданно ветер выносит из ущелья едкий дым лесного пожара, уже добирающегося до верхнего края растительности. Из-за ближнего гребня вырываются бешеные языки пламени вместе со столбами дыма и удушливым газом. Потемневшее пространство, как при солнечном затмении, быстро заполняется смрадом.
– Бежим! Иначе огонь отрежет нас! – кричу я, точно рядом смертельная опасность.
Слово «бежим» действует на всех магически. Мы с Михаилом Михайловичем впрягаемся в носилки с инструментом, рабочий накидывает на плечо рюкзак с мелочью, хватает ящик с трубою, бросается следом за нами вниз.
Под ногами гремит россыпь.
На крутых местах сползаем где как можно: на спине, боком, оберегая инструмент от ударов, и все время поглядываем вверх – там осталась Нина. На нее не подействовала психическая атака.
– Надо подождать, – предлагаю я, и мы усаживаемся на камнях.
– Она догадалась, что на Саге что-то случилось, и теперь, конечно, от нас не отстанет, – говорит Михаил Михайлович, поглядывая на вершину.
– Придется брать с собою. Ты поговори с ней, придумай что-нибудь, почему мы идем на Сагу.
Сидим с полчаса. Я уже хотел вернуться, как из-за скалы показывается Нина. Она быстро спускается по россыпи, охваченная тревогой. Нижняя губа прикушена, на щеках пятна. Подойдя к нам, она бесцельно трогает рукою волосы, хочет что-то сказать, но удушье перехватывает горло. Беспомощно опускается она на камень, роняет голову на сложенные ладони рук.
– Нина, напрасно ты думаешь, что с Трофимом что-то случилось. Выбрось из головы эту чепуху. Мало ли что могло задержать его! Так уж и плакать… – говорит Михаил Михайлович, подсаживаясь к ней и дружески обнимая ее. – У меня есть предложение: сейчас все трое отправимся к Трофиму. Работы у нас закончены, и мы можем позволить себе такую роскошь.
Нина отнимает руки от мокрого лица, кивает утвердительно головой и доверчиво смотрит на Михаила Михайловича.
– Давайте поторопимся, – обрадованно говорит он, и мы спускаемся к стоянке.
Небо густо залохматилось багровыми тучами. В отдалении гремит гром. Крупные капли дождя звонко падают на камни. Пока я собираю котомки, Михаил Михайлович дает последние распоряжения своему помощнику и Улукиткану. Они переждут здесь пожар, свернут лагерь и с инструментом, с имуществом спустятся на Маю.
– Куда идете? Там пожар! – протестует Улукиткан.
– Может, пройдем, ждать неохота, – отвечаю я как можно спокойнее.
– Сумасшедший, разве не знаешь – огонь слишком опасный, сгоришь. Не ходи! – серьезно беспокоится старик.
– Если не пройдем, вернемся, – успокаиваю я проводника.
Улукиткан не понимает, что за спешка, провожает нас до крутого спуска. Я отстаю и, прощаясь, говорю ему тихо:
– Вчера вечером была сильная гроза на гольце Сага. Трофим ни ночью, ни утром нам не ответил, не потушил фонарь. Идем к нему, может, беда случилась, понимаешь?
– А-а… – Он кивает утвердительно головою. – Гроза в горах – шибко опасно. Тогда иди, да смотри хорошо, не пропали бы сами тут в пожаре. – Он долго стоит на бровке, машет рукою, пока я не скрываюсь за изломом.
Дождь не перестает. У меня в одной руке ломоть лепешки, в другой – кусок баранины: завтракаю на ходу. Из головы не выходит Сага с затухающим огоньком и лоскутом от палатки. Что могло случиться там?
Скатываемся в ущелье. Пожаром охвачена старая гарь до верхней границы. Приглушенный дождем огонь уполз под валежник, в дупла, зарылся в торф. Но ниже, где скучились скелеты давно погибших лиственниц, бушует пламя, взвихриваясь высоко в небо вместе с черным дымом. Зарождающийся в пожаре ветер с гулом выносит из ущелья накалившийся воздух с искрами и пеплом.
Нечем дышать. Жарко. Глаза разъедает дым. Мы пробиваемся вдоль ручья. Нина не отстает.
Вот и живая тайга. Вольным прибоем шумит она по ветру. Пожар обшарил закрайки, но вглубь не пошел. Нас встречает обрадованная Бойка, проскочившая вперед. Мы задерживаемся на минуту, глотаем свежий воздух и, не затевая разговора, торопимся дальше. Озорная, еле заметная тропка заманивает нас в глубину леса, капризно вьется меж камней, меж валежника, перескакивает то на правый, то на левый берег.
В лесу темно и сыро. Ветер срывает последнюю листву, с воем ломит исхлестанные вершины лиственниц, заглушает бурный бег набухшего ручья. Сквозь мутные полосы дождя видно, как зарождается у померкших от туч гребней белый туман, как расстилается он по кремнистым склонам. Где-то совсем в отдалении глохнет гроза.
Дождь сразу прекратился. Мы шагаем хлестко. Бурелом, колодник, рытвины, камни, ключи – все сглаживается в быстроте. Нина отстает, жалуется на ноги. Когда мы теряем ее из виду, она пугливо кричит, просит задержаться, но мы молча бежим дальше. Боязнь остаться одной в этой жуткой тишине оголенного леса придает ей силы, гонит следом за нами.
Вот и край ущелья. За сквозными просветами леса высятся знакомые левобережные хребты, и над ними, точно во хмелю, бродит облако. Утесы сжимаются, внезапно падают. Стеной обрывается и лес. За дымчатыми тальниками нас встречает разгневанная Мая.
