Тропою испытаний. Смерть меня подождет — страница 6 из 72

Среди безмолвия

Снова с нами Улукиткан

Карта маршрута следующих глав.


«Майка» — символ счастья. «Ей-то что, греби да греби». Как собирать яйца. Вверх через перекаты на долблёнке.


Наши проводники Улукиткан и Николай Лиханов уже прибыли на Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, не томит скука. Но мы знаем, они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далёкий путь. Всех нас манят дали.

Как только самолёт с Пашкой скрылся из глаз, я отправился к Улукиткану, на устье Джегормы, тут недалеко. Бойка и Кучум уже несутся туда, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях, и там вспыхивает дымок обновлённого костра.

Меня догоняет Василий Николаевич. Ему тоже не терпится. Но идём не торопясь. Как далеко мы вдруг оказались от жилых мест, и как волнующе дорог нам этот пейзаж, напоённый весною! Не могу надышаться воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь и каждый глоток его прибавляет здоровья. Глаз не оторвать, не наглядеться на зелёные кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черёмуховым цветом, на далёкие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Всё живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновлённой землёю стынет голубовато-свинцовое небо.

Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. Что-то знакомое во всей её изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в чёрных озорных глазах. Не могу вспомнить, напрягаю память.

— Майка! — вырывается у Василия Николаевича. Теперь узнаю и я…

— Майка, Майка! — кричу обрадованно. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.

Она, при слове «Майка», настораживается и неожиданно бежит к стаду. Обидно, не узнала. А мы-то всё помним. Родилась она прошлой весною в походе на речке Кунь-Маньё и первое своё путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завёрнутая в старенькую дошку Улукиткана. Она стала нашей любимицей, но всегда недоверчиво относилась даже к ласкающим её человеческим рукам. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка — дикого сокжоя.

Улукиткан убеждён, что новорождённый телёнок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, окружал её трогательной заботой. Даже когда врачи вернули старику, ослепшему в походе, зрение, он был убеждён, что это сделала Майка. Улукиткан и в этом году взял её с собою, надеясь, что она оградит его от бед.

Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Я обнимаю Улукиткана. Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень, человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, я слышу, как часто бьётся его сердце.

— Я думаю, напрасно мы тут живём, пошто так долго не приезжали! — говорит он с болью.

— Задержались, Трофим тяжело болел. Теперь всё уладилось, он выздоравливает.

Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.

— Куда след поведём? — не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.

— К Становому, и от Ивакского перевала повернём на запад по хребту.

— Э-э, — удивляется старик, — опять худой место выбрал. Туда люди ещё не ходи.

— Поэтому мы туда и идём.

— Какое дело у тебя там?

— Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше организовать лабазы. После нас туда пойдёт много отрядов, наша задача сделать легче им путь.

— Тогда пойдём. Ты только не забывай, что сказал старик: место там худой, тропы нет, кругом пропасть.

Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костёр, сварили обед… И с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждёт неизвестность.

Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны взгляду.

Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке, рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.

— Кого они там увидели? — Василий Николаевич отставил кружку с недопитым чаем, встал.

Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Наконец оттуда долетел лёгкий всплеск волны и затяжной скрип.

— Кто-то плывёт, — сказал Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.

Из-за мыса показалась долблёнка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая вёслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара рассыпались далеко вокруг каскады брызг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.

— Что за люди, куда они плывут? — спросил я Лиханова.

— Делать тут человеку нечего, зачем они идут — не знаю.

Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде и по плоскому лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.

— Это Гаврюшка Бомнакский, — пояснил Лиханов, — где-то у ваших проводником работает.

Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.

— Здорово, Николай, смотри-ка, опять сошлись наши тропы с тобой, — сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.

— Здорово, здорово, Гаврюшка, — ответил Лиханов. — Чего тут зря воду мутишь?

— Смотри хорошо, воду мутит жена, да что-то плохо, видно, вёсла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.

Мужчина с полным равнодушием извлёк кисет и стал закуривать.

— Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? — спросил Василий Николаевич.

— Нет, дальше пойдём. Надо добраться до места.

— Далеко ли?

— Однако, двадцать, а то и больше кривунок будет — далеко…

— Тогда чайку попейте, дня ещё много, успеете.

— Спасибо, близко за мысом, такое дело было… Мы у инженера работаем, звёзды смотрим. Он на оленях вперёд ушёл, а мы на лодке тащимся.

— У астронома Новопольцева работаете? — спросил я.

— Во-от, Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.

— Да, да, Нина.

Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.

Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на её обветренном до блеска лице не выразилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чём не думала. В её косо сжатых губах, уроненных на колени руках, загрубевших от воды и вёсел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость, маленькие чёрные глаза, выглядывающие из-за густых ресниц, переполнены покорностью.

Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, всё с тем же спокойствием, она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по её плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил чёрные волосы. В руке сиротливо дымилась трубка. Зея, шутя, качала долблёнку.

Мужчина сошёл на берег и подал всем нам поочерёдно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, с узкими скошенными плечами. С шершавых щёк сбегала жиденькая бородёнка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку. Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал с полным равнодушием, изредка вставляя в повествование Николая отдельные слова. Затем наступил его черёд. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою. Долго дымились трубки. Речная волна лениво перебирала береговую гальку.

Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.

— Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал.

Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощанье молча кивнула нам головой, а на лице так и осталась печаль. Она взяла вёсла и теперь казалась ещё более маленькой, ещё более покорной.

От первого удара вёслами долблёнка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Дико было видеть на гребях эту щупленькую безропотную женщину рядом со здоровым мужиком, сидящим в корме почти без дела.

Василий Николаевич не выдержал:

— Гаврюшка! — крикнул он вдогонку. Как здорово липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.

— Чего же ты жену за вёсла посадил, а сам, такой здоровенный, сел в корму?

— Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, — донеслось из лодки.

С неба обрушились тяжёлые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долблёнка уходила медленно. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась, словно серебро, взбитая тяжёлыми вёслами вода,

Стоянку накрыл мелкий липкий дождь. Птицы, хотя и успели попрятаться в своих незатейливых убежищах, не умолкали, продолжали весеннюю перекличку. Значит, дождь ненадолго.

Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины. Всё снова ожило, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх таёжных обитателей.

Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость, ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас местность.

В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжёлые капли влаги. Под ногами крутой подъём по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.

Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь — всё лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озёр. Из вечерней мути, через обожжённые закатом мари, бугры, перелески, ползёт Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костёр — единственное пристанище человека на всём видимом с сопки пространстве.

Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Гаснет закат. Лиловым сумраком наполняются провалы. По дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревёт, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уносятся гигантскими прыжками в невидимую даль.

А за рекой, от каменного русла до далёких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студёных ручейков.

Неожиданный шорох привлёк моё внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверёк косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядёт длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» — подумал я и тихонько свистнул. Два прыжка, и заяц возле меня. Сижу, не шевелюсь. Смотрю на него в упор. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давят смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое — пень или опасность? И сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, видимо, вспоминает, было ли тут раньше такое чудо?

Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои длинные уши. Я ещё не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом настывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И он перед сном сюда заглянул», — подумалось мне.

Одно мгновение — и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев.

Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись, он осмотрелся и решил поскорее убраться в чащу.

Я стою долго… Уже ночь. Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползёт туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит ещё нежно-розовая пелена исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.

Пора возвращаться в лагерь.

В этот вечер мы договорились идти дальше двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. Мы по пути посетим астрономов, проверим их работу и узнаем, каким маршрутом они пойдут дальше. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз, уйдут кружным путём вверх и дождутся нас на Зее.

Всё следующее утро мы с Геннадием просидели у радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю, ответить на запросы и предупредить, что дней семь я не буду на связи.

Выбираюсь из палатки. Солнце высоко. Проводников всё ещё нет с оленями. Собаки слоняются по берегу, не зная, куда девать себя. Дотлевает забытый всеми костёр, над ним раздаётся стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от тёплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несёт пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и ещё чем-то дразнящим, обещающим.

Из леса пришёл Лиханов. За плечами у него ружьё. В поводу связка оленей. В руках он держит чем-то заполненную шапку, бережно прижимая её к животу.

— Ягод принёс?

— Яйца, — сказал он, привязывая к лесине оленей.

— Яйца?… Откуда ты их взял?

— В тайге нашёл, смотри… Они все свежие.

В шапке действительно лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельные, с мелкими крапинками на утолщённой стороне.

— Что так смотришь, не узнаёшь? Глухариные, — пояснил Лиханов.

— Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо, отнеси обратно.

— Что ты! — запротестовал он. — Они ещё лучше домашних. Сейчас огонь поправим, сварим их. Разве ты яйца не ешь?

— Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вывелся бы глухарь.

— Это меня Улукиткан научил.

— Чему научил?

— Яйца собирать.

— Вот уж этому не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь — учил гнёзда разорять!

Николай хитровато щурил глаза.

— Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.

— Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.

— Ты не серчай, Улукиткан говорит: каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если ты понемногу начнёшь таскать у неё яйца, не все сразу, а обязательно оставлять одно-два, то птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.

— Но ведь копалуха не может бесконечно нестись!

— И то правда, нужно знать, когда брать. А за копалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее её, а сколько яиц даёт, а?

С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бьются липкими хвостами блестящие рыбины.

Он принёс с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов — так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.

Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался:

— Мы как сговорились с тобою, Николай, ты яиц принёс, а я рыбы да ещё и зелёного луку для оформления, — сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: — Геннадий, быстро сюда!

Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.

— Вот это да-а-а! — протянул он нараспев.

— Очисть пару и на сковороду, только накали её пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальёшь их яйцами. Так, что ли, Николай?

— Яйца с рыбой — шибко хорошо! — ответил тот.

Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из неё мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка старенькая, вся в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даёшься — смотреть не на что, а в воду опустишь — словно оживёт. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча.

— Рыба пошла, — говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. — Валом прёт, торопится, будто её кто гонит… А подумаешь — и у ней своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешит к вершине ключей, там ей летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберётся. Какая покрупнее рыба — кормистее места хочет захватить. А ленок икру несёт, к мелким перекатам прибивается нереститься. Вот она что весна-то делает! Не зря говорят, она и мёртвого расшевелит.

— Таймень в Зее есть? — перебил я его.

— Как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корму вдоволь. Утром вышел я на реку, зорю проводить, а он, окаянный, с баловства, что ли, близ берега вывернулся, здоровенный, что бревно, хвостом как мотанет, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была, веришь с перепугу поверх воды дождём сыпанула. То-то, боится тайменя… На спиннинг бы этого жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы…

— Вода посветлеет, попробуем, авось какого-нибудь и обманем.

А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига расползался по лагерю. Кучум, примостившись рядом с поваром, посиневшими глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась подлива, и изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитками слюна.

— Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? — кричит Василий Николаевич. — Ишь, распустил запахи!

— Готова, можно завтракать. — И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку.

Улукиткан привёл оленей, и мы сели за «стол».

После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз. Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи к лодке. Улукиткан достаёт из потки знакомую нам лосёвую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Он трясёт ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов, осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной чёрных рогов на голове. Он выходит из леса, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться.

— Баюткан[67] — совсем дикий, как сокжой, — не без гордости поясняет Улукиткан.

Он передаёт мне сумочку, сам вытаскивает из вьюка маут — тонкий, метров двенадцать длиною, ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надёжно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, а по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывают Баюткана. Тот всё ещё стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняет знакомый дребезжащий звук. Он настороженно, по-звериному, следит за стариком, точно догадываясь, что должно сейчас произойти.

Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукругом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядёт ушами. Секунды две стоит, спружинив спину, потом вдруг бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом зверь. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжёлыми прыжками. Баюткан шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. Пугливым взглядом окидывает лесной сумрак, бросается очертя голову в чащу, но и тут на его пути встаёт мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Тайга замирает. Мы бесшумно, не торопясь, сжимаем кольцо.

Баюткан неожиданно рванулся изо всех сил навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понёсся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лёг на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги. Мгновенье — и не осталось в нём ни дикой гордости, ни страха. Улукиткан, свивая в кольца маут, подошёл к Баюткану, надел узду, привязал к берёзе. Старик горд, что у него в связке этот дикий красавец.

…Вести большой аргиш по тайге дело сложное, не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме уменья угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать пищу в пути, проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны сёдла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени, при одних и тех же условиях, могут работать годы и могут через месяц пропасть.

Улукиткан всем своим существом сросся с этими животными. Да иначе и не могло быть. К оленям он привык с раннего детства. Вначале, кочуя по тайге в люльке, перекинутой через спину учага[68], позже — привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Весь нелёгкий опыт Улукиткана говорил ему, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унёс с собою в долгую жизнь заботливую любовь к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать всё лето по тундре, ломать захламлённую тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми.

Вот и теперь, прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие, жилистые ноги, заглядывают в глаза. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым — сильного, и вот все двенадцать оленей в связке получили свои места — теперь уже до конца лета.

Вьючить легче вдвоём. Улукиткан берёт себе в помощники Василия, а Николай — Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже на всё время похода. На это уходит много времени.

Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы.

Наконец-то вьюки готовы, можно отправляться в путь.

Лиханов делает на дереве затёс, под ним укрепляет горизонтально ерниковую веточку и привязывает на нитку дециметровую палочку, рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: «ушли далеко, не вернёмся», а второе — «на этой стоянке утерян один олень».

Наутро и мы с Василием Николаевичем покидаем лагерь. Проводить нас прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их не видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы и тут будет чем поживиться? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун — солидный конкурент. Этот, видимо, по поведению воронов догадался, что здесь будет добыча.

Я залил огонь. Ещё раз осмотрел закоулки — не забыли ли чего. В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черёмуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца.

Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на корме, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, протёр его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно лодки, подал мне знак занимать место в носу.

Дружно перекликнулись первые удары железных наконечников о камни. Вздрогнула долблёнка и, повинуясь кормовщику, скользнула змеёй вверх по течению. Разломилась под ней струя, назад поползли каменистое дно реки и галечный берег. Позади осталась Джегорма.

День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползём вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у каждой из них у изголовья непременно перекат. А слева тайга пёстрыми латками прикрыла всхолмлённую низину. От шестов деревенеют руки. Давно бы надо остановиться, но Василий Николаевич неумолим.

— Ещё маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросить. Там и приткнёмся…

На его обветренное лицо легла усталость. Остыл взгляд. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та чёткость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и, горбя спину, энергичнее наваливается на шест, толкает лодку вперёд.

Между мною и Василием Николаевичем давно, как-то сами по себе, без сговора, установились такие отношения. Когда мы остаёмся вдвоём, в походе ли, в лагере, или на охоте, я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы накрепко связали наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительно простому, настежь открытому человеку. Сколько в нём непоказного трудолюбия! Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки, за что ни возьмутся — всё ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, постричься, выбрать место для ночёвки.

В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним спокойно.

— За этим перекатом переночуем.

Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползём дальше.

Уже вечереет. Ветерок несёт сверху дробный шум большого переката. Видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперёд, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок. Возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат.

— На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, — говорит он уставшим голосом.

Лодка перемахнула реку и как бы в нерешительности замерла, прижавшись к валуну. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб.

— Чёрт… бросает он с явной досадой. — Смочи шест да стань потвёрже, а то слизнёт. — А сам сбрасывает с плеча пиджак и почему-то засучивает повыше штаны.

По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к берегу, а лодка — держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате, так как тут на вас давит разъярённый поток, всюду, как вороньё, подкарауливают камни, того и гляди — накинет! Всё зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться — и не опомнишься, как волна захлестнёт и отбросит назад, а то и упрячет.

В разрыве облаков появилось солнце. Ожил, радужно засверкал перекат. Ветер — шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит угрожающий рёв потока.

Лодка выскользнула из-за камня и, высоко подняв нос, смело полезла на вал. Застучали, разбиваясь о борта, упругие волны. Долблёнка тряслась, как в лихорадке, и гулко стонала. Но кормовщик властными ударами шеста гнал её дальше в проход, в бурлящую пену потока.

У камней густой чернотой кипела вода. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста горбились спины.

Вот и край переката. Рёв отступает. Показывается чёрная полоса широкой заводи.

Лицо Василия Николаевича размякает. Он делает последний взмах, но шест крепко застревает между камнями. Один, другой рывок — долблёнка качнулась, зачерпнула воды, а я, не удержавшись, на ногах, вывалился в воду.

В одно мгновение лодку развернуло, бросило назад, в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятным усилием он толкнул долблёнку к противоположному берегу и ускользнул от камня. Быстро перебросил шест с правого борта на левый, удар — и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Ещё удар, другой — и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил чёрную острую грудь. Настала страшная минута — кто кого?!

Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились глаза, шея напряглась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Я видел, как дугой выгнулся шест и лодка остановилась, словно упёрлась в скалу. Ещё полметра — и от неё остались бы щепки!

А справа и слева на долблёнку налегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлёстывал нас. Но человек, приникший к шесту, казалось, не замечал опасности. Сильным рывком он бросил лодку на верх гребня. Спохватился разъярённый перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил!

Внезапно чёрные тучи пронзила световая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку от переката. По берегу, стряхивая на бегу воду, бежали собаки.

Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, неодобрительно покачал головою. Казалось, только теперь он понял, какая опасность подкарауливала его.

Уже стемнело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоёма. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножья очередного переката, преграждая широкими плечами бег реке. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отражённой в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе.

— Тут уж непременно большеротый живёт. Как бы нам его в уху заманить! — сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму.

А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили.

— Эко здоровенный супостат! Сам просится, — и Василий, взглянув на багровеющий закат, соскочил на берег.

Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули её у изголовья заводи. Поставили жерлицу.

Небо грязнили тучи. Пока мы устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков: значит, на ужин обеспечена уха!

Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. Мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьётся непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках тёмно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой.

Ночь ложится на землю. Тишина…

— Смотри, смотри, попался! — кричит Василий Николаевич.

У скалы всплеснула тяжёлая рыбина, сверкнув в темноте серебристой чешуёй. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отражённые блики костра, застучали волны о галечный берег.

— Не всё тебе ловить других, поймался и сам, — говорил Василий Николаевич, поправляя огонь.

Мы не торопимся. На небе теперь ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба, В тишине всё тот же безнадёжный всплеск да надсадная трескотня козодоя.

Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившуюся рыбу. Я вижу, как в дрожащий луч костра входит тёмная тень. Это таймень. Растопырив плавники, он послушно всплывает на поверхность. Рыбак нагибается через борт лодки, чтобы удобнее подхватить рыбу. Но вдруг удар хвоста, столб брызг, и Василий Николаевич, мелькнув в воздухе голыми ногами, исчезает в чёрной глубине заводи вместе с тайменем.

Я толкаю лодку вперёд, ловлю в темноте его руку, помогаю добраться до берега. Следом за ним плывёт длинная тень тайменя. Добыча оказалась достойной наших усилий.

Наутро мы уже снова в пути. Звонкие удары шестов да скрип долблёнки нарушают покой нежащейся на солнце тайги. Опять справа чередуются скалы, а слева стеной поднялся береговой лес, упираясь макушками в тёплое небо.

Дует попутная низовка. Что-то шепчет растревоженный тальник. Я смотрю вокруг и удивляюсь изменениям: утром скалы были мертвенно-серые, а к полдню зардели, словно кто облил их цветной живительной водою. А что творится в береговой чаше! Тут с каждым часом появляются новые и новые краски и, кажется, на глазах расцветает весь этот скучный край. И над ним плывёт сладкий дух цветущей черёмухи.

Вскоре небо залохматилось дымчато-белыми тучами. Теперь ветер дует нам в лицо.

Миновав ближайший мыс, мы — почти одновременно — замечаем свежие затёсы на деревьях. Это сворот на пункт, где работают астрономы.

Заводим лодку в небольшую бухточку, выходим на берег. Осматриваемся. Под тёмным сводом густых высокоствольных елей плещется по скользким камням ручеёк. На толстой лиственнице, склонившейся к реке, метровый протёс и надпись на нём, заплывшая прозрачной серой:

СВОРОТ НА ПУНКТ ГОЛЫЙ. ИДТИ НА ВОСТОК ПО ЗАТЁСАМ ШЕСТЬ КИЛОМЕТРОВ.

Рядом с лиственницей небольшой лабаз, спрятавшийся в тени деревьев. На нём, под брезентом, хранятся продукты, какие-то свёртки и всякая мелочь. К одному столбу пришита деревянными гвоздиками береста с лаконичной надписью: «Вернёмся десятого. Новопольцев».

Под лабазом лежит лодка вверх дном. На земле опорожнённые консервные банки, рыбьи кости. У затухшего костра дотлевающие головешки; сочится тоненькими струйками дымок, расплываясь по воздуху прозрачной, паутиной.

— Совсем недавно ушли. Это тот… Гаврюшка с женой. Их лодка, — говорит Василий Николаевич. — Уже четвёртый час. Что будем делать?

— Я не прочь идти ночевать на сопку, к астрономам. Ты не устал?

— С чего бы?.. Кстати, и рыбки унесём им, там на гольце уха в охотку будет.

Быстро разгружаем лодку, вытаскиваем её на берег. Свой груз складываем под лабаз. С собою берём только плащи и телогрейки — взамен спальных мешков — да небольшие котомки.

Из-под скал несёт предупреждающим холодом. На западе, куда бегут отяжелевшие тучи, в полоске света колышется радужный дождь. Он надвигается на нас. На заречных марях уже копится серый липкий туман, и на свежие ольховые листики легла пылью влага.

Но мы пойдём. Стоит ли обращать внимание на погоду? И что из того, если вымокнем?! На то в тайге и костёр.