Нина приходит к берегу позже, совершенно разбитая, еле передвигает ноги.
– Вы обманываете меня, – начинает она дрогнувшим голосом. – Скажите, что случилось с Трофимом? Вы знаете.
– Нина, милая, клянусь, мы ничего не знаем. Мы так же, как и ты, встревожены тем, что он не снялся с гольца. Не надо никаких предположений. Мы торопимся к нему, ты должна понять и простить нам нашу грубость и спешку.
Она хочет сесть, но мы уговариваем ее идти в лагерь.
Мая бушует полноводьем. Дожди растревожили реку, уже уснувшую в осеннем покое. В диком разбеге гремит и плещется она в пологих берегах, вырвавшись из теснины. Река выносит с собою запах земной глубины и заплесневелых гранитов, гонит табуны мутных волн.
Как будем добираться до поворота на Сагу? Сейчас ни на оленях, ни пешком не дойти. Только на лодке с шестами. Но в такую большую воду плыть – это безумство! Однако надо плыть, любой ценою, не задумываясь и не рассуждая.
У переправы я стреляю из карабина, вызываю лодку. Минуты через две возле лагеря, спрятавшегося от нас за береговыми зарослями, неожиданно заработал мотор.
– Что это значит? – спрашивает Михаил Михайлович.
– Я не меньше тебя удивлен.
Из-за поворота выносится долбленка с навесным мотором. Она несется к нам легко и свободно, как птица, подняв высоко нос.
– Костя! – кричу я обрадованно, узнав своего шофера Полунина. – Как нужен ты нам сейчас!
Он с ходу причаливает к берегу. Я первым вскакиваю в лодку и, не в силах удержать радость, целую Костю. Тот ошеломлен, никогда же этого не было! Смотрит на меня, не понимает, в чем дело.
– Потом все объясню, а сейчас давай в лагерь. Ты как попал сюда, на Маю?
– Плоткин послал на помощь вам.
– Молодцы оба!
Лодка разворачивается, и река легко несет нас на своих могучих горбах.
– Бензин есть, запасной винт, масло? – спрашиваю я. – Вот и хорошо. Даю тебе два часа на сборы, и мы поплывем вверх по Мае. У тебя должен быть запас горючего минимум на сто километров на этой ухабистой дороге. Не забудь захватить на всякий случай шесты, весла, веревку.
– По такому половодью не подняться на перекатах, – робко возражает он. – К утру вода спадет, легче пойдем.
– Никаких разговоров! В час трогаемся, доставишь нас до сворота на пункт Сага, что километров тридцать отсюда.
Против лагеря река захватила пологий берег вместе с тальником. Лодка далеко не доходит до берега, и мы бредем по воде.
– Евтушенко! – зову я появившегося на косе радиста. – Корми нас, да поживее! – И незаметно для Нины затаскиваю его в палатку. – Когда у тебя связь со штабом? А впрочем, не в этом дело. Сейчас же разыщи Плоткина, достань его из-под земли, пусть немедленно отправит самолет к Саге – это главная вершина левобережного хребта, летчик ее легко найдет. И пусть выяснит, есть ли на ней живые люди и что там случилось.
– Беда какая? На Саге ведь Трофим! Что там могло случиться?
– Вот это-то и надо выяснить. Мы часа полтора отдохнем, пока Полунин приготовится, и будем пробиваться вверх. Если у летчика будет время, пусть разыщет нас на реке, сбросит вымпел с результатами. Понял?
– Ясно. Где же найти Плоткина?
– Это уж дело радиста.
Нина сидит поодаль от огня, одинокая, подавленная тяжелым предчувствием. Я усаживаюсь на две минуты за дневник. Стоило только взяться за карандаш, как мысли рассыпались, точно стая птиц перед опасностью. Записать их почти невозможно. Ограничиваюсь короткими фразами о самом главном…
К часу мы все на ногах. Забираю у Евтушенко полог и спальный мешок для Нины, захватываем с собою брезент, немного продуктов, топор, всякую мелочь. Проверяю, есть ли у каждого спички, ножи, по куску лепешки. Кормлю Бойку, и прощаемся с жителями лагеря.
– Фара есть? – спрашиваю я Полунина, подумав о том, что, может, придется плыть ночью.
– Есть! – И он начинает отталкиваться шестом от берега.
– И еще один вопрос: ты спал хотя бы одну ночь в последнюю трехдневку?
– Даже больше.
– Тогда запомни, Костя: пока не доберемся до поворота на Сагу, ты должен забыть об усталости, о сне и о том, что на реке есть опасности.
Вместо ответа он резко, изо всей силы дернул заводной ремень, и мотор загудел.
Остается позади, за высокими тальниками, приметная скала у лагеря. Реку теснят боковые отроги. Выклинивается с двух сторон лес. Мы у ворот, за которыми начинаются пугающие меня теснины Маи. Из-за утеса вместе с гулом выносятся очумелые беляки. Беспорядочными толпами налетают они на долбленку, силясь опрокинуть ее и отбросить назад. Мотор ревет. Лодка дрожит, взбираясь на волны. У Кости на руке, сжимающей ручку руля, вздуваются синие вены, и глаза в испуге ищут проход к бугристому сливу.
За сливом еще теснее.
– Костя, полный! – кричу я, как только мотор почему-либо уменьшает обороты. А когда на быстрине лодка начинает сдавать, мы с Михаилом Михайловичем хватаем шесты или выскакиваем на берег, тянем долбленку на веревке. На нас не действуют ни угрожающий рев реки, ни бешеный разбег, ни скалы.
Какое страшное запустение и уныние принесла осень в это дикое ущелье! Ледяное дыхание ветра уже сорвало с деревьев листья, на утесах иссушило траву. Полное запустение. Даже нет комаров.
Проходим, хотя и медленно, кривуны. Все устали, промокли, озябли. Где костер, согреешь ли ты нас когда-нибудь? Но об этом после. Ветер выносит из-за скалы гул. Все настораживаются. Вижу справа на лиственнице со сломанной вершиной гнездо скопы – место приметное. Вспоминаю: где-то тут близко опасная шивера, но из-за скалы ничего не видно.
– Прижмись к тому берегу! – кричу я Косте, и лодка послушно пересекает реку.
За поворотом тиховодина. Дальше ущелье выгибается влево, образуя крутую шиверу. У самого излома виднеются бугры лохматых волн, наскакивающих с разбегу на гранитную скалу. Костя приподнимается и с каким-то безнадежным отчаянием осматривает шиверу.
– Не подняться и не обойти, – говорит он, виновато моргая мокрыми ресницами.
– Причаливай к берегу… Нина и ты, Миша, выходите, перебирайтесь через утес, а мы – в шиверу.
– Опасно, мотор не возьмет! – протестует Полунин.
– Костя!..
Подбираемся к гулу вдоль тиховодины. Тут лодка идет легко. Проверяю, хорошо ли привязаны к кокоринам вещи и карабин. Снимаю телогрейку, беру в руки шест, смачиваю его водою, чтобы руки не скользили. Окидываю взглядом поток и весь холодею. Поворачиваюсь к Полунину:
– Страшно?
– Боязно. Ведь ударит о скалу – и хана.
– Попробуй ударь!.. Слушай, Костя, – говорю я уже ласково, – держись за камень и попытайся подняться у этого берега метров на десять выше, затем начнешь подаваться на середину реки, за буруны, там легче пойдем. В случае чего… Нет, никакого случая тут не должно быть! Ты меня понимаешь?
Но Костя уже правит лодку за камень, разворачивает ее навстречу потоку. Мотор ревет. Нос тяжело взгромождается на первый вал, я бью изо всей силы шестом о дно реки – и мы за камнем. Слава богу! Костя оглядывается и бледнеет: пути отступления отрезаны. Вижу, Нина и Михаил Михайлович с утеса следят за нашим поединком.
Лодка, добравшись до утеса, начинает медленно отходить к середине потока, все время держа нос строго против течения. На нас налетают буруны. Костя багровеет, теряется.
Я угрожаю ему кулаком, но это не действует. Кажется, вот сейчас распахнется бездонная пучина, и мы вместе с лодкой, с мотором, со всем зримым миром провалимся в тартарары.
Но нет! Уже минуем середину реки, еще последний рывок, и лодка попадает под защиту огромного обломка. И вдруг мотор сдает на самой быстрине. Шест не выдерживает, лопается. Нас подхватывают буруны, отбрасывают назад. Мотор беспомощно харчит. Огромная скала, как небо, вот-вот накроет…
– Костя, черт, крути! – И я изо всей силы бью его кулаком по спине.
Мотор вдруг вздрогнул, взревел, лодка рванулась вперед, легко коснувшись скалы.
Еще несколько минут борьбы с бурунами, я отталкиваюсь от выступа, и долбленка, нахлебавшись воды, тонет… Но уже на мели. Мы подтаскиваем свое суденышко к берегу, выливаем воду, спасаем аккумулятор. Снимаем с себя мокрую одежду. Полунин дико косится на шиверу, синеет от мысли, что это только начало.
– Тут тебе не за рулем по асфальту, – говорю я, с трудом шевеля онемевшим языком.
– Черту тут не проплыть! – Он подает мне один конец своих штанов, сам держит другой, и мы вдвоем крутим их, пока они не сворачиваются в крендель, тогда начинаем тянуть каждый на себя, выжимаем из них воду.
– Ты, Костя, молодец, честное слово, герой! Наградить не жалко.
– От одной награды спина не разгибается, – говорит он, шевеля плечами.
– Уж извини, надо было мне раньше догадаться. А ведь ловко получилось: от удара ты так тряхнул мотор, что он заработал. Но ударь я слабее, нам бы теперь не нужно было выкручивать штаны.
Я машу своим, все еще наблюдающим за нами с утеса, чтобы они шли дальше. Минут пять заводим мотор и без препятствия выходим к сливу левым берегом. Здесь легче.
Нина, Михаил Михайлович и Бойка идут до следующего поворота, там мы их подбираем. День сходит. Вода в Мае светлеет, река стихает, утомившись в быстром беге. Мягко дует ветер.
Совершенно неожиданно из-за отрога вместе с гулом вырывается самолет. Заметив нас, он кренится с крыла на крыло, стремительно проносится над нами, летит дальше, все еще качаясь на крыльях.
– Костя, причаливай к берегу! – кричу я.
Там виднеется широкая прогалина. Пока добираемся туда, самолет проходит высоко над нами в обратном направлении. Мы все выскакиваем на берег, ждем долго, ждем с великой надеждой, что наконец-то рассеется наша тревога.
Машина где-то в тесном ущелье развернулась и, сваливаясь на нас, выбрасывает вымпел – белую ленту с камнем. Все бежим к нему. Самолет уходит на юг. Я развязываю стянутую тугим узлом записку. Чувствую, как весь холодею. На бледном лице Нины появляются багровые пятна, пальцы на руках крючатся, сухие губы нетерпеливо шепчут:
– Да скорее же развязывайте!