Бойке и Кучуму не терпится: бросаются то в одну, то в другую сторону и убежали бы вперёд, но не могут разгадать, в каком именно направлении мы двинемся.

Через несколько минут мы уже пробираемся по чаще старого заглохшего леса. Впереди, показывая нам путь, бегут хорошо заметные на тёмных стволах деревьев затёски. Рядом с нами тропка, промятая копытами оленей да ногами человека. Её проложил рекогносцировщик, намечая на отроге пункт. Он же сделал и затёсы. После него прошли строители, астрономы, пройдут ещё наблюдатели, топографы.

Дико и глухо в старой тайге. Сюда не заглядывает солнце, не забегают живительные ветры юга. Сырой, тяжёлый мрак окутывает чащу. Чёрная от бесплодия земля пахнет прелью сгнивших стволов да вечно не просыхающими лишайниками. Даже камни тут постоянно скользкие от сырости. А молодые деревья чахнут на корню, не дотянувшись до света. Путь преграждают корявые иссохшие сучья отмерших елей да полосы топей, замаскированных густым зелёным мхом.

Скоро лес впереди поредел, проглянула свободная даль. Но вершины отрога не видно. Кажется, тучи спустились ниже, и мы чувствуем их влажное дыхание, видим их всё более замедляющийся бег.

Лес обрывается. Тропа, перескакивая россыпи, вьётся по крутому склону лощины. С нами взбираются на отрог одинокие лиственницы, да по бледно-жёлтому ягелю пышным ковром, прикрывшим мёрзлую землю, стелются полосы низкорослых стлаников. А у ручья, будто провожая нас, отовсюду собрались белые берёзки. Всего лишь несколько дней, как появились на них молоденькие пахучие листики.

Деревья стоят величаво, спокойно, не шелохнётся ни одна веточка, как бы боясь растерять только что народившуюся красоту.

Постепенно растительность уступает место россыпям. Тропа отходит влево и набирает крутизну.

Вдруг впереди залаял Кучум. Мы остановились. Через несколько минут к нам вернулись собаки.

— Люди на тропе, — сказал Василий Николаевич и прибавил шагу.

Метров через двести мы вышли на прогалину, заваленную крупной россыпью, и действительно увидели двух человек. Один из них, мужчина, сидел, развалившись на камне. Рядом стояла маленькая женщина с тяжёлым заплечным грузом, устало склонившись на посох. При нашем появлении ненужная улыбка скользнула по её загорелому лицу.

Это были Гаврюшка с женою, они тоже шли на голец к астрономам.

— Вот и догнали вас. Продукты несёте? — спросил я, здороваясь.

— Всяко-разно: мука, консервы, лементы…

— Ты что-то, Гаврюшка, жену нагрузил, а сам налегке идёшь, — сказал сдержанно Василий Николаевич.

— Спину, паря, сломал, шибко болит, носить не могу.

— А мне показалось, ты всё думаешь, как надо жить? — не выдержав, засмеялся мой спутник.

— А кто же за меня думать будет — жене некогда, — и он затяжно вздохнул. — У тебя крепкий табак? — вдруг спросил он.

Василий Николаевич молча достал кисет, оторвал бумажку, закурил и передал табак Гаврюшке. Тот постучал о камень трубкой, выскреб из неё концом ножа нагар и тоже закурил.

— Вы садитесь, отдохните, ещё времени много, — предложил я женщине.

Она, не снимая котомки, присела на камень и долго рассматривала нас осторожным взглядом. Сколько покорности у женщин этого народа, и какое трудолюбие унаследовали они от своих матерей, вынесших на своих плечах всю тяжесть трудной жизни кочевников.

Через несколько минут мы снова готовы продолжать свой путь. Женщина настораживается.

Гаврюшка отворачивает голову, не встаёт. В глазах фальшивая боль.

— А ты кисет-то отдай, — говорит ему Василий Николаевич.

— Брать да отдавать — никогда не разбогатеешь, — пошутил тот, доставая из чужого кисета добрую горсть махорки и пересыпая её в свой. — Хорош табачок, а у меня — что трава: дым да горечь.

— Чужой всегда лучше, а разберись — из одной пачки, — ответил Василий Николаевич, запихивая глубоко в карман кисет, и вдруг повернулся к женщине. — Снимайте котомку, показывайте, что в ней, — сказал он приглушённым голосом.

Женщина, не понимая русского языка, удивлённо посмотрела на него и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот что-то сказал ей по-эвенкийски, и она, развязав на груди ремешок, сбросила ношу.

Увидев, что мы перекладываем из её котомки в рюкзак банки, мешочки, Гаврюшка вдруг забеспокоился, тоже развязал свою котомку, показывая, как на базаре, содержимое. Но Василий Николаевич сделал вид, будто не замечает его.

— Отдыхать будете или пойдёте? — спрашиваю я, стараясь, чтобы голос прозвучал ровно.

— Маленько посидим, потом догоним вас, — ответил Гаврюшка, передавая свою трубку жене, а по лицу его тучей расплывается обида: видно, не понравилось, что мы не разгрузили его котомку.

Тропа выводит нас в левую разложину. Собаки бегут впереди. Неожиданно перед нами появляются из ольховой чащи два оленя-быка.

— Где-то близко лагерь каюров, — бросает Василий Николаевич.

Олени вертят головами, нюхают воздух, понять не могут, откуда донёсся звук. Животные поворачиваются к нам… два-три прыжка в сторону — и они стремглав скачут по низкорослому ёрнику.

— Да ведь это сокжой! — кричит Василий Николаевич, хватая меня за руку.

А звери уже перемахнули разложину, торопятся на верх отрога. Какая лёгкость в их пугливых прыжках! Как осторожно они несут на могучих шеях болезненно пухлые рога! Но любуемся недолго. Вот они выскакивают наверх, на секунду задерживаются, повернувшись к нам, и исчезают. За ними бросаются собаки, но куда там!..

Шумит ветер. Сыплется мелкий дождь. Тропа вьётся змейкой в гору. Впереди тёмно-зелёные стланики обрываются под выступами скал. Дальше голые курумы, потоками сбегающие навстречу растительности. Мы собираем сушняк, укладываем его поверх котомок и берём последний подъём.

Под ногами неустойчивая россыпь угловатых камней. Поднимаемся тяжело. Одежда мокнет от дождя. Кажется, уже близка и вершина. Но увы!.. За первым изломом её не видно. Терпеливо поднимаемся выше, но и тут нас поджидает разочарование: главная вершина гольца, где стоит пункт, ещё далеко, за глубокой седловиной. Мы видим на ней пирамиду, две палатки и струйку дыма. Это подбадривает нас.

Неохотно спускаемся на седловину, жаль терять высоту.

Бойка и Кучум мчатся впереди. Мы видим, как они выскочили на вершину, как там, на краю скалы, появились три человека и, заметив нас, машут руками. Затем двое из них спускаются навстречу.

— Нина! — кричит Василий Николаевич женщине, оставшейся на скале. — Клянитесь, что угостите оладьями, иначе повернём обратно-о!

— Поднимайтесь, не пожалеете! — доносится оттуда.

Нас встречает Новопольцев с рабочим, отбирают котомки, и мы карабкаемся по выступам скалы.

На этой скучной вершине, одиноко поднимающейся над ближними горами, вот уже с неделю работают наши астрономы Новопольцев и Нина Бизяева. С ними рабочий Стёпа — шустрый и разговорчивый парень. Пока он поднимался рядом, неся мою котомку, успел рассказать всю свою несложную биографию и даже личные секреты. Астрономам, видимо, уже надоело слушать его бесконечные повторы, и он обрадовался гостям, обрушился на нас. Ещё не вышли на вершину, а мы уже знали, что у него от брусники бывает расстройство желудка, что он страстный рыбак, но забыл взять с собой крючки, что в прошлом году ему доктора вырезали слепую кишку…

На пике всё обжито. Стоят палатки, низкие, как черепахи. Рядом с астрономическим столбом растянут на длинных оттяжках брезент, под ним инструменты, дрова и всякая походная мелочь. И здесь консервные банки, бумага. Посуда намеренно выставлена на дождь: воду, как и дрова, жители гольца приносят из лощины, далеко, поэтому здесь каждая капля для них — драгоценность. На верёвке между палатками висят штаны и рубашки, тоже выброшенные на дождь с надеждой, что он их простирает.

Василий Николаевич останавливается у пирамиды, роется в боковом кармане гимнастёрки, а в глазах озорство,

— Письмо вам, Нина. По почерку догадываюсь — с хорошими вестями.

Та встрепенулась, бежит к нему, а в глазах и радость, и тревога.

— Доставайте же поскорее! — торопит она.

— А как насчёт оладий?

— Будут, честное слово!

— С маслом или с вареньем?

— И с тем, и с другим!.. Да не терзайте же меня, дядя Вася!

— Ладно, берите, — смягчается Василий Николаевич.

Начинаются расспросы. Не часто бывают здесь гости.

Хмурится долгий вечер. Дождевые тучи ложатся на горы. В высоте гудит ветер, точно старый лес, когда по его вершинам проносится буря. Здесь, в поднебесье, на суровых вершинах, среди скал и безжизненных курумов, особенно неприятно ненастье. Всё кругом цепенеет в непробудном молчании. Сырость сковывает ваши мысли, давит на сознание, и кажется, даже камни пропитываются ею.

Дождь загоняет всех в палатку. Не осталось вокруг ни провалов, ни скал, ни отрогов, всё бесследно утонуло в сером неприглядном тумане. Кажется, с нами на всей земле только палатки, пирамиды и затухший костёр. Да где-то внизу мокнут под дождём Гаврюшка с женою. Его даже непогода не смогла заставить поторопиться. В палатке сумрак. Пока рассаживались, Нина зажгла свечу и, не в силах сдержать волнения, вскрыла конверт. На пухлых губах дрожит улыбка, а по щекам бегут обильные слёзы, падая на письмо и расплываясь по нему чернильными пятнами.

— Кажется, промазал, — сказал с сожалением Василий Николаевич. — Надо бы спирту выговорить за такое письмо.

— Уж не беспокойтесь, сама догадаюсь.

— А что хорошего пишут? — полюбопытствовал тот.

— От мамы письмо… Пишет — дома всё хорошо — Старенькая она у меня и больная, долго не было вестей, вот и изболелась душа. Что же это я расселась, — вдруг спохватилась Нина. — Значит — оладьи?

Новопольцев, тонкий, длинный, с трудом выталкивает свои непослушные ноги из палатки и вылезает на дождь. Пока он рубит под навесом дрова, разжигает железную печку, с которой астрономы не расстаются и летом, Нина занимается тестом. Хотя она работает проворно, но руки не всегда делают что нужно. Вероятно, мысли о доме уносят её с вершины гольца далеко-далеко, к родному очагу, к старушке матери.

— Фу ты, господи, кажется, вместо соды опять соли положила, — возмущается она, отрываясь от дум.

А за ней из дальнего угла наблюдает Василий Николаевич. Сидит он как на иголках, всё не по его делается: и мало Нина завела теста, и очень круто. Долго крепится, но не выдерживает:

— Дайте-ка я помогу вам размешать тесто, у меня оно сразу заиграет, — и он решительным жестом отбирает у неё кастрюлю.

— А что же мне делать?

— Накрывайте на стол. Тут я сам управлюсь.

Через пять минут Василий Николаевич, забыв, что он всего лишь гость, уже работал сковородой возле раскалённой печки, складывая горкой пахучие оладьи. А хозяева удивлённо следили, как в его умелых руках спорилось дело.

Дождь мелкий, надоедливый, всё идёт и идёт.

Волнистые дали, тайга, стрелы серебристых рек и Гаврюшка с женой — остаются где-то в непроницаемом мраке ночи…

Василий Николаевич стелет у входа плащ, бросает в изголовье котомку, прикрывается телогрейкой и на этом заканчивает свой большой трудовой день. Я тоже забрался в постель. Новопольцев и Нина сидят рядышком у свечи. Они привыкли ночью бодрствовать. Она перебирает бруснику, собранную днём в лощине, вероятно для варенья, а он делает из бересты туесок. По их загорелым лицам скользят дрожащие блики огня. В их спокойном молчании, в ленивых движениях рук и глаз уже что-то сроднившееся. И я, засыпая, думаю: «Быть осенью и второй свадьбе…»

Утро серое и очень холодное. По-прежнему всюду туман, густой, тяжёлый, да затяжной дождь продолжает барабанить по палатке. Дыхание Охотского моря несёт с собою на материк ненастье.

Где же спасаются от дождя Гаврюшка с женой?

Встаём, и сразу начинается чаепитие.

У астрономов осталось работы всего на два-три часа, но им нужны звёзды! А звёзд можно прождать неделю.

В палатке невыносимо тесно, скучно. Всех нас гнетёт безделье.

К вечеру туман слегка приподнялся и неясными очертаниями прорезались ближние горы.

Но что это? С мутного неба падают белые хлопья. Не чудо ли, снег?! Ну разве усидишь в палатке?! Я надеваю плащ и выползаю наружу.

Как стало свежо, как тихо! На лицо ложатся невесомые пушинки. Я чувствую жало их холодного прикосновения. Всё вокруг оцепенело, замерло. Неужели так страшны эти невесомые пушинки? Взгляните на них через лупу: какой симметричный узор, какая нежная конструкция из тончайших линий, как всё в них совершенно!

Бесшумно, медленно, густо сыплет с неба неумолимая белизна. Пушинки уже не тают на охлаждённой земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность. Под их покровом исчезают щели, бугры, россыпи, зелень. На глазах неузнаваемо перекраивается пейзаж.

Перекраивается и исчезает. Чёрным, тяжёлым пологом ночь прикрывает одинокую вершину гольца и всё вокруг.

Заунывно поёт под навесом чайник, да звонко хлопает брезент, отбиваясь от наседающей непогоды.

Новопольцев и Нина дежурят. Они надеются, что набежавший ветер разгонит черноту нависших туч, появятся звёзды и им удастся закончить наблюдения.

Лежу. Мне не спится. Беспомощно мигает пламя свечи. В печке шалит огонь. Звенят палаточные оттяжки, с трудом выдерживая напор ветра.

…Перед утром меня разбудили голоса. Прислушиваюсь. Это работают астрономы. Быстро одеваюсь, разжигаю печь и выползаю из палатки.

Какая красота!

Ветер угнал непогоду к Становому. Всё успокоилось. Под звёздным небом поредел мрак ночи. Снег серебром украсил вершины гор, сбегая широкими потоками на дно долин. А дальше, в глубине провалов, над седеющим лесом, дотаивают клочья тумана. Новопольцев стоит у «универсала», установленного на столбе. Он наводит ломаную трубу на звёзды, делает отсчёты по микроскопам, снова повторяет приём. Нина, в полушубке, в валенках, низко склонилась над журналом, освещённым трехвольтовой лампочкой. Из-под карандаша по строчкам быстро бегут цифры, она их складывает, делит, интерполирует, выводит итог. Я молча наблюдаю за работой.

Ворон простудным криком встречает утро. Из палатки высовывается лицо Стёпы, изуродованное затяжным зевком. Заспанными глазами он смотрит на преобразившийся мир, на звёздное небо, на заваленный снегом лагерь, а губы шепчут что-то невнятное.

Откуда-то снизу доносится лёгкий шорох.

Вдруг вскакивают собаки, бросаются из палатки, и оттуда ко мне под ноги выкатывается серый комочек. Мгновение — и он у Нины на спине. Крик, писк, смятенье. Собаки сгоряча налетают на Нину, валят её. Кучум уже открыл страшную пасть, хочет схватить добычу, но вдруг тормозит всеми четырьмя ногами и носом зарывается в снег у самого края скалы. А комочек успевает прошмыгнуть в щель, два-три прыжка по карнизам, и мы видим, как он катится от скал вниз по мягкой снежной белизне. Бойка и Кучум заметались в поисках спуска.

— Это ещё что за баловство! — слышится строгий окрик Василия Николаевича, и собаки, вдруг поджав хвосты, присмирели, неохотно возвращаются к нагретым местам. — Кого это они?

— Белку. Тут их дорога через хребет… Ой, как же я напугалась, дядя Вася! — говорит Нина, поднимаясь и стряхивая с полушубка снег.

Стёпа босиком перебежал по снегу в палатку к Василию Николаевичу и сразу начал что-то рассказывать. Тут уж действительно не зевай, пользуйся случаем, не жди, когда тебя попросят высказаться, тем более, что Стёпа не любит слушать, предпочитает всему свои рассказы.

Наконец-то астрономы закончили работу и занялись вычислениями. Нам с Василием Николаевичем можно бы и покинуть уже голец, но я решил дождаться результатов вычислений.

Из-за ближайшей вершины выплеснулась шафрановая зорька и золотистым глянцем разлилась по откосам гор. Свежо, как в апреле. Воздух прозрачен, и на душе легко-легко!

Вот и солнце. Сколько света, блеска, торжества!.. Но что сталось с цветами, боже мой! Только что пробились из-под снега бледно-розовые лютики, единственные на всей вершине. На смёрзшихся лепестках, обращённых к солнцу, копятся прозрачные крупинки слёз. Кажется, цветы плачут, а лучи небесного светила утешают их. Какая удивительная картина — цветы в снегу! Но почему-то веришь, что они будут жить и будут украшать мрачную вершину гольца.

Кто это поднимается к нам по склону? Так и есть: Гаврюшка! Солнце растревожило даже такого ленивца. Он шагает медленно, важно, опираясь на посох. Даже не оглянется, чтобы проверить, идёт ли следом жена. Уверен, что иначе быть не может. И действительно, та еле плетётся за мужем, горбя спину под котомкой.

— Долго же ты шёл, Гаврюшка, ждали ещё позавчера, никак… заблудился? — встречает их искренне обрадованный Стёпа.

— Паря, спину сломал, скоро ходить не могу.

— Больно часто ты её ломаешь, поди, и живого места не осталось. Где ночевали?

— У каюров. Они медведишко убили, свежего мяса вам принёс, — сказал Гаврюшка, показывая посохом на котомку, что висела за плечами у жены.

Стёпа пригласил гостей к себе в палатку. Угощал табаком, чаем и, пользуясь их терпением, без конца что-то рассказывал. — «Хороший он парень, с душой, и что это за «болезнь» прилипла к нему…» — говорил о нём Василий Николаевич.

Позже я посоветовал Новопольцеву как-то повлиять на Гаврюшку и раскрепостить эту щупленькую безропотную женщину.

До завтрака закончили вычисление. Теперь можно и снимать лагерь. Дальнейший путь астрономов — к озеру Токо.

Прощаемся надолго. Вряд ли ещё раз сойдутся наши тропы с астрономами в этом огромном и безлюдном крае.

Стёпа идёт с нами до соседнего распадка, где живут каюры, и вернётся на голец с оленями.

Мы с Василием Николаевичем торопимся к Зее.

В результате большого похолодания уровень воды в реке упал до летнего. Присмирела Зея, оскалились мелкие перекаты, заплясали по ним беляки. Подниматься по реке при таком уровне легче, поэтому мы не стали задерживаться: как только попали на берег, загрузили своё лёгкое судёнышко, и оно, подталкиваемое шестами, поползло против течения.

Реку постепенно сжимают отроги. Долина заметно сужается, и там, где бурный Оконон сливается с Зеей, она переходит в узкое ущелье. Береговой лес здесь заметно мельчает, редеет, лепится лоскутами по склонам гор и, убегая ввысь, обрывается у границы серых курумов.

Каким титаническим трудом реке удалось пробить себе путь среди нависших над нею отрогов! Правда, ещё и сейчас в этом ущелье не всё устроено. И мечется Зея, разбивая текучие бугры о груди скал и валунов, непрерывно чередующихся то справа, то слева, и от этого весь день в ушах стоит пугающий рёв.

Наш путь однообразен, идёт сплошными шиверами. Изредка под утёсами встретится заводь, только там и отдохнёшь. В ущелье становится всё более тесно, сыро, глухо. Эта каменистая щель со скудной береговой растительностью вызывает холодное чувство отчуждения. Нигде ни признака живого существа. Звери обходят это место где-то стороною, птицы предпочитают селиться в более светлых и просторных долинах, даже кулички, чьё существование неразрывно связано с водою, и те, видимо, считают невозможным жить в этом нескончаемом рёве.

Не заходят сюда и люди. Если бы мы увидели здесь, на берегу, остатки костра или остов брошенного чума, удивились бы и вряд ли догадались, что могло привести человека в это дикое ущелье. Единственная тропа пастухов связывает окружающие нас пустыри с жилыми местами. Она идёт сюда от устья Купури правобережной стороной, далеко от Зеи, вьётся по отрогам, преодолевая крутые перевалы. Да и эта единственная тропа теперь посещается эвенками всё реже и реже. Левобережная же сторона Зеи недоступна ни для каравана, ни для пешехода.

Мы, видимо, первые рискнули на долблёнке пробраться в верховья реки. Чего только не пережили за эти дни! Сколько раз купались в холодной воде! Частые неудачи озлобили Василия Николаевича. Вылилось наружу копившееся в нём упорство, и кто бы мог поверить, что этот человек, скромный, тихий, выйдет победителем в таком неравном поединке со стихией.

Выше устья Оконона, примерно километров через пятнадцать, ущелье распахнулось, стало просторнее, светлее. Мы ещё поднялись километра три и там на низком берегу решили дождаться своих. Дальше вообще на лодке идти трудно, уж очень крутой спад у реки, много каменистых шивер. При мысли, что путь на долблёнке окончен, на душе вдруг становится легко.