В записке коротко сообщалось:
«На гольце людей нет. Хорошо видел полотнище от сгоревшей палатки и на земле какие-то обугленные вещи. Больше ничего не заметно. Соболев».
Первым пришел в себя Михаил Михайлович.
– Уж если бы что случилось с Трофимом, летчик рассмотрел бы, – говорит он спокойно. – Видимо, Трофим еще до грозы ушел вниз.
– Нет, нет, не верю! – истерично кричит Нина. – Почему он не вернулся после грозы, чтобы принять сигнал? – Она хватает нас за руки, тащит к лодке, но вдруг останавливается. У нее дрожит подбородок, глаза мутнеют, косынка сползает на шею. – Если вам дорог Трофим, – говорит она, пересиливая себя, – вы не должны задерживаться. Не надо спать, есть, откажитесь от всего, пока не увидим его. Умоляю, давайте скорее плыть, или я уйду сама…
– Успокойся, Нина, мы ни минуты не задержимся, тем более что остается недалеко до сворота.
Она, не оборачиваясь, бежит к лодке. Тяжелое предчувствие овладевает ею все сильнее.
Мотор работает на полную мощь. Еще преодолеваем опасный перекат, отнявший у нас много времени. Тут уже потрудился моторист!
– Ну и Костя, ну и Полунин! – кричу я от радости, когда лодка миновала препятствие.
Еще небольшое усилие, и мы попадаем на широкую водную гладь. Костя успокаивается, долго и пристально смотрит мне в глаза. Я улыбаюсь. Он говорит, кивая на оставшийся позади рев бурунов:
– Тут нам была бы хана, если бы…
– Если бы что? – спрашиваю я.
– Если бы я вовремя не вспомнил про ваш кулак.
Мы прибиваемся к берегу, выливаем из лодки воду.
– Михаил Михайлович, дайте закурить, – просит Костя, придавая лицу выражение неправдоподобного спокойствия.
– Ты же не куришь!
– Может, не так страшно будет.
Ущелье тонет в черном бархате ночи. И вдруг свет включенной фары стегнул бичом по реке, выхватил из темноты утесы. Ночью опасность более ощутима.
За утесами кривун, и впереди, в самой глубине ущелья, видим огонек, пронизавший мрак ночи.
– Наши! – обрадованно кричит Михаил Михайлович.
Да, это наши. Тут, видимо, и поворот на пункт Сага. Неужели здесь нет Трофима? Боже, что тогда будет с Ниной! Но не будем отчаиваться. Я верю, что огонек рассеет нашу тревогу за жизнь друга. И тут я почувствовал неодолимую усталость от этой невероятной спешки, от ужасных мыслей, все больше овладевающих мною, от Нины, молчаливо ожидающей чего-то страшного.
Свет фары сквозь темноту нащупывает край густого ельника, высунувшегося из боковой лощины, галечный берег с ершистым наносником. Еще через минуту видим палатки, плот на воде и у огня сбившихся в кучу людей. Вот удивятся они появлению в этих глухих кривунах Маи моторки, да еще ночью!
Лодка вкось пересекает реку. Расстояние до лагеря быстро сокращается. Фара обливает ярким светом людей, прошивает ельник. Узнаю Фильку, Пресникова, Бурмакина, Деморчука, двух проводников. Глаза упрямо ищут среди людей Трофима. Почему он не бежит навстречу, как это было всегда? Кажется, у меня не сердце бьется в груди, а дятел долбит по больному месту.
Нас узнают, улыбаются, на лицах людей обычное спокойствие, ни тени тревоги.
Глохнет мотор, лодка с разбегу вспахивает носом береговую гальку.
Путь окончен.
– Где Трофим? – спрашиваю я Фильку.
– На пункте, – отвечает тот.
У меня из рук валится шест. Нина всхлипывает. Лица людей вдруг становятся суровыми. Кто-то шевелит ногами гальку. В наступившей тишине мерным прибоем стучат о долбленку набегающие волны реки.
Ребята помогают Нине сойти на берег. Вспыхивает костер, все догадываются, что мы с собой привезли какую-то недобрую весть. Я задерживаю Фильку у лодки.
– Ты почему здесь?
– Вчера вечером меня отправил сюда Трофим. «Иди, – говорит, – Филька, в лагерь, и следите: как появится на гольце дым или гелиотроп засветит, ведите оленей, сниматься будем с пункта». Приказал, чтобы до его прихода плот был готов. А что случилось?
– На пункте палатка сгорела, и Трофима там нет с ночи. Куда он мог уйти?
– Не должен уйти, нет, нет! – убеждает меня Филька. – Разве под голец спустился, там балаган каюров, и заболел…
– Да, это может быть.
Я подхожу к костру, где столпились люди.
– Вот что, ребята, – говорю я после небольшой паузы, – у Трофима что-то случилось. Он не принял наш сигнал об окончании работ, и фонарь остался непотушенным. Сегодня к пункту летал самолет – на гольце никого не оказалось, палатка сгорела. Мы рассчитывали застать Трофима здесь, но…
Вдруг становится тихо. Потом кто-то загремел чайником, кто-то бросил в огонь сухие поленья, и к небу поднялся рыжим языком огонь.
От минутного молчания всем становится не по себе.
– Не будем гадать, надо идти, – говорит Пресников. – Всяко может случиться: и ногу недолго вывихнуть, и простыть – небольшая хитрость.
– Да, да, надо идти, – зашумели все.
– Ты, Филька, знаешь тропу? – спрашиваю я.
– Не раз топтал ее.
– Поведешь меня с Михаилом Михайловичем сейчас. А ты, Пресников, с остальными утром пораньше соберете оленей, возьмете продовольствие, палатки, постели и следом за нами. Понятно?
– Повторять не надо.
– Я не останусь здесь, я пойду с вами, – говорит простуженным голосом Нина.
– Хорошо, только не волнуйся и не мучь себя догадками. Трофим в балагане, и мы к утру будем у него.
Мы ужинаем.
– Нина, ешь, нельзя голодать, иначе останешься здесь, – угрожаю я.
А сам чувствую, как тепло костра, разливаясь по телу, отбирает последние силы. Болят спина, плечи, ноги. Убийственно хочется уснуть, безразлично где: на острых ребрах камней, на мокрой земле или сидя.
– Филька, собирайся, да попроворнее. Положи в рюкзак бинты и йод.
Мы уходим сквозь ельник в темную ночь. Впереди Филька. Справа в глубокой промоине мечется ручей. Вверху, в бездонье, спеют звезды. Ничего не видно.
Идем по глубокой расщелине на восток, к невидимым вершинам. В этой ужасающей темноте не нужны глаза, не знаешь, куда ступают ноги. Передвигаемся с опаской. Все время кажется, что под тобою пропасть. Но надо идти, идти и идти.
– Где же Трофим? – слышу голос Нины, полный отчаянья.
– Он под гольцом в балагане… Такого мужика, как Трофим, не то что гроза, а и атомная бомба не возьмет. Мы-то ведь знаем его.
Идем, торопимся, еще надеемся встретить Трофима на тропе. Ах, если бы вот сейчас услышать его шаги или крик о помощи!
Нас накрывает туча. Тьма резко чернеет. Ледяной ветер дует из этой тьмы. На лицо падают невесомые пушинки снега. Все это обрушивается внезапно, сразу. Филька ведет нас вслепую. Слышим, как он посохом нащупывает путь, как его ноги проваливаются в пустоту, ломают кусты. Так темно, что мы не видим не только тропу, но и друг друга. Небо и земля неразличимы.
– Давайте дождемся луны, может, посветлеет, – предлагает проводник.
Идти действительно некуда, мы точно в пустоте. Находим на ощупь под камнями сухое место, усаживаемся, жмемся друг к другу: так теплее. Падает снег. Если бы не этот адский холод!
– Филька, карауль, как прояснит – растолкаешь всех, – говорю я, вбирая голову в воротник, как черепаха, и засовываю глубоко под телогрейку закоченевшие руки. Пытаюсь как-то отгородиться от холода, найти такое положение, при котором можно будет немножко забыться. И вдруг меня пронизывает мысль: а что, если за ночь выпадет больше снега и у Трофима нет костра? Сразу мне вспоминается Джугджурский перевал, где мы замерзали в пургу без огня. Разве не величайшее преступление – наша задержка? И я срываюсь с места.
– Братцы, надо идти!
Молча, медленно поднимаются мои спутники. Бойка стряхивает с шубы мокрый снег. А кругом темная ночь да зловещий шорох выпавшего снега. Шаги тяжелеют. Все мы чувствуем себя слабыми, беспомощными среди мрака. Главный ориентир – шум ручья. Его я стараюсь держать справа. И важно, чтобы путь все время шел на подъем…
С востока, из темной бездны пространства, сочится еле уловимый голубоватый свет: вот-вот появится луна. Отрывается земля от неба. Сквозь дырявую крышу облаков видны сверкающие камешки звезд. Снег перестает. Но Филька не может узнать места и сказать, где тропа.
Усаживаемся на камни, ждем, когда больше посветлеет. Неодолимое ощущение усталости. Чувствую все суставы, каждую жилку, мышцы, кости и даже самые маленькие косточки, которые никогда не давали о себе знать и теперь обнаружились.
Посветлело. Где-то внизу лениво ворочается ручей. Из темноты встают одинокие лиственницы, купы высоких ерников, бурые россыпи. И вдруг тишину потрясает крик совы. Птица, увидав нас, в испуге закачалась в прозрачном воздухе и растворилась в сумраке.
Филька находит тропу. Она вьется по склону, скачет с камня на камень, приводит нас на дно расщелины и тут исчезает. Встречающий нас ручей побелел после ночи, точно крутой кипяток. Идем вдоль него. Нам вслед дует холодный ветер. Упругий ольховник весь исхлестался под ним. Мокрая трава лежит покорно, прижавшись к земле.
Расщелина становится все более волнистой. Узкие места перехвачены россыпями и прорезаны глубокими промоинами. Там, где путь преграждают топкие мари, мы с содроганием погружаемся по колено в воду, бредем дальше.
Впереди над черными вершинами гор висит большая белая луна, впаянная в смутно-синюю полоску неба. Безмолвная, строгая, она, точно вестник чего-то недоброго, висит над нами.
Неровные шаги людей тревожат тишину ночи.
Перебираемся по краям на левый берег, присаживаемся отдохнуть. Помогаем Нине опуститься на камень. Бедняжка, откуда у нее берутся силы! Она не жалуется.
Слева, у подножья отрога, бойко закричала кедровка, первая уловившая признаки рассвета. И тотчас же на ближней лиственнице зашараборила белка. Прыгая с сучка на сучок все выше и выше, она торопилась увидеть раньше других зорьку.