Причаливаем к берегу, разгружаем лодку. Выбираем место для стоянки. Высоко в небе тянется столбом дым костра, выдавая присутствие человека. Отдыхая, мы сидим на гальке. И тогда, вспомнив до мелочи свой путь по беспокойной реке, я с сожалением подумал: «Почему наша молодёжь не увлекается состязаниями на долблёнках с шестом в руках по быстрым горным рекам? Сколько в этом соревновании с бурным потоком переживает каждый незабываемых минут. В схватке с шиверами можно воспитать в себе и волю и презрение к опасности, так необходимые каждому человеку в жизни».

Снова мы видим шустрых куличков, слышим, как воркуют в чаще дикие голуби, видим коршунов, с высоты высматривающих добычу. Собаки, должно быть, догадались, что здесь будет длительная остановка, убежали в тайгу. У Бойки и Кучума забота: надо узнать, кто поблизости живёт и нет ли тут косолапого? С ним у них давнишние счёты.

Нас первыми заметили комары и буквально через несколько минут орды этих кровопийц уже кружились над нами, липли к лицу, к рукам, заполняя воздух своим отвратительным гудением. А ведь всего несколько дней назад их было совсем мало!

Пришлось сразу надевать сетки и ставить пологи, ибо в палатке от комара не спастись.

Где же найти паука-крестовика?

У трясогузок горе. Поиски кокона. Первый заработок Пашки. Необыкновенный груз самолёта.


На севере по вершинам заснеженных гор пылает отсвет заката, а над головою клубятся лёгкие облачка, пронизанные последними лучами солнца. Меркнет свет долгого летнего вечера. Мир кажется необыкновенно ласковым, довольным. И твои мысли спокойно плывут в тишине, как парусник, гонимый лёгким ветерком по морской бегучей зыби.

По реке мимо плывёт мелкий наносник. У скалы его встречает шумная компания куличков, наших береговых соседей. Они поодиночке или парами усаживаются на влекомый водой плавник, делают вид, будто отправляются в далёкое путешествие, и что-то выкрикивают скороговоркой, вроде:

«Тили-ти-ти, тили-ти-ти…» — вероятно — прощайте, прощайте!

Течение проносит их мимо, за поворот. Иногда на плавнике я вижу трясогузок. Ну, а эти куда, длиннохвостые домоседы? Скорее всего, они плывут в разведку — разгадать странное для них явление: сколько бы куличков ни отправлялось по реке вниз, число их на берегу не уменьшается.

А ларчик просто открывался: из-за поворота не был виден куличкам родной уголок, и у них пропадало желание к путешествию. Молча перелетев на противоположный берег, они тайком возвращались к скале и этим сбивали с толку доверчивых трясогузок.

Сегодня первый день, когда суточное колебание уровня воды в Зее незначительно. Вода заметно посветлела, открывая любопытному глазу свои тайны. Вижу, у самого берега, изгибаясь между камнями, тянется живая тёмная полоска. Даже незначительная волна, набегающая на гальку, разрывает её на несколько частей, и тогда сотни серебристых искр на мгновение вспыхивают в воде. Но не успеет волна откачнуться от берега, как тёмная полоска снова сомкнётся и непрерывной тетивой тянется вверх против течения.

Я встаю, подхожу к берегу. Это мальки — потомство тайменей, ленков, хариусов, сигов. Сколько же их, боже мой! Миллионы? Нет, гораздо больше! Вот уже много суток идут они при мне, может быть, будут идти весь июнь и июль. В их движениях заметна поспешность. Они, кажется, не кормятся, не отдыхают, какая-то скрытая сила гонит их вперёд. Но куда и зачем?

Всю эту массу мальков объединяет возраст. Позже, достигнув зрелости, они разбредутся по закоулкам речного дна и станут непримиримыми врагами. Но сейчас держатся сообща, так им легче обнаружить опасность — два глаза того не увидят, что сотни. А опасность подстерегает их всюду: за камнями, в складках песка, в мутной глубине — вот и жмутся они к самому берегу, ищут мель, там меньше врагов. И как странно устроила природа: врагами этих маленьких существ являются чаще всего сами рыбы, родившие их. Тут уж не доверяй родственному чувству!..

Мне захотелось посмотреть, как мальки будут пересекать струю безымянного притока при его слиянии с Зеей. Иду по-над берегом. Вдруг рядом всплеск, мелькнула тень, и брызги серебра рассыпались по поверхности — это мальки, спасаясь от страшной пасти ленка, выскочили из воды, а некоторые даже попали на сухой берег и запрыгали, словно на раскалённой сковороде. Я их вернул обратно в воду. Тёмная полоска, разорванная внезапным нападением хищника, снова сомкнулась и поползла вверх.

Вот и приток. Он стремительно пробегает последний перекат, сливается с Зеей. Мальки тугой полоской подходят к устью, ещё больше жмутся к мелководному берегу, как бы понимая, что здесь, под перекатом, их как раз и поджидают те, с кем опасно встречаться. Но сила инстинкта гонит их дальше.

Что я заметил? Многие мальки откалываются от общей полоски и устремляются вверх по притоку. Быстрое течение отбрасывает их назад, бьёт о камни, будто пытаясь заставить повернуть обратно, но не может. В этих крошечных существах живёт упрямое желание попасть именно в приток, а не в какую-то другую речку, пусть она будет во много раз спокойнее. Вот и бьются мальки со струёю, лезут всё выше и выше. За перекатом тиховодина, там передышка и снова перекат. И так до места…

Невольно хочется узнать: а где же их конечная цель? Они спешат к местам, где родились и откуда были снесены водою совсем крошечными, ещё не умевшими сопротивляться течению. И в этом их неудержимом движении к родным местам есть неразгаданная тайна. Непонятно, как эти маленькие существа, впервые поднимаясь вдоль однообразного берега Зеи, мимо множества притоков, безошибочно находят русла своих рек, угадывают свои места? А, скажем, с кетой происходят ещё более загадочные явления. Её малявкой сносит река в море, жизнь она проводит в далёком океане и через несколько лет возвращается к родным местам в вершины рек, проделав сложный и очень длительный путь в несколько тысяч километров. И всё-таки её ничто не может сбить с правильного пути, она безошибочно находит свою реку, мечет в ней икру и погибает там, где родилась.

Вот и эти мальки, что идут сейчас вверх по Зее, разбредутся по своим притокам и там, у родных заводей, проведут короткое лето. К зиме они спустятся в ямы и будут служить пищей взрослым рыбам, а весною уцелевшие снова повторят свой путь к родным местам.

Позже я выяснил, что такая же масса молоди поднимается и вдоль противоположного берега; это жители правобережных притоков.

Я уже собрался покинуть берег, как издалека донёсся крик филина.

— Это Улукиткан! — обрадовался Василий Николаевич.

Крик филина повторился ближе, яснее. Видим, на косу из тайги выходит караван. Там уже наши собаки.

Шумно становится на одинокой стоянке. Разгорается костёр. Людской говор повисает над уснувшей долиной. Отпущенные олени бегут в лес, туда же уплывает и мелодичный звон бубенцов.

— Орон[69]совсем дурной, постоянно торопится, бежит, будто грибы собирает, — бросает им вслед ласково Улукиткан.

Мне кажется, что только с завтрашнего дня по-настоящему начнётся наше путешествие.

— Какие вести, Геннадий? — не терпится мне.

— Неприятность. У Макаровой инструмент вышел из строя. Дело неотложное, а Хетагуров вот уже дней пять в эфире не появляется, ждут ваших указаний. И ещё есть новость. Трофим вернулся из бухты, не хочет идти в отпуск, просится в тайгу…

Взглянув на часы, Геннадий забеспокоился:

— Двадцать минут остаётся до работы!

Общими усилиями ставим палатку, натягиваем антенну. Геннадий устраивается в дальнем углу и оттуда кричит в микрофон:

— Алло, алло, даю настройку: один, два, три, четыре… Как слышите меня? Отвечайте. Приём.

Я достаю папки с перепиской и разыскиваю радиограмму Трофима!

«Прибыл в штаб. Здоров, чувствую себя хорошо. Личные дела откладываю до осени. Разрешите вернуться в тайгу. Жду указаний. Королёв».

«Почему он не поехал к Нине? — думаю я. — Неужели в их отношениях снова образовалась трещина? Мы ведь давно смирились с мыслью, что в это лето Трофима не будет с нами, и вдруг… Правильно ли он поступает?»

— Алло, алло, передаю трубку. — И, обращаясь ко мне, Геннадий добавляет: — У микрофона начальник партии Сипотенко.

— Здравствуйте, Владимир Афанасьевич! Что у вас случилось? Где находитесь?

— Позавчера приехал к Макаровой на голец восточнее озера Токо. Неприятность — видимо, от сырости в большом теодолите провисли паутиновые нити, работа стала. Запасной паутины нет. Третий день бригада охотится за пауком, всю тайгу обшарили — ни одного не нашли. Да у меня и нет уверенности, что он даст нам нужную по толщине нить, ведь мы для инструмента берём паутину только из кокона паука-крестовика.

— Попробуйте подогреть электролампочкой провисшие нити в инструменте. Если они не натянутся, тогда организуйте более энергичные поиски кокона. Используйте проводников. Сменить инструмент сейчас невозможно, вы же знаете, что в вашем районе нет посадочной площадки для самолёта.

— Беда в том, — отвечает Сипотенко, — что никто из нас не знает, где зимуют крестовики, ищем наобум. А проводники у нас молодёжь, неопытные. Сейчас попробуем подогреть нити, может быть, натянутся.

Вдруг в трубку врывается возбуждённый женский голос:

— Значит, вы отказываетесь помочь нашей бригаде? Ведь сейчас кокона не найти, да, может быть, эти пауки и вовсе не живут в таком холоде. Что же делать?

— Здравствуйте, Евдокия Ивановна! Я понимаю вашу тревогу. Но если в штабе даже и найдётся кокон, не попутным же ветром доставить его вам?

— Значит, ничего не обещаете? А мы надеялись, что выручите. Неужели обречёте нас на длительный простой?

— Всё возможное сделаю. Я сейчас соберу своих таёжников, поговорим. Не сегодня-завтра появится в эфире Хетагуров, поручу ему заняться паутиной. Но как доставить её вам, не представляю. Через час явитесь на связь.

Геннадий работает с другими нашими станциями, принимает радиограммы, а мы садимся ужинать.

— Чудно как получается: из-за паутины остановилась работа, — говорит Василий, вопросительно посматривая на меня. — Неужели без неё нельзя?

— Ты когда-нибудь смотрел в трубу обычного теодолита? Видел в нём перпендикулярно пересекающиеся нити? — спрашиваю я.

— Видел.

— Так вот, в обычном теодолите эти линии нарезаются на стекле, а в высокоточном, скажем, в двухсекунднике, как у Макаровой, с большим оптическим увеличением, нарезать линии нельзя. Их заменяют паутиной, натянутой на специальную рамку. Всего-то для инструмента её надо несколько сантиметров. Но где их сейчас возьмёшь?

— А разве шёлковая нитка не годится?

— Нет, она лохматится и не даёт чёткой линии.

Улукиткан смотрит на меня с недоумением. Он не всё понимает из наших разговоров о теодолитах, но для него ясно, что из-за какого-то паука у инженера остановилась работа.

— Какой такой паук, его спина две чёрных зарубка есть? — спрашивает он.

— Есть.

— Эко сильный паук, человека задержал, — рассуждает старик. — Бывает, бывает. Вода вон какой мягкий, а камень ломает… Это время паука надо искать в сосновом лесу, в сухом дупле старого дерева и под корой, где мокра нет. Здесь, однако, не найти.

— Если мы вызовем к микрофону проводников Макаровой, ты сможешь им рассказать, где нужно искать пауков?

— Это как, чтобы я в трубку говорил?

— Да.

— Уй, что ты, не умею, всё путаю…

— Ничего хитрого нет. Садись ко мне поближе, — говорит Геннадий.

Он надевает на голову старика наушники, посылает в эфир позывные и, установив связь, просит вызвать к микрофону проводников.

Улукиткан торжественно продувает нос, откашливается, скидывает, как перед жаркой работой, с плеч телогрейку.

— Кто там? — пищит он не своим голосом в микрофон и пугливо смотрит на нас.

— Ты не бойся, говори громче и яснее, — подбадривает его Геннадий.

— Ты кто там? — снова робко повторяет старик и замирает, испугавшись разрядов, внезапно прорвавшихся в наушники. Но вот его лицо расширяется от улыбки, становится ещё более плоским. Услышав родную речь, старик смелеет и начинает что-то рассказывать, энергично жестикулируя руками, как будто собеседник его стоит прямо перед ним. Затем он терпеливо выслушивает длинные ответы, кивает удовлетворённо головою в знак согласия. Можно подумать, что не он инструктирует проводников, где нужно искать кокон, а они.

— Кончил? — спрашиваю я Улукиткана, когда он снял наушники.

— Всё говорил. Ещё много новости есть. Нынче промысел там за хребтом хороший был, охотники белки дивно добыли, сохатых, сокжоев…

— А о пауке ты рассказал?

— У-ю-ю… Забыл! Геннадий, зови его обратно, говорить буду. Старая голова всё равно что бэвун (*Бэвун — решето), ничего не держит. Давнишний привычка остался. Человека встретишь в тайге, надо послушать, какой новости он несёт издалека, и свои ему рассказать. Так раньше эвенки узнавали друг о друге, о жизни людей, кто куда кочевал, кто умер, какое несчастье пережил народ. Человек с большими новостями — почётный гость. Ему лучшая кость за обедом и самый крепкий чай. На хорошего гостя, говорят, даже собаки не лают.

— Тебя, Улукиткан, слушают. Бери микрофон, — перебивает его Геннадий.

Старик усаживается к трубке и долго говорит на своём языке.


Полночь. Все спят. В палатке горит свеча. Я просматриваю радиограммы, накопившиеся за время моего отсутствия, пишу ответы, распоряжения. В подразделениях экспедиции обстановка за эти дни мало изменилась. Работы разворачиваются медленно, мешают дожди, половодья. Есть и неприятности. В топографической партии на южном участке одно подразделение, пробираясь по реке Удыхину, провалилось с нартами под лёд. Оленей спасли, а имущество и инструменты погибли. Нужно же было людям пройти длительный, тяжёлый путь по горам, почти добраться до места работы и попасть в ловушку!

Потерпевших подобрали геодезисты, случайно ехавшие по их следу. В первый же день лётной погоды этому подразделению сбросят с самолёта снаряжение, продовольствие и одежду.

— Сколько времени? — спрашивает, пробуждаясь, Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, вылезает из спального мешка. — Куда думаете направить Трофима? — вдруг задаёт он беспокоивший его даже и ночью вопрос.

— В отпуск. Здоровье у него вообще неважное, после воспаления лёгких в тайге долго ли простудиться. Да и Нина будет, наверное, обижена его отказом приехать.

— Не поедет он туда, зря хлопочете, — возражает Василий Николаевич.

— Это почему же?

— Знаю, истосковался он по тайге, а вы ему навязываете отпуск. Нина подождёт. Не к спеху!

— Не было бы, Василий, хуже — он ведь слаб, долго ли простудиться. Боюсь за него, мне всё кажется, будто он ещё мальчишка.

— Ну, уж выдумали тоже, мальчишка! Смешно даже… У Трофима голова — дай бог каждому. К тому же он ведь что наметит — жилы порвёт, не отступится. Характер имеет, — убеждённо говорит Василий Николаевич.

Я достал радиограмму, адресованную Королёву, с предложением ехать в отпуск и разорвал её, но новой не написал, отложил до утра.

Мы решили задержаться, пока не будет решён вопрос с паутиной. В подразделении Макаровой — без перемен. Старые нити и после нагрева их электрической лампочкой не натянулись. Кокона не нашли.

Неожиданно вспомнился Пашка, вёрткий, пронырливый, маленький таёжник с ястребиными глазами. Уж кому-кому, а Пашке, конечно, известны близ Зеи все сосновые боры, лесные закоулки, старые дупла. Мне живо представилось, как он бежит опрометью к зимовью, чтобы сообщить дедушке Гурьянычу, какое важное дело доверила ему экспедиция, и как они вместе тотчас займутся поисками пауков и кокона…

Вызываю по рации Плоткина. Поручаю организовать поиски кокона в городе: на чердаках, в сараях, кладовых и в случае успеха подумать вместе с лётчиками о доставке кокона Макаровой. С Пашкой же решил говорить сам. Плоткин обещал вызвать его вечером на рацию.

Сегодня, после полуторамесячного перерыва, я снова услышал голос Трофима. Мы долго беседовали с ним по радио. По тому, как раздражённо он отвечал на предложение ехать в отпуск, я понял, что уговорить его невозможно, прав был Василий. Оказывается, Трофим уже договорился с Ниной. Она приедет осенью на Зею.

— Куда ты хочешь ехать? Только не на побережье,

— Возьмите меня с собою радистом.

— На это надо согласие Геннадия.

— Мы договорились, он уступает мне своё место, переедет в партию Лемеша.

— Если так — я согласен.

Геннадий кивает мне утвердительно головою. Кажется, всё устраивается как нельзя лучше, но неясная тревога не покидала меня, когда я подписывал распоряжение об откомандировании Трофима в поле.

— Когда же ты успел договориться с Трофимом? — спрашиваю я радиста.

— Вчера.

— Надоело?

— Ему с вами будет легче, а на постройке пунктов он сразу сорвётся. Мне же к осени в институт, далеко нельзя забираться.

На этом мы и закончили свой скучный день.

Вечером в эфире появился Пашка.

— Здравствуйте, дядя Я пришёл. Вы вызывали меня насчёт арифметики? — пищит он ломким голосом, явно лукавя.

— Здравствуй, Пашка! С арифметикой ты наверняка справился! Или нет?

— Нет. Дедушку научил, он за меня решает.

— Ну, и хитрец! Беда, Пашка, случилась в эспедиции. У инженера вышел из строя инструмент, работа приостановилась. Нужна твоя помощь. Найди в тайге или в зимовье кокон паука-крестовика, в крайнем случае — самого паука в живом виде. Выручай! Здесь в тайге такой паук не живёт.

— А какой это кокон и где его искать?

— Его плетёт самка паука из тонкой паутины и откладывает в нём свои яйца. В августе паучки выводятся и разбегаются, а кокон остаётся на месте. Величиною он с воробьиное яйцо, ищи в сухих дуплах, под корою деревьев, под крышей бань, на чердаках. Расспроси дедушку, он подскажет тебе, где скорее найти. Если тебе нужно будет на день отлучиться, Плоткин договорится со школой. Понял?

— Понял. А если я паука не найду, тогда совсем приостановится работа? — вдруг спросил он.

Я догадываюсь, почему он об этом спрашивает: в случае удачи его волей-неволей признают в штабе своим человеком, он будет знать все экспедиционные новости. И тогда его авторитет среди мальчишек, конечно, поднимется.

— Да, работы остановятся, — ответил я. — Так уж ты не подведи меня, постарайся… Что тебе для этого нужно?

Но вместо Пашкиного писка в трубке послышался знакомый голос штабного радиста.

— Пашка уже удрал. Передаю радиограмму: «Если будет найден кокон, его доставит Шувалов. Лётчика смущает высота Станового, возможно, У-2 её не преодолеет. Что посоветуете?»

Я предложил обойти приподнятую часть хребта Майской седловиной, по пути сбросить нам почту, это ненамного удлинит путь.

Теперь дело за коконом и погодой.

Утром, после завтрака, каждый занялся своим делом. Я беру дневник, иду на берег притока. Против меня галечный остров, отгороженный от большой воды наносником у изголовья. Его середина занята переселенцами: берёзками да тальничком, выбросившими раньше других нежную зелень листвы. А на краю, что ближе ко мне, лежит мокрым пятном лёд — остаток зимней наледи. При моём появлении с острова поднялись две жёлтые трясогузки. Покружились в воздухе, попищали и снова уселись на колоде, рядом со льдом.

Казалось, ничего удивительного нет в том, что две трясогузки кормились на острове или проводили на нём свой досуг. Сколько птиц за день увидишь, вспугнёшь! Но тут я имел случай наблюдать интересное явление.

Часа два я сидел на берегу, склонившись над дневником. А взгляд нет-нет да и задержится на колоде, где сидели трясогузки. «Почему они так безразличны к окружающему миру?» — думал я, всё больше заинтересовываясь.

Всем птицам весна принесла массу хлопот. Кажется, и минуты у них нет свободной: надо поправить гнёзда, натаскать подстилки, разведать места кормёжки. А сколько времени отнимают любовные игры, да и песни — без них тоже нельзя.

Вот и видишь, птицы весь день в суете.

Но эта пара, сидящая на колоде, словно не замечает весны, будто не собирается обзаводиться потомством. Не перелётные ли это трясогузки? Тогда их хлопоты где-то далеко впереди. Но ведь перелёт уже закончился. Может быть, это странствующие бездомники, — тогда что их приковывает к этому островку?

Я стал присматриваться. Пролетит ли близко шмель, вспорхнёт ли бабочка, пробежит ли по колоде букашка, кажется, ничего этого они не замечают. Только изредка какая-нибудь из трясогузок качнёт своим длинным хвостом, и всё.

Вижу, к ним подсели две другие трясогузки. И сейчас же стали быстро-быстро бегать по колоде, хватали насекомых на лету, на камнях, на мелком наноснике и беспрерывно перекликались между собою тоненькими голосами. Сколько поспешности в их движениях!

Несомненно, у трясогузок, сидящих на колоде, какое-то горе. Но какое?

Я уже не мог оставаться просто наблюдателем пришлось снять сапоги, засучить штаны и перебраться на остров. Какая холодная вода! Тысячи острых иголок глубоко вонзились в тело. Не помню, как перемахнул протоку.

Вспугнутые моим появлением, трясогузки исчезли. Но стоило мне подойти к колоде, как они появились снова и, усевшись поблизости на камне, с заметным беспокойством принялись наблюдать за мною. Разгадка пришла сразу, с первого взгляда: из-подо льда, источенного солнцем, неровным контуром вытаял верхний край старенького гнёздышка, устроенного под тальниковым кустом. Вот и ждут трясогузки, когда оно вытает всё, чтобы поселиться в нём. Сколько в этом и загадочного, и трогательного!

Трясогузки как-то по-птичьему, вероятно, догадывались, что окружающий их мир уже живёт полной весенней жизнью, что у соседей уже свиты гнёзда и они серьёзно заняты будущим потомством. И, кажется, во всей округе только у этих двух птиц ещё не начиналась любовная пора. Чего они ждут? Сколько вокруг прекрасных мест и в тени, и на солнышке, под старыми пнями, куда лучше и безопаснее острова. Свили бы себе новое гнёздышко и зажили, как все. Но нет, не хотят. Они ждут терпеливо и, Может быть, мучительно, когда вытает своё, хотя и старенькое, но родное жилище.

Я разбросал ногами остаток льда и освободил из него гнездо. Оно было очень ветхое, сырое и требовало капитального ремонта Не верилось, чтобы трясогузки поселились в нём. Ну, а если они в нём родились и первый раз в жизни, открыв глаза, увидели эту крупную гальку, из которой сложен остров, тальниковый куст, наносник и голубое просторное небо над ним, — как, должно быть, дорого для них всё это!

Косые лучи солнца скользили в просветах по-весеннему потемневшего леса. Жаркий, издалека прилетевший ветерок еле шевелил кроны, и где-то внизу, по реке, за поворотом, бранились кулики.

Я возвращался на стоянку, находясь во власти воспоминаний о родном крае, о далёком Кавказе.


…Стан. Лиханов, сгорбив спину, чинит сёдла, смачивая слюной нитки из оленьих жил. Василий Николаевич, навалившись грудью на Кучума, выбирает самодельной гребёнкой из его лохматой шубы пух. Увидев меня, собака вдруг завозилась, стала вырываться, визжать, явно пытаясь изобразить дело так, будто человек издевается над ней.

— Перестань ёрзать, дурень! Тебе же лучше делаю, жара наступает, изопреешь, — говорит Василий Николаевич, посматривая на морду Кучума через плечо. — Ну и добра же на нём, посмотрите! — подаёт он мне пригоршню пепельного, совершенно невесомого пуха.

— А что ты хочешь с ним делать?

У Василия Николаевича по лицу расплывается лукавая улыбка. Прищуренными глазами он скользнул по Лиханову и, будто выдавая свою заветную тайну, шепчет:

— На шаль собираю.

— Кому?

— Нине, конечно. Осенью свадьбу справлять будем, вот мы и накроем невесту пуховым платком из тайги. Уж лучшего подарка и не придумать.

— Это здорово, Василий! По-настоящему хорошо получится.

— Беда вот, никак не уговорю этого дьявола, — и он кивнул головою на Кучума. — Силён бес, того и гляди уволочёт в чащу.

— А ты сострунь его…

— Не за что, — и лицо Василия Николаевича размякло от жалости. — Разве провинится, ну уж тогда походит по нему ремень. Как думаешь, Кучум?

Пёс прижал уши, глаза прищурил, явно готовится взять реванш. Я молча подаю ему знак, дескать, пробуй. И действительно, стоило Василию Николаевичу повернуться, как Кучум, словно налим, выскользнул из-под него, перемахнул через груз, накрытый брезентом, и поминай как звали.

Василий Николаевич вскочил, кинулся было догонять, но, споткнувшись о колоду, остановился.

— Никуда не денешься, придёшь. А шаль Нине будет на славу.

Уже полдень. Неподвижен воздух, густо настоенный хвоей. После долгой зимней стужи, после холодных туманов земля распахнула отогретую солнцем грудь, чтобы вскормить жизнь.

— Ну как с паутиной? — спрашиваю я Геннадия, забираясь к нему в палатку.

— Пока всё по-прежнему. Макарова утром натягивала нити искусственного шёлка, но они оказались толстыми.

— Из штаба есть что?

— Официально ничего. Радист говорит, не могут найти кокон. Весь город обшарили, два пионерских отряда работают, с ног сбились. Премию установили двести рублей за кокон. А Пашка как ушёл в тайгу, так до сих пор ничего о нём не известно.

— Тогда нам тут надо искать кокон и везти Макаровой. Неужто ей дожидаться лета? С ума сойдёт девка без работы, — вмешался в разговор Василий Николаевич. — Сколько километров до неё отсюда? — спросил он, обращаясь ко мне.

— Для пешехода побольше трёхсот.

— Можно рискнуть пешком с котомкой, — и он вопросительно взглянул на Улукиткана. — Так, пожалуй, надёжнее будет. Как думаешь?

— Советоваться надо. Один голова — голова, два голова — ещё лучше. Человек должен друг другу в беде помогать.

До темноты все мы были заняты поисками паука-крестовика и, конечно, безуспешно. Тем сильнее росло беспокойство за судьбу подразделения Макаровой. Да и вечером ничего утешительного не принесло радио. Так и уснули без надежды на успех.

Утром меня разбудил Геннадий.

— Пашка-то ваш отличился, дьяволёнок, читайте, — сказал он, подавая мне журнал.

— «Молния… Час назад Пашка доставил из тайги паутину. Самолёт готов. При наличии в вашем районе благоприятных условий может вылететь. Обяжите начальников северных партий давать через каждый час погоду. Разрешите отправить Королёва ваше распоряжение. Плоткин».

У всех повеселели лица. Василий Николаевич выглядывает из палатки, вертит по сторонам головой.

— Горы в облаках. Как думаешь, Улукиткан, без ветра не прояснит? — спрашивает он.

Тот тоже выглянул, пощупал тёплыми руками землю, насторожил слух.

— Однако, сам бог не знает, что будет в такой день. Может дождь упасть, может появиться солнце — примет никаких нет.

— Соедини меня со штабом по микрофону, — прошу я Геннадия.

Через пять минут я говорил с Плоткиным.

— Здравствуйте, Рафаил Маркович! Расскажите, что за паутину привёз Пашка, сколько? Хорошо бы поподробнее.

— Паутину привезли всем семейством: дед Гурьяныч, бабушка, Пашка. Всего три кокона. «Куда это вы столько? — говорю им. — Ведь нам нужно паутины всего лишь с четверть метра, а тут на тысячу инструментов хватит». — «Это ещё не всё» — и дед с Пашкой стали вытаскивать из карманов спичечные коробки с пауками. Дед показывал мне пауков, пойманных в заброшенном зимовье, в дупле старой сосны. Есть даже зимовавшие под стогом сена. Гурьяныч боялся, что не все они одинаковую паутину прядут, вот и рассадил их по коробкам. А всё это дела Пашки. Старик доволен им, прыткий, говорит, он у нас, на все руки! Ружьишком бы ему пора обзавестись, да никак деньжонок не накопим. Что же делать с пауками? Их одиннадцать, все крестовики.

— Один кокон отправьте Макаровой, остальные оставьте в штабе, — отвечаю я. — Пауков отпустите на волю, но Пашке скажите, что всех отослали в тайгу. Не следует разочаровывать парнишку. Выдайте ему триста рублей через дедушку, в приказе объявите благодарность. От всех нас передайте Пашке спасибо, молодец, выручил! Сейчас запросим соседние станции о состоянии погоды, сообщим вам. У нас низкая облачность, горы закрыты.

Связываемся с партиями Сипотенко и Лемеша. На участке Макаровой лежит плотный туман, моросит дождь. Всё идёт не так, как надо: то беспокоились, что не найдём паутины, а теперь нет уверенности, что дождёмся лётной погоды.

— Вот и получается: хвост вытащишь — нос завязнет; нос вытащишь — хвост завязнет, а дело ни с места! — грустно говорит Василий Николаевич.

Я радировал Плоткину: «Погоды нет. Машину держите в полной готовности. Северные радиостанции дежурят весь день. Вам держать с нами связь через каждые тридцать минут. Если полёт состоится, вышлите газеты, письма нам и подразделению Пугачёва, лётчик сбросит их на обратном пути, если хватит у него бензина. Наш лагерь недалеко от маршрута самолёта и будет обозначен большим дымным костром».

Лемешу радировал обеспечить посадку самолёта, подвезти к площадке бензин.

В два часа пошёл дождь. Затух костёр. Крепко уснули собаки. Погода окончательно испортилась, пришлось отпустить радистов и отложить полёт до утра.

К вечеру потянул холодный низовик. Всполошилась чутко дремавшая тайга.

— Хуже всего ожидать или догонять, — говорит Василий Николаевич.

— К ночи ветер хорошо; в лесу много шума — тоже не плохо, — говорит Улукиткан.

— К погоде, что ли? — спросил я, посмотрев в дальний угол палатки, где сидит старик за починкой олочей.

Он приподнял маленькую голову, помигал глазами от света и почесал бок.

— Когда ухо слышит шаги зверя, по ним можно догадаться, кто идёт: сохатый или медведь. Если глаза смотрят на тучу, они должны знать, что не из каждой падает дождь.

В двадцать два часа Плоткин вызвал меня к микрофону.

— Синоптик обещает на завтра лётный день, — сказал он. — С севера на запад идёт антициклон. Прошу дать сводку погоды к шести утра.

— С Пашкой рассчитались?

— Ещё утром. Обрадовался, ведь это его первый заработок. Деньги получила сама бабушка. Приятная старушка и, как видно, строгих правил. Старику дала три рубля, Пашке несколько монет и уехала сама в зимовье. А дедушка Гурьяныч с Пашкой вышли на улицу, уселись на скамеечке и, как сиротки, долго сидели молча. Видно, старушка расстроила их планы, не так распределила заработок. Вечером дедушка зашёл ко мне на квартиру, говорит, что они с внуком были за ружьё, а старушка как оглохла, повернула деньги на одёжину. Конечно, тоже нужно. Спрашивал, нет ли у нас старенького дробовика, хотя бы ствол. Говорит, парнишка пристрастился к охоте, а стрелять не из чего.

— Если на складе найдёте что-нибудь подходящее из старых одностволок, выдайте ему, — сказал я. — Только, прошу вас, не балуйте Пашку, чтобы он не бросил школу, да и дедушка пусть будет с ним построже.

В полночь к нам в ущелье заглянула луна. Небо украсили редкие звёзды. Тучи ушли к горизонту. Замер, не шелохнётся старый лес. Но в эту пору весеннего обновления невольно ощущаешь его дыхание, чувствуешь, как он свежеет весь и пробуждается от долгого зимнего сна. Хорошо сейчас в тайге!

В десять часов самолёт поднялся в воздух. Пилот Шувалов вёл его к Становому, затем стал обходить высокую часть хребта с востока. На борту находился необыкновенный груз — паутиновый кокон весом менее грамма. Мы все дежурили у костра. Столб дыма, поднявшись над ущельем, должен быть виден далеко. Небо, всполоснутое дождём, ярко голубело. Гольцы с одной стороны политы ярким светом солнца, с другой — покрыты тенью, и от этого заметнее выделяются и изломы и линии отрогов.

Но вот у дальнего горизонта появляется точка не то коршун, не то самолёт — не различишь. До слуха долетает гул мотора.

Машина обходит нас далеко стороною, поворачивает на восток и исчезает в далёкой синеве неба. Мы с Геннадием усаживаемся за аппарат.

— Рулф… Рулф… Я Пост… Я Пост… — вызывает радист Макарову. — Как слышите меня, отвечайте!

— Я Рулф… Я Рулф… Слышу хорошо, что есть у вас, давайте. Приём.

— Кедровка пролетела хребет, идёт к вам. Больше дыма, иначе не найдёт— Расставьте по гольцу людей как можно шире для приёма груза.

— Понятно, всё сделано, ждём.

Проходит более часа. Мы дежурим у микрофона.

— Видим кедровку, — вдруг врывается в трубку знакомый голос радиста. — Разворачивается над нами. Выбросила полотнище чёрной материи, вероятно, с паутиной. Уходит обратно.

— Передавайте кедровке спасибо, выручила, — доносится звучный голос Макаровой.

— Кажется, всё, — сказал облегчённо Геннадий, снимая наушники и выпрямляя спину, словно после тяжёлой ноши.

— Братцы, за топоры, надо же действительно поблагодарить Шувалова, — кричит Василий Николаевич, выскакивая из палатки и увлекая всех за собою.

А вокруг теплынь. Ликует жизнь. Высоко над нами дует медленный ветер. Океанским прибоем шумят вершины старых деревьев. Много солнца и света. Небо после ненастья кажется прохладным.

Самолёт вынырнул из-за ближнего гольца и внезапно оказался над нами. Люди бросают вверх шапки, кричат, но гул мотора глушит их голоса.

На галечной косе, рядом с палатками, Василий Николаевич с товарищами сделали крупную надпись из еловых веток: «От всех спасибо! Слава комсомолу!»

Лётчик сбрасывает пакет с письмами, газетами, качает крылом, и машина уходит на юг.

Геннадий снова у аппарата.

— Кедровка прошла нас, обеспечьте посадку, — кричит он в микрофон радисту Лемеша и тут же начинает принимать радиограмму.

По его лицу догадываюсь: что-то случилось страшное. Наклоняюсь к журналу.

«С боковых гор неожиданно пришла большая вода, затопила косу, — сообщает Лемеш. — Посадка ещё возможна только у кромки леса. Рубим подход. Мобилизован весь состав, но раньше чем через два часа посадку обеспечить не сможем».

— Кедровка имеет горючего максимум на час, — отвечаю я в микрофон. — Любой ценою обеспечьте посадку. Срочно осмотрите ниже вас косу. В случае безвыходного положения сигнализируйте кедровке — пусть действует по своему усмотрению. Вы отвечаете за её жизнь.

События нарастали быстро. Судя по отрывочным сообщениям, к моменту появления самолёта над лагерем Лемеша площадка ещё не была готова. Лес медленно отступал под ударами топоров. Люди выбивались из сил. Вода заливала край косы, на которой должна была сесть машина. Катастрофа казалась неизбежной. Мотор уже заглатывал последние капли бензина. У лётчика уже не оставалось времени для размышления, и он решился на отчаянный шаг… Развернув самолёт, Шувалов нырнул в просвет между высоких лиственниц, «прополз» брюхом по стланику и, сбив скорость, хлюпнулся на край косы. Мотор заглох, но машина уже бежала на колёсах по гальке, всё глубже зарываясь в воду.

«Это было сделано со спокойствием человека, умеющего владеть собой и держать штурвальное колесо в такие минуты, — рассказывал вечером Лемеш. — Когда мы помогли Шувалову выбраться из кабины, он был бледный, растерянный, но улыбался. Этот человек только что смотрел в глаза смерти. Машину выкатили из воды, привязали к дереву. После осмотра она оказалась исправной, пострадал только хвостовой костыль, сейчас чиним его. У нас похолодало. К утру вода должна спасть, и машина будет отправлена со старой площадки».

Так закончился этот напряжённый день, принёсший всем нам столько тревог. Теперь можно было подумать и о своём пути. Решаем завтра выступать.

Наутро, когда были сняты палатки и сложены вьюки, я вспомнил, что в моём дневнике остались незаконченными записи позавчерашних наблюдений за трясогузками. Изменилось ли их «настроение», когда они увидели освобождённое из-под снега гнездо? Я вышел на берег Джегормы. Остров пустовал: ни трясогузок, ни куликов. Пришлось перебрести протоку — иначе я унёс бы с собою неразгаданный вопрос.

Гнездо оказалось «отремонтированным», и в нём, на скудной подстилке, уже лежало крошечное яйцо. Хозяева, видимо, улетели кормиться или проводят утро в любовных играх.

Неожиданная встреча

Карта маршрута описанного в следующих главах.


С Трофимом к Становому. Глеб. Смыло остров. Чудесное спасение.


Девятого июня самолёт доставил из Зеи Трофима на ближайшую косу. Наша встреча была трогательной. Мы радовались, что он здоров и разделит с нами трудности походной жизни. Геннадий с этой машиной улетел в штаб.

На следующий день в десять часов мы тронулись в далёкий путь к невидимому Становому.

Пробираемся с караваном вдоль Зеи. Тут сухо. Но чаща пропускает нас вперёд только под ударом топора. Это не нравится Улукиткану. Хочется ему попасть к подножью гор, которые справа от нас.

— Может, там звериный тропа есть, пойдём, — говорит он, сворачивая из зарослей.

Но за краем берегового леса нас встречает топкая марь, захватившая почти всё ложе долины. Только изредка видны на ней узкие полоски перелесков Олени грязнут, тянутся на поводке, заваливаются. Слышится крик, понукание, угрозы. Всё же добираемся до середины мари, а дальше — болота, затянувшие марь зеркальной гладью. На подступах к ним вырос густой непролазный троелист. Улукиткан опускает палку в воду, но дна не достаёт. Покачав головой, прищуренными глазами осмотрев местность и не увидев конца болотам, молча поворачивает обратно к реке.

На берегу передохнули, и караван тронулся дальше. Теперь нас сопровождает отвратительный гул паутов. На оленей нельзя смотреть без сожаления. Бедняжки, связанные ремнями друг с другом, да ещё тяжело навьюченные, они не имеют возможности защищать себя. А пауты наглеют, садятся на голые спины, на грудь, к нежной коже под глазами. В муках животные быстро теряют силы. Падают уши, из открытых ртов красными лоскутами свисают языки.

Улукиткана не покидала мысль перевести караван через марь к подножию гор. В поисках прохода он вёл нас стланиковой чащей вдоль высокоствольного берегового леса.

Солнце дышало зноем. Всё затаилось, молчало. Только гул реки сотрясал воздух.

Старик неожиданно остановил караван и, низко пригибаясь к земле, стал что-то рассматривать. Вдруг он схватил повод и повернул оленя обратно в лес.

— Всё уходи отсюда, скоро уходи! — кричал он, поторапливая животных и оглядывая равнину с заметным беспокойством.

Но там ничего подозрительного не было заметно. Лишь кое-где на мари неподвижно торчали засохшие лиственницы, да видны были горбы земли, выпученные вечной мерзлотою. Однако беспокойство старика заразило нас, и мы, слепо следуя за ним, скрылись в лесу.

На первой прогалине караван приткнулся к толстой лиственнице. Кажется, со всей тайги слетались пауты. Никогда они не были такими свирепыми, как в этот знойный полдень. Олени безвольно попадали на землю и уже не сопротивлялись.

Пока мы с Улукитканом сбрасывали вьюки с оленей, остальные таскали валежник и мох. Дым костра отпугнул от стоянки паутов. Но животные продолжали лежать в полном изнеможении.

— Что испугало тебя, Улукиткан? — спросил я.

— Ты разве ничего не видел? Там новую тропу сокжой топтал — совсем свежий, сегодняшний.

— Надо было ею и идти через марь.

— Обязательно пойдём, зверь лучше нас знает, как болото обойти.

— Зачем же вернулся?

Тот удивлённо посмотрел на меня.

— Может, ты на охоту пойдёшь? Сокжой сейчас на гору побежал, скоро к речке вернётся, потом опять на гору побежит, и так весь день, туда-сюда… Минута не стоит. Шибко худой время для зверя! Иди с ружьём на Зею.

Был полдень. Жара спадёт не раньше как часам к пяти, тогда успокоится и паут. Раньше нечего и думать трогаться в путь. Я решил воспользоваться предложением Улукиткана, посмотреть, как ведёт себя дикий олень в эти жаркие июньские дни. Натягиваю на голову накомарник, беру карабин и тороплюсь к реке.

— Не забывай, в такую жару зверь немного слепой, немного глухой, только нос правильно работает, — напутствует меня старик.

Крадучись выхожу на береговую гальку и осматриваюсь. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о груди чёрных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.

Ниже меня небольшая заводь, прикрытая желтоватой пеной. А ещё ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесённых сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчёсывая космы бурного потока. А за рекой, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеной лес. Там, в высоте, на дикой, каменистой земле, он хиреет, сохнет, пропадает.

На берегу реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они ещё злее.

Вдруг впереди, за ельником, загремела галька. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и замереть горбатым пнём возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и осталась висеть, руки застыли на полувзмахе.

Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмёт, гребёт ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега, из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. «Неужели не видит?» — проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение — и он разгадает, что перед ним опасность.

Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. А два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слёз, жалят тупыми жалами. Но нужно терпеть, иначе не рассмотришь зверя. А он стоит предо мною, позолоченный жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.

В его застывшей позе страх перед неразгаданным. В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши: всё в нём парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась поза настороженного зверя.

Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке, так близко, оленя именно в том возрасте, когда от него так и разит силой, дикой вольностью! А ведь, чёрт возьми, если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище? Испытывая муки от их укусов, я в то же время благодарил проклятых насекомых.

Внешние черты этого самца как-то особенно резко выражены: в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях живёт что-то властное, непримиримое. А сам он весь кажется вылитым из красной меди. Будто великий мастер выточил его пропорциональное тело, изящные ноги. Только почему-то не отделал до конца ступни, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми, очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочно оставил её слегка утолщённой, чтобы не спутать с заострённой головой его собрата — благородного оленя. Но какие рога! Хотя они ещё не достигли предельного размера, их отростки ещё мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком, далеко не законченном, виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.

Зверь, словно опомнившись, трясёт в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня, так, видимо, и не разгадав, что за чудо стоит у ольхового куста! Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-жёлтой пены.

Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.

Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают только рога да слышится глухой, протяжный стон, не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Вижу, сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьёт и беспрерывно трясёт то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.

Но всему, кажется, есть предел. Зверь вдруг выскакивает на берег, опять ищет спасение в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложе карабина прилипает к плечу.