Мы идем все медленнее, все тяжелее. Да, близко рассвет: темнеют деревья и кусты, горы становятся выше и печальнее. Луна уходит в тучи. Редкий туман, зарождающийся на дне расщелины, пытается прикрыть жалкую, беспомощную землю.
Вот и посветлело. Там, где тропа пересекает влажную почву, я внимательно присматриваюсь к борозде, протоптанной людьми, ищу след Трофима. Нет, он здесь не проходил. Впереди из-за бокового гребня высовывается вершина Саги, угрюмая, предательски холодная, вся в снегу.
Еще остается последняя надежда на балаган.
Медлительный свет озаряет восток. Легкий ветерок несет в расщелину утро. Низко над горами плывут тучи, точно полчища раскосмаченных дьяволов.
Все чаще отрываюсь от своих, бегу вперед. Недоброе предчувствие ни на минуту уже не покидает меня.
Тропа постепенно набирает высоту. Лес редеет, уступая место россыпям и стланикам. Уже близко подножье Саги. Но нас никто не зовет, не замечает, да и, судя по поведению Бойки, поблизости никого нет.
Уже давно день, но солнце только что появилось из-за хребта. Свет легкими струями проникает к нам на дно расщелины. Тает снег, бугры румянятся спелой брусникой. Линялою шерстью колонка осыпалась с лиственниц пожелтевшая хвоя. Но напрасно пробудившийся ветерок шевелит жесткую траву, ищет живое существо, чтобы оно пикнуло, запрыгало или как-то выразило восторг появлению великого светила…
Преодолеваем крутой пригорок. Лямки стискивают плечи, врезаются в напряженные мышцы. За пригорком, под каменистым склоном, продолговатая поляна, окруженная стланиковой чащей. В углу стоит заброшенный, пустой балаган с давнишним огнищем. Поблизости никакого следа человека.
Погасла последняя надежда…
Я никогда не видел на человеческом лице столько скорби и безнадежности, как у Нины, в момент, когда она подходила к пустому балагану. Она не слышит нас, не верит своим глазам, опускается на четвереньки, лезет под балаган и руками сумасшедшей ощупывает подстилку, дальние углы… Потом вдруг роняет голову, прижимается лбом к земле, долго втихомолку плачет.
Никто не пытается поднять ее.
Я не могу ждать. Сбрасываю рюкзак, зову Бойку, и мы с нею отправляемся вперед, на вершину. Михаил Михайлович и Филька остаются с Ниной, они пойдут моим следом.
Тропка круто ведет в гору, цепляется за карнизы. На ней никаких следов вчерашнего дня. Порывы ветра лохматят стланики. Небо хмурое, вызывающее. Безмолвен над нами посиневший простор. Есть ли еще на земле мрачнее и беднее природа, есть ли более тягостное молчание, чем то, что сгустилось сейчас над Сагой!
Иду с трудом. Не хватает воздуха, задыхаюсь. Кажется, сейчас свалюсь от разрыва сердца. Но идти надо, может быть, Трофим ждет нас. Великие духи, помогите выйти на вершину, не дайте упасть!..
Вдруг впереди и где-то далеко правее жалобно завыла Бойка, и я внезапно весь наполнился жгучей болью. Ноги как-то сами по себе выносят меня на бровку. Справа, откуда доносится безнадежный вой собаки, летит ворон. Не заметив меня, он усаживается на вершину лиственницы, важный, довольный. Его черный, резкий силуэт на фоне багровой тучи в ветреный день поистине зловещ. Он не торопясь начинает чистить клюв о сучок. Я вскидываю карабин, подвожу под ворона мушку, руки никогда не были такими уверенными и твердыми.
Пуля сбрасывает птицу на землю. Звук выстрела не успевает смолкнуть, как слышится приглушенный стон оттуда, где только что выла собака. Бегу на звук сколько есть сил. В голове одна мысль: успеть бы!
Перебегаю лощину, еще один гребень. Нигде никого. Бегу дальше косогором.
Что-то краснеет на примятом ягеле. Кровь!.. Останавливаюсь, перевожу дух, пригибаюсь, рассматриваю. Вот содран лишайник, изломаны низкорослые рододендроны, вывернуты камни – кто-то трудно полз, оставляя на широком волоке кровавые мазки и следы пальцев. Вижу внизу Бойку. Скатываюсь к ней. Собака подводит меня к рослому стланику, останавливается, поворачивает ко мне умную морду, пропускает вперед.
За кустом глаза ловят живой бугорок, прикрытый старенькой одежонкой. Узнаю истоптанные сапоги, клок волос на голове, овал спины и широкую кисть правой руки, схватившуюся за ольховник.
– Трофим! – кричу я, подбегая к нему.
Бугорок шевелится, медленно поднимается голова, на изувеченном страданиями лице ни рябинок, ни старого шрама, все залито сплошной чернотою. И глаз нет – на меня смотрят белые, мертвые шары.
– Кто тут? – слабо доносится из открытого рта.
– Это я. Что случилось с тобой?
Молчание.
– Ты слышишь меня, Трофим?!
– Ударила гроза, там… – И он силится поднять непослушную руку, показать скрытую теперь для него в вечной темноте вершину.
Трижды стреляю в воздух из карабина, даю знать своим, чтобы они поторопились. Снимаю с себя телогрейку, хочу подложить под больного. Ощупываю его ноги и не верю себе: они холодные. Потрясающе отчетливо и ясно понимаю: прикасаюсь к омертвевшему телу. В эту минуту, равную вечности, душа переполняется великим горем и бессилием.
– Нина, где Нина? – слышу тот же далекий голос.
– Она идет, сейчас будет здесь.