Грохочет выстрел. В знойной тишине коротко огрызается в ответ правобережная скала. Пуля, обгоняя сокжоя, взвихривает пыль впереди него. Это мне и нужно! Зверь круто поворачивает назад и, охваченный страхом, несётся на меня.

Глаза тревожно шарят кругом, ноги готовы вмиг отбросить в сторону тяжёлый корпус.

Теперь всё подозрительное вызывает в нём страх Увидев меня, он бросается в реку, огромными прыжками скачет через заводь и теряется в бурном потоке Зеи. А над косой носятся обманутые пауты, не понимая, куда девалась их жертва. Сокжой, благополучно миновав наносник, выбирается на крутой противоположный берег и исчезает в зелёной чаще леса.

Пора возвращаться. Солнце сушит позеленевшую землю. В полуденной истоме млеет тайга. Ни птиц, ни звуков, даже комары присмирели. Стрекозы бесшумно шныряют в горячем воздухе.

В лагере тоже покой. Стадо отдыхает, плотно прижавшись к дымокурам. Люди под пологами пьют крепкий чай.

В четыре часа по долине вдруг пробежал ветерок, встревожился лес, повеяло прохладой. Олени, разминая натруженные спины, разбрелись по лесу.

Через два часа наш караван уже пробирался по чаще и болотам.

Предположение Улукиткана оправдалось: тропа, проложенная сокжоем, помогла нам благополучно перейти марь, выйти к подножью левобережных гор, образующих долину Зеи. Как только под ногами оказалась сухая земля, проводники повеселели. Николай запел, растягивая однотонные звуки. А Улукиткан взобрался на своего оленя и, покачиваясь в седле, покрикивал ободряющим голосом на животных.

…Мы продолжаем продвигаться на север. Долина остаётся просторной. Зея на всём своём протяжении течёт её правой стороной, стачивая спадающие к ней крутые отроги гор.

На второй день в полдень мы поднялись на небольшую возвышенность. Наконец-то видим Становой! Его скалистые гряды протянулись перпендикулярно направлению долины, как бы преграждая нам путь. Хребет, когда на него смотришь с юга, кажется грандиозным и недоступным.

По небу бродят, как хмельные, облака. Это опять к непогоде. Улукиткан торопится. Непременно хочет сегодня добраться до устья Лючи и успеть до дождя переправиться на правый берег этой быстрой речки.

Когда нет солнца, когда тучи давят на горы и шальной ветер рыщет по тайге, неприветливо бывает в этом пустынном крае. Нет здесь цветистых полян, красочных лужаек. Даже летом ваш взгляд не порадуют заросли маков, огоньков, колокольчиков. Открытые места хотя мы и называем их полянами, не то, что обычно понимается под этим словом. Их глинистая почва почти никогда не прогревается солнцем, тут вечная мерзлота, поэтому и растительный покров на ней очень беден. Ёрник, кочки, обросшие черноголовником, да зелёный мох — вот и всё. И всюду вода. Она образует или сплошные болота, затянутые троелистом, или сети мелких озеринок. Сама же тайга, покрывающая три четверти долины, редкая, захламлённая, деревья низкие, комелистые, корявые. Всё это: и кочки, и мох, и стылые озёра, и горбатые скелеты лиственниц, склонившихся в последнем поклоне, делают картину суровой. Только стланики здесь благодушествуют!

Наши голоса, крик Майки, треск сучьев под ногами оленей непривычно отдаются в застойной тишине.

Мы выходим на широкую прогалину и слева у реки видим дымок. Вот уж этого никак не ожидали!

— Какой люди тут живут? Однако, ваши. Эвенк зачем сюда придёт? — в раздумье говорит Улукиткан.

— Здесь где-то должно быть подразделение реконгносцировщика Глухова. Может быть, он?

— Ваши или наши — нужно заехать, — вмешивается в разговор Трофим, и мы направляемся к реке через кочковатую марь.

Собаки прорываются вперёд, но быстро возвращаются, значит, там чужие. Кто же это может быть?

С трудом выбираемся к реке. На берегу, под толстой лиственницей, дымится костерок, рядом с ним, подпирая спиной ствол дерева, сидит молодой парень. Он что-то достаёт из тощей котомки, кладёт в рот и лениво жуёт. Во взгляде, которым он встретил нас, полное равнодушие. Он даже не встал, будто ему было лень пошевелить длинными ногами. Кучум подошёл к нему, бесцеремонно обнюхал, посмотрел нахально в глаза и, решив, что человек свой, лёг рядом. Это был рабочий из нашей экспедиции. Мы его сразу узнали.

— Здорово! Откуда идёшь? — спросил его Василий Николаевич.

— Откуда бы ни шёл — там меня уже нет.

— Ишь ты, ершистый какой, и здороваться не хочешь? Звать-то тебя как?

— Ну, Глеб…

— Имя подходящее. Что же ты тут делаешь?

— Вчерашний день ищу.

— Да ты, парень, опупел, что ли, делом спрашиваю — куда идёшь? — повторяет сдержанно Василий Николаевич.

— В жилуху… — бурчит недовольно тот.

— Видать, широко шагаешь, штаны порваны да и подмёток не осталось, — говорит ему Василий Николаевич и оборачивается ко мне. — Останавливаться придётся, чего-то неладное с парнем. Да и время уже обедать.

Мы быстро развьючиваем оленей, но животные не идут кормиться, так и остаются возле дымокуров. Меня очень встревожила эта неожиданная встреча. В поведении Глеба какая-то странность. Не случилось ли чего в подразделении? Разные мысли полезли в голову.

— Ты у Глухова работал? — спрашиваю я.

— У него.

— Где же он сейчас?

— По речке Лючи двинулся вверх.

— Разве на Окононе закончили работу?

— Кончили, иначе не поехали бы на Лючи.

— А ты почему не пошёл с отрядом?

— Ну чего пристали? Не пошёл, и весь сказ. Что я, пленный, что ли?

Глеб молча встал, расшевелил ногою костёр и, не поднимая головы, упёрся взглядом в огонь. В позе упрямство. Длинные руки кажутся ненужными, он не знает, куда их деть. Ноги тонкие, слабые. Лицо до крови изъедено комарами. Достаточно взглянуть на носки развалившихся сапог, перевязанных верёвочкой, на разорванную штанину, чтобы увидеть беспомощность этого человека.

— Как же это ты, собравшись в такую дальнюю дорогу, не запасся шилом, дратвой и иголкой для починки, ведь через пять километров будешь голый и босый?! — спрашивает Василий Николаевич. — И неужели ты думаешь, что отсюда можно человеку, не знающему местности, выбраться?

— На плоту уплыву… — упрямится тот.

— На плоту? А знаешь ты, как вяжется плот и можно ли по Зее плыть? За первым поворотом пропадёшь,

— Э-э, какой люди! — возмущается Улукиткан. — Куда идёт — не знает, что слепой. Тут дурной тайга, кричи, зови, никто не придёт…

— Зачем ты ушёл от Глухова? Что, произошло у вас?

— Говорю, ничего, ушёл и всё!

— Чего вы к парню пристали? — улыбается Трофим. — Сейчас пообедаем, настроение у него исправится, он и сам всё расскажет.

Пока готовили обед, я заглянул в его рюкзак и поразился, с каким мизерным запасом продовольствия этот человек решил пересечь огромное пространство, отделяющее его от населённых мест! Пригоршни три хлебных крошек, две банки мясных консервов, узелок соли и три кусочка сахару не первой свежести — вот и всё. Ни топора у него нет, ни котелка, ни ложки, ни лоскута для заплаток. Только безумец мог решиться на такой шаг. Или какие-то особые обстоятельства заставили его внезапно бежать из лагеря, прихватив что попалось под руку.

— Как же ты, Глеб, хотел сделать плот? — спрашиваю я. — Ведь у тебя и топора нет!

— Натаскал бы валежника…

— Из валежника плоты не вяжут, сразу на дно пойдёшь. Нужен сухостой, а его без топора не возьмёшь. Глеб молчит, но взгляд его отмяк.

— Может, закурить дадите? — говорит он просящим, извиняющимся тоном.

— Давно бы так, а то лезешь поперёк. Садись рядом. С хорошим человеком приятно посидеть, — приглашает Василий Николаевич. — Вот тебе кисет, закуривай. Бумажка есть?

— Ничего у меня нет…

— Ну и путешественник! Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Внуки есть?

От неожиданности Глеб смеётся, широко раскрывая зубастый рот.

— Да ты ведь весёлый парень, чего притворяешься! — и Василий Николаевич протягивает ему сложенную узкой лентой газету.

Все стали сворачивать цигарки.

Не курил Глеб, видимо, долго. Глотает дым жадно и рассматривает нас помутневшими глазами.

Нам ничего не оставалось, как взять его с собою, независимо от того, хочет он этого или нет. Хорошо, что всё так удачно сложилось, иначе он погиб бы, не пройдя и одной трети намеченного расстояния, — развязка настала бы куда раньше: тайга безжалостна к беспомощным!

После обеда мы сразу стали готовиться в путь. Животные так и не покормились. В лесу предгрозовая духота и комариный гул. Я предложил Глебу привязать свою котомку на вьюк оленя, ещё не зная, как он будет реагировать на наше решение взять его с собою. Парень повиновался.

По молчаливому сговору он стал нашим спутником.

Трудно поверить, чтобы здравомыслящий человек мог рискнуть отправиться отсюда один, не зная пути, без продуктов. Вечером я дам распоряжение Лемешу срочно посетить подразделение Глухова и выяснить обстоятельства, при которых ушёл от него Глеб.

Было пять часов, когда караван добрался до отрогов и взял направление на Становой.

Глеб отставал, и нам часто приходилось останавливаться, дожидаться его. Какое-то удивительное равнодушие жило в этом парне.

— Ты пошевеливай ногами, всех задерживаешь, — кричит ему Василий Николаевич.

Но ему хоть бы что!

Тучи несли на могучих плечах дождь, воздух холодел. Далеко над хребтом сверкала молния.

Улукиткан с опаской поглядывал на небо, поторапливал уставших животных. — Ему непременно хотелось дотащиться до устья реки Лючи, там и место затишнее, и хороший корм для оленей. Вот караван вынырнул из высокоствольной береговой тайги, прошёл краем горы и упёрся в отрог, обрывающийся небольшой скалой у реки. Это и было устье Лючи.

Старик соскочил с оленя, стал что-то рассматривать под ногами. Мы подошли к нему.

— Два-три дня назад тут люди ходи с оленями.

— Это наш отряд… Мы тут ночевали на острове… — пояснил Глеб.

Поскольку нам всё ещё оставались неизвестными обстоятельства, заставившие Глеба сбежать из подразделения, я попросил Улукиткана проехать верхом следом Глухова и узнать, действительно ли он ушёл вверх по Лючи. А сами мы с караваном остановились на берегу реки, как раз против устья, где она сливается с широким шумным потоком Зеи.

Междуречье у слияния рассекается рукавами этих рек на несколько островов, заросших вековою тайгой, с высокими наносными берегами. Посоветовавшись, мы решили перебрести Лючи и на одном из островов приютиться на ночь. В этом была своя прелесть: на острове всегда меньше гнуса и больше прохлады, да и сон здоровее. О большем мы и не мечтали.

Чёрная туча прикрыла солнце. Низовой ветер взрыл Зею, наделал беляков, бросая на остров холодную речную пыль, гнул податливый тальник и трепал зубчатые вершины старых лиственниц.

На острове мы наткнулись на стоянку Глухова, с небольшим балаганом из коры, под которым у него до этого хранился груз. Быстро развьючили оленей и стали ставить палатки. Работы хватало всем. С гор уже спускалась мутная завеса непогоды.

— Ты что же, Глеб, под балаган залез, уже разулся! Бери топор, руби колышки и помоги Трофиму палатку натянуть, да поторопись, видишь небо-то…

— Скоро собаки блох ловят, — огрызнулся Глеб, но топор взял и пошёл к тальнику, нехотя переставляя босые ноги.

— Молодой, а лентяй. Для себя сделать не хочет, — бросил ему вслед Трофим.

Когда палатки (без помощи Глеба) были поставлены и груз накрыт брезентом, из-за реки донёсся крик. Мы выскочили на берег. Это Улукиткан. Он кричал, угрожающе махал нам палкой и гнал рысью оленя, усердно подбадривая его ногами. «Неужели он что-то страшное обнаружил на следу Глухова?» — мелькнула у меня мысль. Я взглянул на Глеба, но лицо его выражало полное спокойствие.

Старик с ходу перемахнул реку и, не слезая с оленя, стал что-то доказывать Николаю на своём языке тыкая палкой в небо.

— Вы какой люди, слепой совсем, смотри, дождь в горах, вода большой придёт, зачем остров остановился, пропадай хочешь? Разве другой места нет? — кричал старик, тараща на меня гневные глаза.

— Да что ты, Улукиткан, этот остров стоит сотни лет, посмотри, какие толстые лиственницы выросли на нём? Неужели ты думаешь, вода так высоко может подняться?

— Человеку дана голова, думай надо, что, почему. Ты смотри хорошо, эта протока новый, теперь вода большой придёт, остров будет драть! Надо скорей назад ходи… Когда старик раздражался, он выговаривал русские слова с трудом, терял окончания, но мы понимали его. Николай с Трофимом бросились собирать оленей, мы свернули палатки и, побросав на спины животных груз, бежали с острова на материк.

— А ты, Глеб, почему не обуваешься? Вставай, надо уходить, — предложил я ему.

— Успею, а не то и тут переночую, балаган хороший.

— Без разговоров! Обувайся и догоняй!

Мы перебрели Лючи и сразу же на берегу остановились под защитой толстых лиственниц. Отяжелевшие тучи нависли грозной стеной. Надо было как можно скорее ставить палатки. Застучали топоры, забегали люди. Ветер с высоты уже хлестал полотнищем холодного дождя, слепил глаза, вырывал из рук палатку. Больших усилий стоило нам организовать ночёвку.

Глеб так и не пришёл. Мы возмущались, не зная, чем объяснить его поведение. Улукиткан не выдержал, поймал своего оленя, погнал его через реку на остров. Он лучше нас понимал, что сулят после жаркого дня чёрные тучи и что станет с рекою, когда с гор хлынет дождевая вода.

Мы, мокрые, замёрзшие, уже сидели в палатке, когда распахнулась чёрная бездна и оттуда брызнул пугающий свет молнии, на миг озарив угрюмые лица людей стволы лиственниц и грозные овалы туч. Могучие разряды грома, потрясая долину, гулко прокатились по лесу, и тучи опустили к земле дождевые хвосты.

Улукиткан вернулся один. С его одежды ручьём стекала вода, он посинел от холода и еле ворочал языком.

— Какой худой люди: я ему шибко хорошо говорил — уходи надо, он, как глухой, не понимай.

— А ты бы балаган разломал, он бы и пошёл, — сказал Василий Николаевич с досадой.

— Э-э, если голова худой — сила не помогает, — ответил тот, сбрасывая с плеч мокрую телогрейку и закутываясь в дошку.

— С чёрта вырос, а ума не нажил!.. — буркнул Трофим.

За палаточной стеною, по чёрной притихшей тайге, по скалистым ущельям хлестал косой ливень. Ветер с диким посвистом налетал на лес, расчёсывая непослушные космы лиственниц, в клочья рвал воду в реке, завывал в дуплах старый тополей. А по горам гуляли чудовищные раскаты грома.

— Вот он — приветственный салют Станового!

Ночь навалилась густой чернотой. В палатке тихо, никто не спит, притаились, словно ожидая чего-то, ещё более ужасного. Сколько силы несёт в себе стихия!

С трудом верилось, что после этой страшной бури останется жизнь в горах, да и сами горы.

Кто-то чиркнул спичкой, закурил. Далёким огоньком засветилась в темноте цигарка. Люди словно онемели, — у каждого свои думы. Я перелез через чьи-то ноги, через ворох мокрой одежды, сваленной у входа, и выглянул из палатки. Ни неба, ни земли, куда ни посмотри — всюду тяжёлая свинцовая тьма да бешеный ветер бьётся с лесом, пугая всё живое жутким воем.

И вдруг блеснула молния, отбросив тьму и осветив на миг потрёпанные лиственницы, вспухшую реку и, за дождевой завесой, остров. Но всё исчезло так же мгновенно, как и появилось, только в душе осталась щемящая боль за Глеба. «Прилепится же к человеку такое!»

Гроза отходила на север, сталкивая туда тучи. Послабел и дождь, но страшная тьма не редела, и ветер ещё больше свирепел. Его разноголосый вой мешался в черноте с непрекращающимся треском падающих на землю великанов; со смертным стоном они ложились, до конца не выстояв свой век.

И странно, даже когда ветер наконец стих, тайга по-прежнему шумела тревожно. С чёрного неба падали остатки дождя. Только теперь мы вспомнили об усталости. Кажется, можно уснуть.

Бедный Глеб! Как он там один на острове? Сумеет ли разжечь костёр?

При свете спички находим свои постели, устраиваемся, кто где может. В палатке тесно, а во второй сложен груз. Но до утра недалеко, как-нибудь прокоротаем остаток ночи. Я забираюсь в спальный мешок. Василий Николаевич рядом что-то тихо жуёт. Мне есть не хочется, тороплюсь уснуть. Лиханов уже похрапывает…

Засыпая, тщетно стараюсь припомнить картину налетевшего урагана, не совсем ясно схваченные детали, нужные для записи, но мысли плывут стороной, а слух улавливает отдалённый, ещё неясный гул. В полусне пытаюсь уяснить, что это? Хочу проснуться, но не могу поднять головы, пошевелиться. Всё во мне отяжелело…

А гул доносится яснее, наплывает новой неотразимой бедой. Наконец я вырываюсь из полузабытья. Всё та же тёмная ночь. Вернулся ветер, снова бродит в вышине. Шумит исхлёстанный лес. Всё спит.

«Как хорошо, что это был сон», — думаю я, поворачиваясь на другой бок.

Вдруг справа, подобно взрыву, гигантская волна ударяет о каменистый берег. Все просыпаются, вскакивают. Что-то явно творится на реке. Какое-то чудовище, ворча, скребёт огромными когтями no дну реки, сглаживая вековые перекаты, руша берега и сталкивая в темноту выкорчеванные деревья. Всё это где-то рядом, давит на нас, шипит по-змеиному.

Я не могу найти свои сапоги. Трофим напрасно чиркает отсыревшими спичками. Улукиткан что-то бормочет на своём языке. Василий Николаевич уже на берегу и оттуда кричит неистовым голосом:

— Вода! Вода! Поднимайтесь! Вода прёт валом!

Мы все выскакиваем разом, кто в чём есть. Хотя бы звёздочка блеснула! Почему так долго тянется эта ужасная ночь? Глаза с трудом различают во мраке белёсую ленту Лючи и бегущие по ней уродливые тени. Это смытые водою деревья уплывают от своих берегов.

Зея и Лючи, сплетаясь мутными волнами в один беснующийся, клокочущий водяной клубок, уносят в темень богатую добычу.

Наше внимание приковывает остров. Его не видно в темноте, но там творится что-то невообразимое. Треск, стон падающих деревьев потрясает долину. Что-то с Глебом? Боль сжимает сердце. Нас разделяет густой предутренний мрак и недоступная река. Мы бессильны что-либо предпринять. Трудно даже представить, какой ужас должен охватить человека, оказавшегося в такую ночь на размываемом острове!

— У-гу-гу! — кричит натужно Василий Николаевич, но его голос глушит река и долетающий с острова грохот.

Что же делать? Неужели парень должен погибнуть, заплатив дорогой ценой за свою страшную беспечность! И всё это должно совершиться почти на наших глазах! Даже если бы и была с нами лодка, никто бы не рискнул добраться до острова. Где-то, в глубине сознания, всё ещё живёт надежда: авось, не весь остров сметёт вода.

Река пухнет на виду, лезет на наш берег. Уже стучат топоры — между трёх старых лиственниц лепится лабаз. Надо как можно скорее убрать с земли груз и самим бежать к скале; вот-вот вода отрежет нам путь отступления.

Нужно немедленно делать плот. Как только река немного угомонится и перестанет нести лес, рискнём пробраться на остров.

В небе прорезалась звезда, — как мы обрадовались ей! А вот на востоке резкой чертою отделилось от горы небо. Светает! Чувствуется, что ещё немного — и природа торопливо начнёт приводить себя в порядок после этой ночи. Но неуёмная река продолжает раздвигать берега, грязными ручейками просачивается в глубь равнины.

Лабаз уже загружен, накрыт брезентом. Улукиткан ищет оленей, чтобы прогнать их в более безопасное место. Мы подбрасываем на плечи рюкзаки, берём топоры, ружья, бежим к скале.

Вдруг из предрассветной мути до нас долетает неясный звук: не то прокричал филин, не то взревел зверь. Мы задерживаемся. В лесу тихо, только под ногами неприятно шуршит вода, смывая хлам.

Звук повторился ближе, такой же непонятный, внушающий тревогу.

— Однако, люди кричи, — говорит Лиханов, настораживаясь. Я напрягаю слух и чувствую, как во мне всё леденеет от страшной догадки. Неужели остров… смыт?

— Спаси-и-ите… бра-атцы-ы-ы-и! — совершенно ясно долетает с реки. Глеб! Это он взывает о помощи.

Мы бросаемся на крик. Берег далеко и уже под водою. А крик… вот он… вон… проплывает мимо, уходит всё дальше и дальше.

— Помоги-и… бра-а-а… — еле слышится из-за кривуна последняя мольба о спасении.

Василий Николаевич и Трофим молча снимают шапки. На их сосредоточенных лицах чувство вины. Я не могу прийти в себя от всего случившегося, не знаю, что делать. Напрасно всматриваюсь в побелевшее пространство, прислушиваюсь к всплеску волн разгулявшейся реки. Там уже ничто не напоминает о существовании Глеба…

Издалека кричит Улукиткан, заставляет немедля вернуться. Мы бросаемся к скале. Вода уже перехватила нам путь, хлещет мутью по ярам, заливает колоды, тащит мусор. Нам ничего не остаётся, как идти напрямик — теперь дорога каждая минута. Напрягаем все силы, бредём по пояс в холодной воде, словно бегущей с ледников. Под ногами невидимый валежник. Лиханов боится воды, побледнел, его ведёт за руку Василий Николаевич.

Усталые, мокрые, мы добрались до края россыпи. Когда оглянулись, увидели, что где-то у скалы вода прорвалась и кисельной гущей хлынула по лесу, затопляя низину. Но нас она не захватила. Мы уже сидели на камнях вне опасности.

— Недолго гостил у нас Глеб… От одной беды увели, в другую попал. Судьба, что ли, его тут, на Зее, — сказал Василий Николаевич, выкручивая штаны, а на лице ещё не пережитая тревога.

— Парень он был как парень и, видно, неплохой, да дури где-то нахватался, всему перечит, работать за него должен дядя… Вот таким когда-то был и я, — сказал Трофим, вспоминая свои далёкие годы беспризорничества. — У меня так уж сначала жизнь кувырком пошла, не в ту сторону, да и время было другое, трудное. А он с чего кособочится, на глаза слепоту наводит? Надо было на острове спустить с него штаны и дать ума-разума…

Улукиткан разжёг костёр. В лице его, в глубине маленьких глаз, таилось невысказанное. Все молчали. Над лесом висел туман. Сквозь его просветы не столько виделось, сколько чувствовалось голубое небо, яркое, чистое, какое бывает только в июне после дождя.

Откуда-то выскочил горностай. По реке, в высоте, просвистела пара гоголей. Кричали коршуны, выискивая добычу. Мы снова ощутили биение жизни. О Глебе вспоминали с горьким сожалением, сознавая, что в его гибели повинны и мы. Теперь нам предстояло заняться розыском трупа.

Пока сушим одежду, завтракаем, созревает план: Трофим установит рацию, передаст в штаб сообщение о гибели Глеба и моё распоряжение начальнику партии Лемешу — немедленно организовать поиски утопленника по Зее от Джегормы до Лючи, использовав и самолёт Мы с Василием Николаевичем, как только вода перестанет прибывать, отправимся на плоту до Малых Мутюков. должна же где-то река выбросить свою жертву. Остальные дождутся нас здесь.

Сухой еловый лес для плота нашёлся за скалою в долине Лючи, близко от воды. Но прежде чем взяться за топоры, нам нужно было восстановить свои силы А это может сделать только сон, пусть он будет коротким, с беспокойными видениями, но он лучший врач. Наваливаем в костёр побольше дров. Все ложатся поближе к огню. Удивительно, что нет комаров. Неужели их не осталось на земле после урагана? Какое это было бы блаженство! Я подстилаю под бок стланиковые ветки, но уснуть не могу, желание взглянуть на реку заставляет забыть про отдых — иначе ведь не запечатлеется полная картина этого страшного наводнения.

Выхожу на скалу. Глаза не узнают знакомого речного пейзажа, напрасно ищут, на чём задержаться. От острова, от столетних лиственниц, украшавших его, не осталось и следа, да и места не могу определить, где был остров, — всюду стального цвета вода, густо крапленная плывущим коряжником. Снова спасла нас прозорливая мудрость Улукиткана!..

Расплескалась река по широкой пойме долины. Ни кос, ни берегов, ни границ. Русло реки различимо только по стремительному течению. На крутых поворотах вода вздымает высоко схлестнувшиеся валы и, отбрасывая зелёные хвосты, бешеными скачками выпрыгивает снова на стремнину. Плывут мусор, кусты, деревья. По дну с шипением сползает песок, мелкая галька, гулко стучат камни. Лес, строгой чертой оберегавший границу реки, выщербился, поредел, местами отступил к отрогам. Жуткое впечатление производит разрушительная сила воды!

Вот из-за поворота выплывает огромная лиственница, окружённая стаей мелкорослых ёлок. Она цепляется за дно реки толстыми корнями, словно пытается во что бы то ни стало задержаться.

Её догоняют и обгоняют легко плывущие два погибших тополя. Обнявшись кронами, они проносятся мимо, напоминая корабль с обломанными мачтами. Но что это? Течение нацеливает его на скалу… Ближе… Ближе…

Трр-ра-хт!!!

Оглушительный взрыв раздаётся в долине…

Река постепенно устаёт. Вода уже не прибывает… Слабеет напор. Золотистым кантом из прошлогодней хвои и листьев легла на землю последняя отметка подъёма воды.

В природе всё будто онемело — ни торжества, ни песен. Молчит старуха тайга. Боже, что сталось с нею! Деревья стоят словно изжёванные, «пол» завален буреломом, всюду неразбериха. До этого никогда мне не приходилось наблюдать столь печальную картину истерзанного ураганом леса. И после ещё долгое время ветры, налетавшие на наш одинокий лагерь в горах, напоминали о пережитом.

У птиц — непоправимое горе. Все, у кого были гнёзда на берегах реки, на марях, по низинам, — остались без потомства. Вода не пощадила их. Вот под скалою на камне сидит пара куличков, самец и самочка. Их не тревожит набегающая волна, ненужным стал корм, они будто забыли свои песни.

Родное гнездо? Где оно?…

Солнце щедрым светом заливает до отказа напоённую дождём землю, пытаясь скорее вернуть ей жизнь. За реку на кормёжку летят разрозненные стайки кедровок. Где-то внизу шумит река на перекате. Мои спутники не спят, сидят у костра. Трагическая судьба Глеба сломала наши планы.

Я присаживаюсь к огню и достаю из кармана записную книжку, пишу в штаб и Лемешу распоряжение о поисках утопленника.

Трофим с Василием Николаевичем идут на берег и делают метровый затёс на старой лиственнице.

Через час мы уже были за скалой. От стука топора пробудилась, заворчала еловая тайга. Плот сделали десятиметровый из восьми лёгких еловых брёвен. Два весла — переднее и заднее — помогут нам держаться нужного направления. Запаслись и шестами на тот случай, если течение набросит плот на скалу или на залом, ими легче отбиться. В половодье плыть на плоту менее опасно, даже по бурным рекам; перекаты и шиверы бывают глубоко скрыты под водой, сглаживаются и крутые повороты. Течение хотя и стремительное, но река широкая, полноводная.

С собою берём Бойку и Кучума, винтовку, топор, рюкзаки с недельным запасом продовольствия, котелок. Дня четыре мы с Василием Николаевичем проведём на реке, обшарим берега, протоки, наносники, а три дня нам понадобится на обратный путь к устью Лючи, где нас будут ждать свои.

Последний раз выслушиваем серьёзное предупреждение Улукиткана.

— Если вода начнёт спадать, покажутся камни, не жалей плот, бросай его, иди пешком. В протоку, упаси бог, не лезьте, — заломит, и конец. Постоянно слушай, где ворон или кукша кричать будет, там ищи Глеба. Сам тоже кричи, может, он живой. И у худого человека бывает счастье.

Как только мы оттолкнулись от берега, плот подхватывает течение. Со стремительной быстротою наплывают на нас берега, затопленный лес. Река ещё пенится, бугрится и предупреждающе всё время ревёт где-то впереди. Мы с Василием Николаевичем изо всех сил машем шестами — надо держаться средины реки.

За поворотом промелькнула наша ночёвка, а на том месте, где был остров, — пустота. Но река отхватила от правого берега большой ломоть земли вместе с лесом и образовала — будто в компенсацию — новый остров, а у изголовья наметала высокий нанос. Он-то и расклинивает пополам стремнину потока. Течение несёт нас дальше. Вот и тот кривун, где заглох последний крик утопающего. Зрение настораживается, но при той быстроте, с какой мы несёмся по реке, ничего рассмотреть нельзя. Приходится «сойти» со струи и плыть вблизи леса, где течение слабее.

— У-гу-гу-гу! — кричит зычным голосом Василий Николаевич и, вскинув ружьё, выпускает холостой заряд.

Звук нависает над речной тишиной, расползается по закоулкам леса, бьётся о скалы.

Плывём в кустах. Вода широко расплескалась по левобережной низине, и кажется, нет ей края. Где же спрятала она свою добычу? Вынесла ли Глеба на марь, замыла ли песком на дне глубокой ямы, или угнала в низовье? Кто скажет?

Течение медленно проносит нас по-над кромкой леса. Тайга безжизненная: ни птиц, ни обычной дневной суеты. Как в пустыне. Только встречный ветерок и живёт над всем этим уснувшим морем. На поворотах всюду закурчавились наносники. Толстенные брёвна велением какой-то дьявольской силы цепко сплетены между собою. Одни деревья стоят как бы на голове, подняв высоко оголённые корневища, другие упёрлись в дно, залегли поперёк течения, подставляя сучковатые горбы стремнине, третьи, перегнувшись через соседние стволы, секут воду вершинами, и столбы радужных брызг поднимаются высоко над всем завалом. Глухой рокот воды слышится далеко, как ночной прибой у высоких голосистых скал.

Вот впереди показывается наносник, мы настораживаемся, берёмся за вёсла, начинаем биться с течением. Плот послушно обходит кривун, и мы видим: что-то чёрное вдруг вынырнуло из воды в середине наносника, отряхнулось, кажется, и снова окунулось в воду.

— Глеб! — вырывается у меня, и мы молча, без сговора, налегаем на вёсла, пытаясь прибиться к левобережной стене леса, хватаемся за кусты, пока не останавливаем плот.

С большим трудом нам удаётся подобраться к наноснику снизу. Он весь дрожит. Пробираемся по скрюченным стволам к переднему краю, но здесь нас поджидает разочарование — мы находим только фуфайку, навитую на поторчину. Значит, трагедия разыгралась где-то выше по реке, там его и раздела вода.

Мы садимся на бревно. Василий Николаевич закуривает, сдвинув в раздумье тугие брови

После небольшой передышки возвращаемся на плот. Вода быстро идёт на убыль. Пунктирами уже обозначились берега, вот-вот оскалятся каменистые перекаты. Ветерок всё тот же, встречный, несёт с далёких низовий сухой пахучий воздух, опалённый зноем равнины.

Собаки на плоту вдруг всполошились, торчмя подняли уши — так бывает с ними, когда они слышат подозрительный звук. Но вот они подняли настороженные морды и замерли, хватая воздух широко раскрытыми ноздрями. Затем Бойка перевела вопросительный взгляд на Василия Николаевича, пытаясь что-то сказать умными глазами и, видимо, по-своему, по-собачьи, удивляясь нашему спокойствию.

— Зверь где-то близко живёт, — сказал Василий Николаевич и пригрозил собакам пальцем — дескать, успокойтесь. Но они продолжали вести себя подозрительно, вытягивали морды навстречу ветру. Плот выплыл за край леса, и мы оказались у широкой тиховодины, заставленной корягами самых причудливых форм. Казалось, какие-то речные чудовища с длинными хвостами выступили из воды, чтобы погреть на солнце свои облезлые спины.

Мы уже проплываем тиховодину, когда справа доносится приглушённый стон и что-то взмётывается белым лоскутом на последней коряге. Собаки бросаются к краю плота, замирают. Мы настораживаемся. И вдруг там же, над корягой, взметнулась человеческая рука!!!

Невероятными усилиями мы останавливаем шестами бег плота на краю слива.

— Держи! — кричит Василий Николаевич, сбрасывая с себя телогрейку, а в глазах какая-то отчаянная решимость.

Он хватает конец причальной верёвки, прыгает с ней в воду. За ним собаки. На миг все они исчезают за стеною брызг. Бойку с Кучумом сносит течение. Василий Николаевич упрямится, тяжело машет руками, пытаясь добраться до коряги. Я теряю силы, шест выгнулся, вот-вот лопнет, и вода бросит плот на речные ухабы, что ниже слива, и тогда бог знает, что может случиться с Василием, если он упустит конец верёвки, и со мной.

Всё это происходит в какие-то секунды. Я чувствую, как слабеют руки, плот начинает разворачиваться. Тщетно пытаюсь удержать его. Но вот он вздрогнул, задержался.

— Пускай! — слышу голос Василия Николаевича.

Он уже на краю коряги, оседлав толстый сук, тянет верёвкой плот. Я помогаю ему шестом, и через минуту опасность позади.

Быстро приходим в себя и не верим глазам: в двадцати метрах от нас, на этой же коряге, — привязанный человек. Нас охватывает чувство радости. Это Глеб, но узнать его невозможно. Мы не знаем, что сказать, да и нет таких слов, чтобы выразить сейчас наше состояние. Хочется скорее пригреть его, убедить, что он спасён.

Мы подтаскиваем ближе плот. Я всё ещё не могу признать в этом еле живом человеке Глеба. Парень почти голый. Вода сняла с него сапоги, шапку, телогрейку, а штанами он привязался к коряге. Он весь посинел, губы перекосило страдание. Глаза смотрят на нас каким-то диким и в то же время жалобным взглядом. Из горла его вырывается нечленораздельный звук, как мычание, но в нём радость надежды. Он пытается улыбнуться, но из глаз текут слёзы…

— Ну-ну, не плачь, Глебушка, — слышу ласковый голос Василия Николаевича. Он хочет сказать ещё что-то, но отворачивается и рукавом вытирает лицо.

Я хватаюсь одной рукой за корневище, другой хочу отвязать Глеба, но тот впивается в меня, как коршун в добычу, виснет на мне, не отпускает, боится опять остаться один. Не могу высвободиться. На помощь приходит Василий Николаевич, и мы стаскиваем парня на плот. Укладываем на телогрейку и начинаем растирать. Руки, ноги безвольные, как плети, тело в синяках и царапинах. Какую ночь пережил он в этом бушующем мире, на краю гибели! Я вспоминаю слова Улукиткана: «И у худого человека бывает счастье».

…Через час мы уже сидим на берегу отступившей в русло реки. Горит костёр, бушует чай в котелке. На душе необыкновенно легко. Глеб пришёл в себя, медленно жуёт лепёшку, но всё ещё дико посматривает по сторонам, надолго сдвигает брови, трёт шершавой ладонью посиневший живот. Ни о чём не рассказывает. Видно, страшно оглянуться назад.

Солнце опускается к горизонту. Придётся ночевать здесь.

Василий Николаевич наливает Глебу кружку чаю.

— Вот видишь, друг, когда ты один — дела-то прискорбные. Старик не зря приезжал за тобою на остров, почему не послушался? Поперёк пошёл, свой принцип выставил. Вода вон и остров смела, и тебя вместе с принципом. Куда годится отбиваться от коллектива! Гуртом, говорят, и батька побороть можно…

Глеб молчит. Губы у него слиплись, глаза виновато прячутся. Он жмётся к огню, не может согреться. А Василию Николаевичу не терпится:

— Тут тебе не Главный проспект, а тайга, смотри в оба! Ты впервые в тайге?

Глеб утвердительно кивает головой.

— Так что же ерепенишься? От Глухова сбежал и тут упёрся, как бык, самому себе вред делаешь. В твои годы присматриваться надо, что к чему, учиться. На-ка, вот ещё горячей лепёшки съешь, ишь, как славно она поджарена. Может, каши ещё подложить? Ешь, скорее согреешься.

— Мне бы вот ещё закурить, — тихо говорит Глеб.

— Дадим. А скажи-ка, — допытывался Василий Николаевич, — сколько лет ты так вот шатаешься?

— Долго рассказывать… Мало я прожил, дядя Вася, да много видел. Трактористом был, учился на штукатура, плавал кочегаром на пароходе, везде побывал.

— А в экспедицию чего пошёл?

— Думал, тут легче.

— Ну и как же?

— Один чёрт!

— Не понравилось?

— Всё это не то.

— Нет, не один чёрт, тут хуже, а главное — некуда податься. Это ты понял теперь? Один — погибнешь ни за понюх табаку. Значит, хочешь не хочешь — придётся работать. Другого пути, Глеб, отсюда нет. Но дармовых едоков нам не надо. У нас один за всех, все за одного.

Тот смотрел на Василия Николаевича удивлёнными глазами и, вероятно, думал: «Неужели после стольких переживаний меня опять будут заставлять работать?»

Молодой организм быстро набирал утраченные силы. Разгладилось лицо, взгляд прояснился, отступила тревога. Уснул он рано. Завтра поход. До лагеря не меньше семи километров. Но Глеб босой. Мы долго сидим у костра, молча распускаем верёвку. Василий Николаевич хочет из неё сплести что-то вроде лаптей, иначе Глебу не дойти, да и там не знаю, во что обувать его будем.

В долину незаметно спускается прохладный вечер.

Я встаю — размять онемевшие ноги. За горою достывает закат. Над ним сгущается синева ночного неба. Послушная мечта уносит меня далеко, к родному дому…

Вот предо мною далёким видением возникает Кардоникский лес, где в детстве, впервые, я слушал шум старых чинар, крик диких птиц, брачную песню оленя.

Там я полюбил громады заснеженных гор, их недоступность, там слушал чудесную музыку живой природы и, отправляясь в жизнь, унёс с собою вечную любовь к ней, страстное желание познать её.

Я ушёл далеко от кавказских хребтов и могучих южных лесов, но живу до сих пор их заповедным наказом…

— Ну вот и готовы лапти, — возвращает меня к действительности Василий Николаевич, — отплясать, что ли, на радостях!

Он вешает лапти на сучок, укрывает телогрейкой Глеба, и мы ложимся спать…

Утро. Солнце уже поднялось над горами, мягко греет землю. Над рекой висит лёгкий редеющий туман. Василий Николаевич готовит завтрак. Глеб, лёжа на хвойной подстилке, по-детски лениво потягивается и глядит в небо. Он провёл почти двенадцать часов в беспокойном сне.

— Как дела, Глеб? — спрашиваю я.

— Лучше, чем на коряге, только тело болит, будто корова изжевала всего…

— Идти сможешь?

— Пойду…

За завтраком он ест жадно, много, неразборчиво. И странно, вновь перед нами тот самый Глеб, который два дня назад поражал всех ленью и равнодушием…

Ещё солнце не обогрело землю, а мы уже шагали с рюкзаками на плечах по замшелой тайге. Всюду бурелом — след пронёсшегося урагана. Земля, напоенная до отказа дождём, размякла, вспухла, болота разлились озёрами. Куда ни ткнёшься — вода и вода. Нам пришлось долго петлять по равнине, выискивая более возвышенные места для прохода, и только в обеденное время увидели под знакомой скалою дымок костра.

Нас встречают жители стоянки.

— Живой! — кричит Улукиткан, увидев Глеба, и, здороваясь, долго держит его руку, всё ещё не веря своим глазам. — Это как же? — удивляется он.

— Что вы на тот свет меня сталкиваете, не хочу, вот и всё! — повеселев, кричит Глеб.

— Правильно, Глебушка, — заступается Василий Николаевич. — Там и без нас народу много, а тут и веселее, и работы непочатый край!

Трофим, обняв Глеба, тискает его в каком-то безудержном порыве. А тот, обрадовавшись такому радушному приёму, дико гогочет, широко разевая зубастый рот. Освободившись из объятий, он заголил рубашку и стал хвалиться багровыми пятнами на животе.

— Видишь? Ну и прокатило меня! Одни, брат, страсти!

Ошеломлённый появлением «утопленника», Трофим поглядывал то на нас, то на Глеба.

— Значит, поторопились с отправкой тебя на тот свет, поживи ещё, поживи, — говорит он улыбаясь. — Наделал ты хлопот! Тут одна инструкция по вашему брату, по утопленникам, чего стоит! Утонуть-то что, а вот попробуй отчитаться за тебя!

— Однако, счастливый, рубашка на тебе, смерть не берёт, — говорит, ощупывая Глеба, Лиханов. — Там, смотри, на лиственнице Трофим что-то писал про тебя, ходи и читай.

Я пошёл вместе с Глебом. На толстой лиственнице была стёсана кора и сделана надпись:

«ЗДЕСЬ 12-го ИЮНЯ 1951 ГОДА УТОНУЛ РАБОЧИЙ ЭКСПЕДИЦИИ ГЛЕБ БЕЗРУКОВ. ЕГО ВМЕСТЕ С ОСТРОВОМ СМЫЛА ВОДА».

Глеб долго читал надпись, как бы вникая в смысл каждого слова, проверял, не вкралась ли какая ошибка, но вдруг рассмеялся детским, наивным смехом:

— А зарплату-то теперь мне будете платить? Может, по месту жительства, с того света, получать придётся?…

— Смейся, да не забывай, почаще оглядывайся, чтобы на старую стёжку не выйти, будешь кулаком слёзы вытирать, — говорил подошедший к нам Трофим.

На подступах к Ивакскому перевалу

Перед нами Становой. Глеб не унимается. Ненастье над перевалом. Чудесный альбинос.


Устье Лючи теперь имеет широкое горло, более ста метров, за счёт исчезнувшего острова. На его месте образовалось галечное поле, заваленное огромными деревьями, принесёнными рекою с вершины. Тут им, вероятно, и доживать свой печальный век, ибо унести их дальше сможет только новая большая вода. На последнем километре в Лючи вливается несколько рукавов из Зеи, это серьёзное предупреждение, что скоро район слияния рек подвергнется большим изменениям, на «торжественном» начале которых нам довелось присутствовать.