– Я ее жду. – И на его лбу появляется скупой, как роса в засуху, пот.
С трудом поворачиваю его на спину. Грудь разодрана, вся в кровавых следах от острых камней. Не могу нащупать пульс через корку обгоревшей кожи. Куда он, слепой, полз по этому крутому гребню, заваленному угловатыми камнями, без тропы, истекающий кровью?! Какая сила отстраняет от него смерть?!
– Трофим, потерпи, мы спасем тебя, ты еще будешь жить!.. – Я повторяю эти слова, хочу, чтобы он понял.
Он лежит спокойно, без дыхания. Выпученные глаза бессмысленно смотрят на небо. Мне жутко. И вдруг сознаю, что от меня уходит самое дорогое, давно ставшее неотъемлемой частью моего существования…
Со мною нет бинта. Расстегиваю на шее Трофима воротник, смахиваю ладонью с холодного лба пот, расчесываю пятернею разлохмаченные длинные волосы на голове. Его глаза вовсе не замечают движения рук над ним, продолжают смотреть в небо. Легкая желтизна заливает левую щеку, обращенную ко мне. Я приподнимаю его голову. Нет, не умер. Невероятным усилием он продолжает жить.
– Пить… пить… – шепчут иссохшие губы больного.
Выше, за границей кустарников, виднеется снежное поле. Бегу туда. Соскребаю пальцами с камня мокрый снег, сжимаю в комок.
Сбегаю по крутяку. День остается хмурым и холодным. Ветер в вышине гонит тучи. Нигде никакого просвета.
Трофим слышит приближающиеся шаги, поднимает голову, пытается опереться на локоть левой руки.
– Кто это? – В его голосе томительное ожидание.
– Я, Трофим. Сейчас напою тебя.
– Где же Нина? – спрашивает он меня и сразу сникает.
– Придет, клянусь, сейчас будет здесь. – Но мои слова, кажется, не задевают его слуха.
Я набираю в рот снега, потом припадаю к раскрытым губам Трофима. Он медленно глотает воду. Хочу положить его голову себе на колени, но вдруг ясно слышу голос Михаила Михайловича:
– Угу-гу!
– Трофим, Нина идет!
Больной оживает, пытается приподняться. Невидящими глазами он шарит по пространству. Холодеющими пальцами Трофим ловит мою руку, и я чувствую, как весь он стынет, как невероятным усилием пытается удержать жизнь. Сердца не слышно. Мне страшно – он умирает. Я освобождаю руку, обнимаю, целую его теплые губы. Тут, на губах, еще остатки упрямой жизни, уже вытесненные к самому краю.
– Трофим, ты меня слышишь? Нина близко, крепись, умоляю, крепись!
Он весь напрягается, приподнимает слепую голову.
– Смерть меня подождет! – И он невероятными усилиями пытается задержать жизнь.
Поднимаюсь на гребень. Вижу своих. Они торопятся ко мне. Впереди бежит Нина. Я ловлю ее, прижимаю к груди.
– Где он?
– Трофим умирает, ждет тебя… Наберись мужества, спокойно проводи его.
Она дико смотрит мне в глаза, вырывается из рук, бежит к лощине.
Я помогаю ей спуститься к стланику. Там она, увидев лежащего на россыпи Трофима, останавливается. Какое-то короткое время Нина колеблется, затем медленно опускается на колени, будто врастает в землю.
– Троша… Что же это?! – Ее голос обрывается.
Трофим дрожащими кончиками пальцев ощупывает ее лицо. Пальцы соскальзывают на правую щеку, находят знакомый, еле заметный шрам.
– Вот… и… дождался… – еле слышно выдыхает он.
Из тучи блеснули косые лучи солнца. Как бы от их прикосновения на лбу у Трофима вдруг исчезли мелкие росинки пота и на лице застыло глубокое спокойствие…
Через час мы перенесли покойника вниз, на крошечную полянку, затронутую бледно-желтым ягелем. Филька отправился на вершину гольца – не осталось ли там записи Трофима, а мы с Михаилом Михайловичем должны были готовить могилу.
Место для могилы выбрали под толстой лиственницей, выросшей на небольшом пригорке. Руками содрали растительный покров у основания корней. Затем ножами разрыхляли землю, выбрасывая пригоршнями. Ниже, под землей, оказалась мелкая россыпь. Копали, пока не добрались до скалы.
Кто мог подумать, что здесь, в безлюдных горах, найдет себе могилу Трофим, так страстно любивший жизнь!
Снизу подошел весь отряд. Людям трудно было поверить, что перед ними лежит мертвый Трофим, Трофим, умевший преодолевать невероятные трудности, бесстрашный человек. Трофим, которого не могли сломить ни пороги, ни снежные лавины, ни первобытная тайга, ни поднебесные вершины.
На его левой руке часы, уцелевшие от грозы и пожара, продолжали отмерять время, уже ненужное Трофиму. Мы не сняли их: пусть идут с ним в могилу.
Филька ничего не нашел на гольце, все сгорело. Принес только полотнище от палатки. У кого-то из ребят нашлась пара чистого белья. Когда переодевали покойника, я снял с его шеи сафьяновую сумочку, завещанную мне еще в Аяне. Затем мы завернули его в полотнище. Хоронили по-походному, без гроба.
Черные тучи давят на горы. В вышине гудит ветер, точно тысяча арф провожает Трофима в последний путь. Люди стоят на коленях в печальном молчании, склонив обнаженные головы. Никто не говорит, не плачет. На суровых лицах застыла скорбь.