Пустынно стало на устье Лючи без острова. Почему-то подумалось: куда девались его обитатели, считавшие остров своей родиной? На его берегах жили беззаботные кулички, хлопотливые трясогузки, в чаще густого леса держались пеночки, дрозды. У изголовья, на полузасохшей лиственнице с обломанной вершиной, было гнездо скопы («рыбака»). На острове у всех пернатых обитателей имелись свои излюбленные места на вершинах елей, на тополях, откуда разодетые синицы встречали песнями восход и провожали солнце. Там был свой маленький мир, отгороженный от большой тайги речными протоками. И вот его не стало.

Надо идти. Но Глеб совершенно босой, а из запасной обуви ни одна пара не лезет на его «медвежью лапу». Опять забота Василию Николаевичу. Он что-то кроит из брезента, пришивает выпрошенную у Николая лосину и явно досадует на Глеба. А тому хоть бы что: кажется, повторись наводнение, он и с места не сдвинулся бы…

На второй день, шестнадцатого июня, когда уровень воды в Лючи упал до летнего, наш караван перебрёл реку и по проложенной нами в прошлом году тропе благополучно добрался к вечеру до подножья Станового. Тут всё памятно, знакомо. Василий Николаевич даже опознал недогоревшие тогда головешки дров. Палатки, пологи поставили на прежних местах, и вдруг показалось, будто мы и не уезжали со Станового.

Снова любуемся его бурыми скалами самых причудливых форм, их величайшим хаосом. С поднебесной высоты падают ручейки, разбиваясь на каменных глыбах в миллионы сверкающих брызг и окутывая гранитные стены лёгким паром. Закинув голову, вижу вверху иззубренные края откосов, за ними острые гребни, все в развалинах. А ещё выше, за широким снежным плащом, в безоблачном небе — вершины главного хребта. Мертвенно-серые, они кажутся доступными только солнцу.

Ощущение великой радости, что ты почти достиг желанного, охватывает меня. Становой и на этот раз поразил всех нас своей дикостью. С первого взгляда кажется, будто ты ничего более грандиозного и не видел.

Мои мысли уже там, на высоте, среди каменных конусов, цирков и скал, нависающих над глубоченными пропастями. Желание скорее проникнуть туда всё сильнее овладевает мною. Ещё два-три дня, и мы испытаем своё счастье.

Есть минуты, когда самые сложные ситуации предстают перед тобою в розовом свете. Сегодня всё кажется доступным.

Где-то за горами в безмолвии гаснет закат. Меркнет небо. Загораются светлячки звёзд. В тесном ущелье ночь, убаюканная мелодичным шёпотом колокольчиков да поздней песнью дрозда.

В темноте под сводом старых лиственниц — лагерь, освещённый костром, — удивительное зрелище. Пляшут тени стволов, как живые колышутся палатки, в бликах пламени ломаются лица людей. В воздухе дразнящий запах густого варева. Трофим возится с тестом. Улукиткан мастерит из тальника хомутики для оленей. Глеб спит. Лиханов пасёт стадо. Собаки наблюдают, как Василий Николаевич печёт лепёшки, складывая их стопкой поодаль от огня, ждут, когда он вспомнит про них.

— Как думаешь, завтра на перевал пойдём или тут дело есть? — спрашивает Улукиткан, поворачивая ко мне загорелое лицо.

— Видимо, задержимся. Через месяц сюда придут нивелировщики, им будет очень трудно идти через Ивакский перевал, круто и высоко. Надо обследовать вершину левого истока. Помнишь, мы в прошлом году с гольца видели там низкое место, может, пропустит.

— Что ты! — протестует проводник. — Если бы пропустило, эвенки давно там ходили бы.

— Пусть кто-нибудь завтра сходит, посмотрит, а я поднимусь на правобережную вершину, взгляну сбоку на хребет, есть ли проход по нему.

— Старика не берёшь?

— Пойдём, если охота.

— Как неохота, если надо.

— А мы с Трофимом прогуляемся по истоку, — говорит Василий Николаевич.

— Вот и хорошо, завтра у нас будет полностью занят день.

Незаметно подобралась и полночь. Когда ложились спать, сквозь поредевшие кроны просачивался серебристо-дымчатый, похожий на туман, свет. Скалы придвинулись, потеряв свой грозный облик.

На рассвете ко мне под полог приполз Трофим.

— Вести какие? — встревожился я.

— Нет. Пусть Глеб идёт со мною, что ему бездельничать, а Василию поотдохнуть, у него нога поранена.

— Боюсь, как бы парень тебе обузой не был, возьми Николая.

— Уж как-нибудь я с ним справлюсь.

— Справишься? Сам-то ты как себя чувствуешь? — спросил я серьёзно.

— Неплохо. Походы меня не утомляют.

— И всё-таки тебе надо беречься… — И мы выбрались из-под полога.

Предложение Трофима не обрадовало Глеба. Он нахмурился, неохотно собирался, делал страдальческое лицо, но, не найдя сочувствующих, ушёл, волоча за собою ленивые ноги.

— Какой это люди, тьфу!.. — сплюнул в сердцах старик, шёпотом бормоча проклятия.

Синее небо всё в белых барашках. Восход тихий, нежно-розовый, ветерок чуть колышет воздух. Какое благодатное утро!

Мы уже готовы были переходить реку, как из стланиковой чащи вышла Майка. За ней высунулся Баюткан.

— Друзья пришли! — кричит Василий Николаевич.

Улукиткан сбрасывает котомку, достаёт из потки сумочку с солью, кормит свою любимицу, затем осторожно подходит к Баюткану, вытянув далеко вперёд приманку. Тот пугливо отскакивает, дико косится на старика. Но соблазн велик. Точно убедившись в благих намерениях человека, с осторожностью берёт лакомство и тут же исчезает. Следом за ним убегает и Майка.

Я не могу понять, но что-то есть общее в уже повзрослевшей Майке с этим полудиким оленем. Боюсь, как бы она не одичала, сдружившись с ним.

Мы со стариком переходим два истока, исчезаем в глубине ущелья. Весь день бродим по отрогам. Этот поход не рассеял сомнений и никаких изменений не внёс в наши планы. Мы видели только южные склоны хребта, но они не давали полного представления об этих горах.

На табор явились на второй день к вечеру.

— Чего это вы так долго задержались? — встречает нас Василий Николаевич, и я по тону его догадываюсь, что какая-то новая беда стряслась с жителями нашей одинокой стоянки.

— Что случилось?

— Трофим вчера не вернулся, нет его и сегодня.

— А где Глеб?

— Он тут. Да разве от него добьёшься чего-нибудь путного, затвердил «не знаю» — и всё! Из палатки вылез Глеб.

— Ты где бросил Трофима? — спрашиваю.

— Не маленький он, что его бросать, сам ушёл, а куда — не знаю.

— Но вы же пошли вместе в вершину ключа, почему же ты вернулся один? Что случилось?

— Да что вы пристали, будто я украл или убил кого?!

— Ещё бы этого не хватало! Где Трофим, отвечай! — и я чувствую, как мною овладевает гнев.

— Говорю, не знаю, — упрямится Глеб. — Я остался отдыхать, а он не захотел, ушёл дальше… Ну, я и вернулся.

— Почему же вернулся?

Глеб молчит, неуклюже переступает с ноги на ногу и смотрит на меня открытыми глазами.

— Искать надо, обязательно искать, может, беда какая с ним. — Улукиткан пронизывает недобрым взглядом Глеба и добавляет сердито: — Какой худой люди есть. Собаку и ту нельзя бросать тайге, а ты товарища оставил!

— Я уже готов, сейчас Николай допечёт лепёшки, пойду на розыски, — говорит Василий Николаевич.

— Пойдём вместе… Глеба прихватим с собою и там на месте устроим ему суд, если что случилось с Трофимом…

— Никуда он не денется, а возьмём — ещё горя наберёмся, — протестует Василий Николаевич.

Глеб молчит, ему неловко. Он, как гусак, молча топчется на месте.

— Не научила тебя, Глеб, река, а, казалось бы, на коряге нужно было крепко подумать, как жить дальше. Тебя ведь не бросили в беде, а ты что сделал? — спрашиваю я.

Тревожные мысли овладевают мною. Я знаю прямую, бесхитростную натуру Трофима. Он не мог оставаться молчаливым свидетелем лени и безразличия Глеба, и на этой почве могли между ними возникнуть недоразумения. А разве мы знаем, на что способен Глеб? При этой мысли меня всего обдаёт жаром.

Надо торопиться.

…Василий Николаевич уже стоит с рюкзаком за плечами. Не хочется покидать лагерь и тепло костра, а при мысли, что ты должен сразу погрузиться в мокрую чащу, — по телу пробегает холодок. Но идти надо. Если с Трофимом что случилось, он ждёт нас.

Вот готов и я. За плечами котомка, карабин, в руках сошки. Ещё несколько глотков горячего воздуха, и мы покидаем стоянку. Но что это? Собаки вдруг насторожились, затем обе бросились напрямик через кусты, к истоку.

Мы задерживаемся. Из чащи показывается Трофим. Он еле передвигает ноги, сгорбился и, кажется, если бы не посох в руках — давно бы свалился. Одежда на нём изорвана, мокрая, лицо, запятнанное оспой, осунулось. Видно, что сил у него уже нет и ведёт его только воля.

— На кого же ты, браток, похож, истинный бродяга! Увидела бы Нина! — говорит Василий Николаевич, стаскивая с него котомку.

— Дай душу отогреть, а потом о Нине будем думать, — отвечает тот, а сам весь дрожит, как осина на ветру.

Он протягивает посиневшие руки к костру, хватает открытым ртом тепло и настороженно ловит мой взгляд, как бы пытаясь угадать, знаю ли я, что произошло. Рядом со мною стоит смущённый Глеб. Он не отрывает глаз от Трофима и тоже что-то пытается угадать по его усталому лицу, но тот не желает даже взглянуть на него.

— Тут по ущелью ни за что не пройти нивелировщикам, — говорит Трофим, — куда ни ткнись — завалы, россыпи, а в сторону никуда не свернёшь, скалы…

— До вершины ходил? Там низкий места?

— Нет, Улукиткан, туда не ходил, но, видно, место низкое. Только до него всё равно с оленями не добраться.

— А почему с тобою не пошёл Глеб, что случилось? — не выдерживаю я.

— А он сам разве не рассказывал?

— Говорит, что ты не захотел сесть с ним отдыхать, ушёл вперёд, а он не смог тебя догнать.

Трофим молча, в упор, смотрит на Глеба, и я замечаю, как вздулись желваки на его сжатых челюстях.

— Что же у вас случилось? — допытываюсь я.

— Всё это ерунда… Не стоит говорить. Плохо вот, что не нашёл прохода, весь изорвался, измучился…

— Ладно, пойдём через Ивакский, — говорю я. — И на сегодня хватит об этом. Хорошо, что все собрались. Надо отдохнуть. Утро вечера мудренее. Ты, Василий, снимай котомку, сообрази что-нибудь поесть.

— Что сообразить, если мяса нет? Сейчас баранинки бы, другое дело, — отвечает он с упрёком, но тут же начинает суетиться у костра.

Трофим спустился к реке, разулся и, сняв рубаху, начал полоскать её в мутной воде. Глеб не сводил с него глаз, и я видел, как его лицо, словно от какого-то внутреннего накала, краснело, как тяжело он дышал, борясь с непрошеными, вдруг нахлынувшими на него, мыслями… Я впервые видел его в таком состоянии и не мог разгадать, что копится в его душе.

Вот он шагнул от костра к берегу и вдруг остановился, видно, хотел повернуть обратно, да ноги заупрямиллись, зашагали к реке. Мы насторожились, ещё не понимая, чего он хочет. Одно было ясно, что всё это имело прямую связь с событиями, разыгравшимися вчера в ущелье восточного истока.

Трофим, несомненно, слышал, как приближался Глеб, шаркая ногами по гальке, как остановился возле него. Но даже не обернулся. А парень стоял перед ним с опущенными руками, покорный, мрачный. С минуту длилось томительное молчание. Но вот Трофим приподнялся, стал не торопясь выкручивать рубаху. Что ему сказал Глеб — мы не расслышали, но тот вдруг повернулся к нему и, широко размахнувшись, ударил его по лицу туго скрученной рубахой.

Глеб пошатнулся, взмахнул руками, рванулся было вперёд, но Трофим повторил удар. Из-под ног парня выскользнули камни, тело изогнулось, в последней попытке удержаться, и он упал в воду, подняв над собой столб брызг.

Трофим, всё так же не торопясь, поймал Глеба за ноги, помог ему выбраться из воды, оттолкнул от себя.

— Рано совесть размотал, хорёк бесстыжий даже не краснеешь, — сказал он, доставая кисет,

За внешним спокойствием Трофима пряталась буря. Это было видно по вспыхнувшим на лице багровым пятнам, по тому, как дрожали его руки. Давно я не видел Трофима в таком возбуждённом состоянии, но необыкновенная внутренняя сила сдерживала гнев этого человека.

Глеб стоял мокрый, жалкий, одинокий. С его одежды ручьём стекала вода. Внезапно Трофим повернулся к Глебу, бесцеремонно стащил с него мокрую телогрейку, выжал из неё воду и подошёл к костру.

Он не оправдывался. А люди в ожидании молчали, всё ещё находясь под впечатлением этой неприятной сцены. И Трофим не выдержал, пояснил сдержанно:

— Вчера отстал с продуктами, сожрал всё один и дальше не пошёл. Пусть знает, что стоит в тайге кусок лепёшки.

Что Трофим вернулся голодным, было видно по тому, как много и жадно он ел за ужином.

А тем временем густой туман воровски, незаметно сполз с утёсов на дно ущелья, и чёрная темень окутала лагерь. Я задержался у костра за работой. Надо было приготовить очередную радиограмму в штаб и ответить начальникам партий на их запросы. Улукиткан починял своё седло. Рядом с ним сидел Глеб. На его сумрачном лице плясали кривые блики пламени.

— Слушай, Улукиткан, почему на меня все нападают? — спросил он тоскливым голосом.

Старик отложил седло, посмотрел на него долгим, пытливым взглядом.

— Зачем пришёл к нам в тайгу? — вдруг спросил он. — Если твои руки от работы бегут шибче ног и друг тебе не надо — пропадёшь тут, как коршун без крыльев. И во рту у тебя не язык, а бешеная собака, я думаю. Научись молчать.

Улукиткан отвернулся от Глеба, считая разговор законченным, снова взял в руки седло. Но его последняя фраза глубоко запала в моей памяти. Мне даже показалось, что я сделал большое открытие: «Научись молчать» — вот ещё одна древняя народная мудрость, не потерявшая и теперь своей свежести.

Умей молчать, когда трудно!

Через полчаса лагерь засыпал. Из далёких равнин набегал тёплый ветерок, шелестя сонливой листвой. Погас и костёр. Возле него сидел Глеб, одинокий, как пень в степи, забытый всеми. Мне было жаль его, но я подумал: пусть остаётся, пусть до конца выпьет горькую чашу раздумья.

Но когда засыпал, я услышал голос Трофима:

— Иди, чёрт поперечный, ко мне в полог. Тебя, шкодина, даже на ночь никто не позвал…

И я слышал, как мягко шёл Глеб к пологу Трофима, как раздевался, укладывался спать и как скоро они оба мирно захрапели.

Рано утром олени в сборе. Минут десять тратим на поимку Баюткана. И так каждый день. Но Улукиткану это нравится. С каким азартом он гоняется за ним, устраивает ловушки, грозится расправой, но, поймав, он пальцем не тронет его и непременно положит на губу оленя щепотку соли. Баюткана он любит за дикость, за гордый нрав, да и тот привязан к нему. Иногда сам подходит и начинает чесать искусанные паутами губы о спину старика, и тогда плоское лицо проводника необычайно добреет.

Караван трогается. От стоянки в глубь гор бегут затёсы, сделанные нами в прошлом году, когда искали Ивакский перевал. Под ногами тропка. Она приводит нас к броду через левый исток, взбирается на возвышенность, и мы без приключений добираемся до ключа Тас-Балаган. Прозрачная стеклянная струя падает с бешеной высоты и только тут внизу, достигнув ложа ущелья, отдыхает на белом песке в глубоких заводях.

Снова любуемся гигантской скалою, что поднимается на несколько сот метров в небо сразу за Тас-Балаганом. Её тёмные стены, отполированные ветрами, угрожающе нависают над нами. Незнающему человеку ни за что не догадаться, что именно здесь, по-над скалою, лежит путь к перевалу. Даже такому опытному проводнику, как Улукиткан, далось это открытие после долгих и трудных поисков.

Не смолкает крик проводников. Солнце высоко, тепло, природа нежится в пахучей зелени. Глаза радует бездонная синева неба и оставшаяся позади даль, повитая тончайшей лазоревой дымкой.

Через полтора часа мы выбрались на первую террасу и раскинули свой табор под знакомой елью, где жили в прошлом году. Улукиткан занялся делами на стоянке, остальные с оленями отправляются за оставшимся под скалою грузом. Я до обеда решаю пройти вперёд — прорубить проход.

Со мною увязался Кучум. Он за последнее время окреп. Длинная чёрная шерсть, расчёсанная ветром и чащей, лоснится, и как кстати на его широченной груди белая манишка, а на передних ногах — белые чулки. Как гордо он носит в лёгком беге свой пушистый хвост, загнутый крючком на спину.

За ельником меня встречает нежный запах рододендрона. Как приятен он здесь, среди сырых скал! Я взбираюсь на прилавок, рву, вернее, наламываю целую охапку этих светло-розовых цветов, оставляю их на тропе, иду дальше.

По пути захожу полюбоваться водопадом. Тугой струёй вода вырывается из-за верхней грани второй террасы, разбивается в пыль о выступы скал, подстерегающих её снизу. Густые пары окутывают мрачную щель водопада. Но какое это чудесное зрелище в солнечный день! Сколько красок, и как удачно они мешаются, порождая новые и новые цвета, то нежные, то яркие, то еле заметные глазу!

Выбравшись на верх второй террасы, я услышал короткий, но тревожный крик птицы: это копалуха предупреждала своё семейство об опасности. Птица, пользуясь полуденной тишиною, может быть, впервые вывела птенцов на зелёную площадку. Надо же показать им местность, научить искать корм, разбираться в звуках, внушить им, что окружающий мир полон врагов и что даже тишине не следует доверяться. Много забот у матери, пока повзрослеют птенцы.

Я подумал: хорошо, что где-то отстал Кучум, иначе встреча кончилась бы большой неприятностью, и прежде всего для цыплят.

Но где же затаилась копалуха? Глаза внимательно обшаривают площадку, заросшую мелкой травой и усыпанную камнями, да разве увидишь на этом серо-зелёном фоне затаившуюся птицу! А ведь она тут где-то близко и, вероятно, следит за мною.

С минуту продолжается наш молчаливый поединок. Но вот неожиданно вздрогнул кустик травы, и там вырос настороженный силуэт птицы с вытянутой шеей.

«Ко… ко…» — слышится её отрывистый говорок, и тотчас же рядом с ней зашевелилась трава, и я вижу цыплят — светлые пушистые комочки. «Ко… ко…» — повторяет мать и ведёт своё семейство к кустам.

В этот миг сзади меня хрустнула веточка, и на площадку вырвался Кучум, уже уловивший глухариный запах. Я даже не успел крикнуть, остановить его. Но случилось неожиданное: копалуха бросилась навстречу собаке, упала, словно подраненная. Кобель затормозил бег, распахнул пасть, но промахнулся. А птица, отскочив, снова упала и, волоча крылья, повела от птенцов одураченную собаку. Кучум разгорячился, вот-вот схватит её, но та всякий раз успевает подняться в воздух. Наконец, оба исчезают в лесу, и я от души смеюсь над глупым Кучумом.

Что же стало с цыплятами? Их нигде не видно, но они, конечно, здесь, на площадке, в траве. Попробую-ка разыскать их.

Я наклоняюсь к земле и вижу, один затаился между камней ни живой ни мёртвый. Только внимательно присматриваясь, его можно заметить, А вот и другой. Но на этого без смеха смотреть нельзя: голову засунул под прошлогодний лист, а сам весь на виду, воображает, что спрятался. Я вижу ещё одного, он лежит сверху на клочке коры, плотно прижавшись к ней, вытянув шею и закрыв глаза, уверенный, что в таком положении ему не грозит никакая опасность.

Я перекладываю его с коры к себе на ладонь и терпеливо наблюдаю, что же будет с ним дальше? Жду долго. Цыплёнок лежит бездыханным комочком, даже сердечко его, кажется, не бьётся. Не умер ли он? Начинаю присматриваться. Вижу, он осторожно, по-детски воровски, открывает один глаз, смотрит на меня и снова слепнет. Ага, хитрец, притворяешься!

Кладу цыплёнка на землю, отхожу, а сам оглядываюсь. Интересно, как долго он будет изображать мёртвого? Вижу, глухарёнок опять осторожно открывает один глаз и вдруг вскакивает и, спеша изо всех сил, удирает без оглядки в кусты, беспомощно трепыхая крошечными крылышками. Только теперь, услышав шорох травы, вскочили и остальные. Смешно качаясь на бегу, они тоже скрылись в кустах. Их оказалось шесть.

Я уже возвращался, когда над площадкой послышался торопливый шум крыльев: это копалуха прилетела к оставленным детям. Она уселась на лиственнице и с беспокойством стала осматривать площадку. Затем бесшумно опустилась на землю, подняла высоко голову, чтобы дальше видно было, и осторожно стала звать детей: «Ко-ко-ко»

А сама оглядывается, сторожит тишину, не прозевать бы врага…

Я видел, как из кустарника разом выкатились бледно-жёлтые шарики, как они окружили мать и как та поспешно увела детвору в чащу леса.