Последней прощается Нина. Молча она опускается на колени, откидывает край плащ-палатки, прикрывающей лицо Трофима, целует в губы, не уронив ни единой слезинки. И пока засыпаем могилу, она стоит у изголовья точно надгробие.
Пока товарищу будут делать обелиск и оградку, я хочу выйти на вершину Саги, чтобы один на один разобраться во всем, что случилось. Зову Бойку. И как бы ни хмурилось небо, как бы ни стонал ветер по расщелинам, все это уже, кажется, не трогает, не касается меня.
У края снежного поля мы садимся отдохнуть. Я достаю из кармана сафьяновую сумочку. С чувством необъяснимой тревоги раскрываю ее ножом. Внутри оказывается старенькая-старенькая фотография, бережно завернутая в восковую бумагу. На меня смотрят два чумазых беспризорника – Любка и Трофим. Не могу понять, почему он прятал от меня этот снимок. Заглядываю еще раз внутрь сумочки, там пусто. Поворачиваю фотографию, и тут приходит совершенно неожиданный ответ: на обратной стороне снимка детским почерком нацарапано: «Любка и Ермак». Так вот оно что скрывалось в сафьяновой сумочке! Дорогой мой Трофим, ты пережил прошлое, ты был всем нам примером мужества, честности и погиб, когда, казалось, наконец-то все в жизни уладилось и ты мог познать настоящее счастье. Какая жестокая судьба!..
Поднимаемся с Бойкой по снегу, оставляя на его белизне глубокие вмятины. Падают хребты, шире и дальше уходит горизонт. Сага здесь, в поднебесье, выше всех соседних гольцов, господствует над обширной горной страною. Только теперь на ее вершине, как символ победы человека, стоит над бетонным туром пирамида, отстроенная Трофимом, – последняя в его жизни.
Почему-то вдруг весь этот безлюдный край стал особенно дорог мне. Тяжело прощаюсь с горами, с дупляными лиственницами, растущими на их склонах, с крошечными ивками.
Когда мы шли сюда, в этот мало исследованный край, перед нами лежало будущее, которое нельзя было предугадать. Теперь и это прошлое. С волнением я смотрю на побежденное пространство и невольно вспоминаю пережитые невзгоды трудного странствования, горькие неудачи, радости. Все это было!
Много раз наша жизнь висела на волоске, и нас выручали не случайности, не счастливая судьба, а упрямство и воля к победе.
На этой скудной земле мы много лет проверяли и свои чувства. Улукиткан говорил: «Когда ты хочешь испытать друга, берите с ним котомки, посохи и отправляйтесь в далекую дорогу, по самой трудной тропе. Если по пути встретятся голод, болезни, разные неудачи и вы оба дойдете до конца – верь ему, он твой друг!» Мы дошли до конца, но не все… Здесь, в безлюдной тайге, остаются могилы наших друзей, честно и мужественно отдавших жизнь на благо своего народа.
Прощайте, горы! Прощай, дорогой Трофим!
Послесловие автора
Труд исследователя всегда был тяжелым испытанием. Ему я посвятил всю свою жизнь. Но я не подозревал, что написать книгу куда труднее. Порою меня охватывало разочарование, я готов был бросить свою работу, и только долг перед своими мужественными спутниками заставлял меня снова и снова браться за перо.
«Смерть меня подождет» – это не роман и не повесть, а документальный рассказ о подвиге советских людей в борьбе с безжалостной природой, об их удачах и неудачах, тревогах и радостях. И наконец, о тех, кто ценою своей жизни заплатил за открытия на карте нашей Родины.
Материалом для книги послужили мои личные дневники, впечатления и воспоминания моих спутников – героев повествования. Описывая события, я старался изобразить правдиво обстановку и условия наших работ. Мне не нужно было фантазировать, придумывать ситуации – действительность была слишком насыщена событиями.
Всех нас, участников похода, спаивала большая человеческая дружба. В тяжелые минуты, когда люди оказывались перед лицом смерти и, казалось, не оставалось надежды на спасение, каждый думал не о себе, а о своем долге перед товарищами, и, пожалуй, только это помогало нам, хотя и с большими жертвами, добиться успехов.
«Смерть меня подождет» – это книга и о суровой природе Приохотского края, и об ее обитателях. В походах я никогда не расставался с ружьем. Как ни странно, во мне зверобой уживался с терпеливым натуралистом. Я много наблюдал за жизнью зверей и птиц.
Первая книга о моих путешествиях по Приохотскому краю называлась «В тисках Джугдыра». Ее главными героями были беспризорник Трофим Королев и старый эвенк-проводник Улукиткан. В процессе работы над второй книгой – «Смерть меня подождет» – появилась необходимость внести изменения и дополнения в первую книгу, с тем чтобы в ней полнее рассказать об Улукиткане. Поэтому ее прежнее название – «В тисках Джугдыра» – утратило смысл. Теперь она называется «Тропою испытаний».
Книга «Смерть меня подождет» посвящена очень сложной, трудной жизни беспризорника Трофима, воспитанника экспедиции, участника многих походов. В ней читатель найдет уже знакомые ему по книге «В тисках Джугдыра» некоторые эпизоды биографии Трофима. Эта книга, хотя и написана как самостоятельное произведение, является продолжением книги «Тропою испытаний».
Пусть простят мне мои спутники, что в книгах «Тропою испытаний» и «Смерть меня подождет» смещены многие фактические даты и некоторые места событий.
По мотивам литературного характера мне пришлось уплотнить материал, и события, накопившиеся за шесть лет непрерывных путешествий по приохотскому краю (1948–1954 годы), вложить в два года.