Уже на спуске с террасы мне встретился Кучум. Ну, и прокатила же его копалуха! Не отдышится, язык висит сбоку, морда растерянная, — видно, понял, что обманула его птица.

На обратном пути я забираю рододендрон и с пахучей ношей возвращаюсь на стоянку.

Нахмурилось небо. С лохматых граней откосов в ущелье сполз туман. Пошёл дождь.

Марь неузнаваема: по ней, среди кочек, бродит стадо пёстрых оленей, рядом со старой елью стоят палатки, пологи, горит костёр, слышится человеческий говор. И как-то странно всё это здесь на высоте скал, вечно безлюдных. Наши только что поднялись с грузом и теперь готовят ночлег.

— Однако, долго будет дождь, — говорит Улукиткан.

— Почему ты так думаешь?

— Так хочет море. Когда оно сердится — посылает на землю гружёные тучи. Много дней будет дождь. Так всегда бывает летом.

Мы пьём чай у костра, кто стоя, кто примостившись на дровах. Во тьме ходят олени, изредка стряхивая с себя дождевую влагу.

Утро не приносит утешения. Тяжёлый туман, цепляясь за вершины гор, нехотя ползёт на запад, обильно увлажняя и без того размокшую тайгу. Безветренно. Молчат птицы, сникли комары, не откликается эхо, и на душе досада — всё это признаки наступившей длительной непогоды.

В приглушённой сыростью тишине живёт только ручей. Тесно стало ему в русле, распирает плечами берег, сталкивает валуны, бушует.

Но к полудню совершенно неожиданно на тайгу набросился ветер. Дождь перестал. Зашумел обрадованный лес, сбрасывая с листвы влагу. Отступил к вершинам туман и там затаился в расщелинах скал. Вскоре ветер перешёл в настоящий ураган, и царство тишины и покоя превратилось в кромешный ад: треск, стон падающих деревьев, грохот скатывающихся камней буквально оглушили нас. Лагерь наш тоже растерзан — ветер разметал огонь, разбросал висевшую одежду, сорвал пологи, палатку.

— А ты, Улукиткан, говорил, что дождь надолго, — напоминает Василий Николаевич, подбирая разбросанные вещи.

Старик посмотрел на небо, прислушался к ветру и вздёрнул плечи.

— Однако, ветер дурной, напрасно дует, море сильнее его, дождь всё равно будет, — отвечает он уверенно.

Через полчаса ветер затих так же внезапно, как и появился. Туман над нами поредел, и сквозь него обозначилось солнце, стало немного светлее.

Мы собираем вещи, разжигаем костёр. Трофим с Василием Николаевичем садятся за починку пологов и палатки. Тайгу сушит тёплый, ласковый ветерок, налетающий снизу мягкими струями. Но онемевшая природа упорно молчит, и почему-то туман всё больше копится по щелям, свисая снежной бахромой со скал. Воздух остаётся тяжёлым. Знаю, всё это признак непогоды, но уж очень обнадёживает посветлевшее небо на юге, и я, доверяясь ему, даю команду свёртывать лагерь, выступать.

Ловлю на лице Улукиткана удивление.

— Ты начальник, я должен подчиняться, но скоро узнаешь, как ты ошибся, — сказал он, снимая с колышка узды и отправляясь с Лихановым за оленями.

Когда всё было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку.

— Дождь долго будет, напрасно уходим от нагретого места, — говорит он, беря в руки повод переднего оленя.

Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадёживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро.

Только мы успели перебрести ручей, как пошёл дождь, мелкий, густой, точь-в-точь такой, какой шёл до урагана. Теперь ясно всем, что прорвавшийся ветер только на короткое время изменил обстановку на небе, но моря он действительно не победил, и оно продолжало бросать на материк бесконечные полчища «гружёных туч».

Медленно взбираемся на верх террасы. Олени с трудом преодолевают крутизну. Одежда на нас уже успела промокнуть и отяжелеть. В душе у меня досада на себя: напрасно взбаламутил всех, неверно решил. Теперь я готов раскаяться, но уже поздно.

С трудом поднимаемся на верх второй террасы. Вьюки отяжелели. Дождь усиливается, и нет никакой надежды на улучшение погоды. Мы готовы задержаться, тут есть и лес, и хорошее место для стоянки, но мало ягеля для оленей. Проводники опасаются, что животные, в поисках корма, уйдут на Зею, и тогда трудно будет их собрать. Остаётся один выход — двигаться дальше, до границы леса, и там переждать непогоду.

Караван с трудом взбирается по скользкому подъёму. В тумане ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех подавленное. Одно утешение, что с каждым шагом, хотя и очень медленно, мы приближаемся к перевалу.

Впереди идёт Улукиткан, согнувшись от холода в три погибели.

— Мод… мод… — подбадривает он оленей ослабевшим голосом.

Но животные словно не слышат этого окрика, продолжают устало вышагивать по крутизне.

Какая пронизывающая сырость! Я весь мокрый, тело закоченело, и кажется, кровь уже не циркулирует. Пальцы онемели, еле шевелятся, не могу даже пуговицы застегнуть.

Вероятно, ничто в природе так не угнетает человека, как этот бесконечно моросящий дождь, порождённый туманом, при абсолютной тишине.

Глеб и Василий Николаевич отстали, и их не видно за туманом. Я тоже плетусь кое-как и удивляюсь Улукиткану. Откуда он черпает силы, хотя и помаленьку, но уходит всё выше и выше?

Наконец-то лес поредел, но дождь, как на грех, усилился. Вижу — Улукиткан выбрался на бровку третьей террасы, почему-то бросил оленей, а сам ушёл дальше. Мы остановились.

— Мод… мод… мод… — доносится из тумана голос старика.

Я решил, что он даёт нам команду вести дальше караван. Подхожу к переднему оленю, хочу взять повод, но, увы, на олене совсем нет узды. Она снялась, а Улукиткан этого не заметил, идёт дальше, волоча её по земле и воображая, что караван шагает следом за ним. «Мод… мод… мод…» Мне стало больно за старика. Он, вероятно, так устал и так промок, что уже не соображает, что делает, а ноги передвигаются машинально. Бедный Улукиткан, он-то за что страдает?!

Я тороплюсь, нагоняю старика. Он стоит, повернувшись к нам, удивлённо смотрит на узду, на оленей, которые подошли со мною.

— Эко старость, иду, не вижу, дурной, что ли, стал! Мне в чуме сидеть, а я аргиш вожу по тайге, — упрекает он себя.

Темнеет. Дальше мы не способны передвинуться и на сто метров. Находим небольшую площадку. Рядом уже нет леса, только мелкорослый березняк. С трудом развьючиваем оленей. Теперь одна забота — поставить палатку.

Но не так просто организовать приют на этой большой высоте, когда с неба льются на вас потоки дождя, тело оцепенело от сырости и вы уже не ощущаете прикосновения мокрой одежды, а руки стали беспомощными и пальцы бессильны даже развязать узел или вытащить спичку из коробка. Холод сковал, кажется, даже мысли, и вы плохо соображаете, что надо делать.

Более крепким оказывается Василий Николаевич. Он ещё способен взять топор, спуститься вниз за кольями для палаток. Следом за ним молча уходит Трофим. Глеб стоит, как мокрое пугало, растрёпанный и беспомощный.

После долгих усилий мы, наконец-то, под защитой палатки. С нами часть груза и собаки. Темень, густая, чёрная, окутала горы. О костре, а тем более о кружке горячего чая, мы не можем и думать. Единственным нашим желанием было забыться во сне от этого проклятого холода. Но как это сделать, когда на вас мокрая одежда и из-за тесноты в палатке негде развернуть спального мешка, к тому же и площадка, на которой вы устроились, мало того, что наклонена в одну сторону, до отказа напиталась водою. Бедные путешественники, как ничтожно малы ваши желания, однако и они неосуществимы!

Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке копятся тяжёлая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи.

— Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, — слышится голос Трофима.

— Ты пробуй, а я побалуюсь трубкой, — отвечает тот и начинает шарить по карманам.

Поднимается Глеб, молча ждёт, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.

«Ожили», — подумал я, и на душе как будто стало легче.

Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. У меня отлегла боль в душе. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги. Запускаю глубоко за пазуху руки, свёртываюсь калачиком — и прощай дождь, мучения, переход, холод! Мои спутники уже дружно храпят.

Но что это? Из дальнего угла палатки на меня наплывает комариный писк, жалобный, нудный. Ах, думаю, проклятый, и ты отогрелся! Слышу, второй запел рядом, над чьей-то головою. Я настораживаюсь. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, чего-то ждут, затаив дыхание.

«Зз… зз… зз…» — кружится однотонный звук над нашими головами.

Кто-то громко шлёпает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.

Странно… Казалось, разверзнись небеса, развались горы, никто из нас не пробудился бы после тяжёлого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трём комарам, и вот… Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.

И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, — нет, на немилость победителей.

…Утром я выглянул из палатки — всё по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше обследование Станового зависело от того, как долго ещё оно будет гневаться.

Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с… голодом. Но как добыть огонь, когда кажется, даже камни пропитаны водой! Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.

В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание, тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы.

— Если мы весь день будем только думать о лепёшке, брюху не станет легче, — слышится простуженный голос Улукиткана.

Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.

Поодаль от остановки стоят под дождём олени, сбившись в кучу.

Через полчаса возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остаётся развести костёр, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. Надежда на него. В потке у него нашлась береста. Он её растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок.

Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями — так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение, в метр высотою, напоминающее чум.

Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнула одна, другая спичка. Вспыхнул огонёк, через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Ещё минута — и из отверстия выплеснулось пламя… Чёрт возьми, как это здорово!

Мы протягиваем к костру руки, жадно глотаем горячий воздух и беспрерывно повторяем:

— Хорошо!.. Ах, как хорошо!

Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котелок с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Но дождь делал своё дело. Если нам удавалось подсушить одежду на спине, за это время она намокала до отказа спереди. И всё же это половинчатое тепло ободряло нас.

Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костёр развалился. Беспомощное пламя ещё пыталось подняться, ещё вспыхивала синева расплавленных углей, но огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костёр, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.

Непогода загоняет нас в палатку.

Мясо — недоваренное, но зато чай горячий! А это уже много. Небо будто прогнило. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.

— Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадёшь без огня, — беспокоится Улукиткан.

— Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, — отвечает Василий Николаевич.

— Как-нибудь — это худо, — не унимается старик.

Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шёл мелкий, густой, то в палатке он падал тяжёлыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом, тяжело переживая заточение.

— Братцы, вода! — раздаётся вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас «вода» звучит у него как «пожар»!

Мы вскакиваем, Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надёжно закрепляем оттяжные верёвки на палатке… Теперь вниз!

Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман мешается с вечерним сумраком. Справа, слева — всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.

Но и в тайге нам не удаётся найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льёт дождь. Уже темнеет…

— Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, — слышится голос Улукиткана.

Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замёрзли, что руки не держат топора. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.

— Балаган так балаган! — кричу я, и мы сворачиваем вправо, к тёмной стене леса.

Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идёт страшно медленно, — кажется, и топоры затупились, Я поражаюсь терпению и удивительной стойкости моих спутников. Их не узнать — согнулись, как-то сжались: озноб пронизывает насквозь.

Делаем навес для огня. Улукиткан достаёт из-за пазухи припасённый лоскут берёзовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костёр разгорается медленно. А мы, мокрые, жалкие, ожидаем тепла.

Через некоторое время, чуточку отогревшись, мы уже были самыми счастливыми людьми на планете. Видимо, для человека путь к ощущению настоящего счастья всегда идёт тропой испытаний.

Улукиткан остаётся сторожить огонь, а мы берёмся за устройство балагана. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льёт и льёт.

Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток — и балаган готов. Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее.

Утро! Со счёта слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть льёт, чёрт с ним, с дождём! Мы надёжно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как улыбаются его губы во сне, как он вольно дышит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в краю более гостеприимном, нежели Становой.

Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее, нагреваем её, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться. Но сейчас всё ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится горячая лепёшка, то кусок отваренного мяса с большой костью, да такой ароматный, что не вытерпишь, пожуёшь пустым ртом и от досады повернёшься на другой бок. Есть здорово хочется, но с нами ничего нет съедобного, даже воды не в чем скипятить.

На этот раз и сон не смягчает голода.

Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Какую-то долю минуты не могу понять, откуда наносит палёным? Приподнимаю голову, осматриваюсь. Узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.

Над дотлевающим костром висит котёл со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепёшка. Не понимаю, кто принёс котёл, крупу, муку и ещё нашёл в себе сил заняться приготовлением каши? Вскакиваю и бросаюсь к костру, чтобы спасти остатки.

То, что я увидел, умилило меня и глубоко тронуло. Рядом с костром, припав к отогретой земле, как к тёплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепёшка, сумочка с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепёшку, но сил не хватило, свалил его сон, и всё сгорело на костре. Какая обида!

Глядя на спящего Трофима, я подумал: «Сколько трудов стоило тебе, друг, это приготовление? Немногие способны на подобное».

Я мою котёл, насыпаю крупы, вешаю на огонь, сырую лепёшку запекаю на сковороде, ставлю сбоку к костру, на том месте, где стояла сгоревшая, завожу ещё тесто, раскатываю его и оставляю на месте. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофиму уснуть. А сам ложусь на своё место, жду, когда лепёшка, что у огня, начнёт поджариваться.

— Горим!.. — кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.

Трофим вскакивает, хватает лепёшку, поворачивает её другой стороною.

— Чуть не уснул, наделал бы делов! — шепчет он.

— Да ты, Трофим, поди, ещё не ложился? Однако, сумасшедший, — говорит поднявшийся Улукиткан.

— Успею, высплюсь, куда торопиться. Сейчас вторую лепёшку допеку и обедать будем, — отвечает тот.

Он снимает котёл, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша «дошла», и, подсев к огню, начинает закуривать, а малюсенькие глаза устало смотрят из-под отяжелевших век.

Люди встают, окружают костёр, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепёшки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу. Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесёт заслуженное удовлетворение.

Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, пригорюнилась старушка тайга. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетённое состояние. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Наши мысли растворяются в мучительных ожиданиях погоды, в ожиданиях солнца. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу — оно неумолимо…

Ещё три дня усердно поил землю дождь. Всё вокруг настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берёз свернулись от холода в трубку и безнадёжно повисли на своих длинных ножках.

— Гляньте-ка, снег! — кричит Глеб.

Этого ещё недоставало!

И вот уже не осталось вокруг нас ни зелёного покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок — всё приглушено холодной белизною. И только одинокие маковки дикого лука ненужно торчат над однообразной поверхностью снега.

Уже ночь. Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим ещё немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину малоизведанных гор.

Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.

— Проголодалась бедняжка, — посочувствовал ей Трофим, поправляя огонь.

Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие глаза, молча смотрел, вслед давно скрывшейся птице.

— Однако, погода кончилась, птица не зря летает, — сказал он.

От слов старика стало легче, посвежели мысли, и я уснул, убаюканный ночным безмолвием да далёким, чуть слышным криком ночной птицы.

Рассвет всё изменил. Коршуном взвился низовой ветер над запушённой тайгой. Яростно сдирал с леса бутафорский наряд, поднимая с земли столбы снежной пыли, и нёсся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугой струёй, изорвал в клочья и разметал в разные стороны.

Заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зелёные вершины, смотрит тайга в небо, радуется, славит шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.

Ещё час, и ярко-зелёным морем расплескался лес.

Мы наскоро завтракаем. Навстречу нам плывёт невнятный шепоток бубенцов — это идут олени. Они, видимо, надумали вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Их ведёт Майка. За ней Баюткан. Улукиткан стыдит её, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.

А солнце поднимается выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля.

В лагере всё без изменений. Но прежде чем тронуться дальше, нужно просушить вьюки. Я не стал дожидаться, — желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепёшки и ухожу к хорошо виднеющейся седловине.

Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетён полярной берёзкой, стлаником, ольхой. Выше редеют кустарники, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо оплетённые рододендроны.

Иду прошлогодним следом. Он ведёт меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собой. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на Кучума. Он весь собранный, готовый к поединку, торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака огромными прыжками увлекает меня вперёд. «Значит, медведь», — проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: ещё один череп в коллекции!

Прежде всего надо сориентироваться. Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, всё в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Здесь, где-то близко, зверь.

Идём осторожно. Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнётся ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.

— Ух ты, змей! — то и дело угрожаю я ему шёпотом и показываю кулак.

Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, тянет дальше. Кажется, сейчас лопнет поводок и — прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо, не то насмешливо, не то с упрёком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевела. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остаётся только приподняться и заглянуть через неё. Левой рукой держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идёт молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокоился. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядой. Но кто он? Кто мог так взбудоражить собаку?

Я приподнимаюсь, просовываю вперёд карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна ещё не растаявшего снега. Слух ловит весёлый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно поражённый молнией, припадаю к холодному камню. Не галлюцинация ли это?!

Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до, ни после этого.

Тот, кого давно уже почуял мой верный пёс, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутёк.

Это сокжой.

Совершенно белый, словно вылепленный из снега.

Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне тёмно-зелёных стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.

Даже рога, большие, ветвистые и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремлённые в нашу сторону, горели угольной чернотою.

Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе… Сколько восхищённых посетителей всегда толпилось бы возле отведённого ему места!

Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас, но этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдёт, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!

Скольких усилий стоит мне отложить карабин… Отстёгиваю футляр аппарата. Но, чёрт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки, — как же быть с Кучумом? Ведь чуть только попусти ошейник, и загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьёзное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос, дескать, невтерпёж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.

Зверь всё ещё стоит, как снежное видение в ярких лучах полуденного солнца, — весь настороже.

А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.

Надо торопиться!

Щёлкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несётся вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятия.

Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустил такого альбиноса! А ведь был рядом, и чёрт меня дёрнул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок.

Сажусь на камень, — свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвёл, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и всё ещё в каком-то возбуждённом состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не компенсировал бы утраты. Не могу освободиться от досады, а сокжой всё стоит предо мной виденьем, настороженный, пугливый.

Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьёзное, приходится смириться и идти за ним.

К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряжённость. Неужели близко может быть зверь?! А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.

Вот мы и у входа в цирк.

Надо осмотреться.

Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь источенный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы имеют зазубренные очертания, чётко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.

Это и есть исток Тас-Балагана!

Внимательно осматриваю дно цирка — никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвётся, хрипит. Разве кто спит под камнями?

— Куй! — кричу я полным голосом.

— Куй… куй… куй… — отдаётся от скал эхо и, мешаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.

Уж теперь-то зверь должен бы пробудиться, однако ничего нет. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. Идём. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью ещё не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идёт на свободном поводке, будто крадётся. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперёд…

Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зелёному мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в неё чёрные круглые глаза, контур спины.

О, да ведь это телёнок сокжоя!

Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперёд. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорождённому существу, ещё не посвящённому в тайны жизни, и, прежде всего, присматриваюсь к позе. Обе задние ноги телёнка пропущены далеко вперёд, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему — при необходимости — вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.

Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвёртый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.

Кучум готов броситься на телёнка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой ещё сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание — не беспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идёт, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!

Телёнок вдруг вскакивает и рыжим комочком прыгает мимо нас, высоко подбрасывая зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.

А навстречу убежавшему телёнку несётся крик взрослой самки: «Бек… бек…».

Я подбегаю к скату в ущелье и… в ста метрах снова вижу белого сокжоя! Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести своё дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что всё так хорошо закончилось!

Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. В голову приходят мысли о жизни маленького сокжоя — итог моих многолетних наблюдений.

Жизнь, независимо от того, «завёрнута» ли она в волчью шкуру или сохатиную, или «прячется» под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что народившийся телёнок сокжоя, беспомощный, ещё не имеющий ни опыта, ни сил? А ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врождённый инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.

Попробуем представить себе первый день его жизни.

Родился он ночью. Темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему предстоит питаться всю жизнь. Малыш так увлёкся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.

Но странно, он не бросился искать её, не стал звать — какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло залезть под куст, спрятаться.

Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился.

Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика.

Каким же нужно обладать врождённым терпением, чтобы не приподняться, не полюбопытствовать, что это за звон долетает со дна цирка, что прячется за краем кустарника и, наконец, главное, где мать?

Но этого как раз и не позволяет ему сделать инстинкт.

Уже полдень. Горячее солнце ласкает тайгу, ветерок разносит прохладу, и с ней долетают какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хочется побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смеет покинуть своё скрытое убежище, продолжает таиться.

И вот наконец-то послышался долгожданный зов матери, её осторожные шаги.

Теперь можно встать, попить тёплого молока, вкус которого уже хорошо ему знаком, и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждёт? Телёнок ещё не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланик, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, ягель, крошечные ивки! Что это там внизу блестящее грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашёл возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.

Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом телёнок опять остался один и провёл день в одиночестве под стлаником. Мать же всё время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.

Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп телёнок. Теперь мать увела его на новое место и там ещё долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.

Жизнь в природе идёт своим чередом, по своим законам…

Мой слух ловит далёкий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум разочарован, но делать нечего, примирился.

Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое тёмным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с округлёнными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит своё неизменное ку-ку. Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.

— А где же печёнка? — спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с ног до головы.

— Печёнка убежала.

— Убежала? Эко не повезло, а мы торопились, двух оленей ведём под мясо, — улыбается Улукиткан.

Я коротко рассказываю о случившемся, и караван продолжает подниматься к перевалу.

— Мод!.. Мод!.. — ободряет Улукиткан запыхавшихся оленей.

Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берём последнюю крутизну.

Вот и перевал. За ним спуск к далёкому Алданскому нагорью, скрытому от глаз бесконечными грядами гольцов.

Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам ещё не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдём и следа человека.

Прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Решаюсь задержаться на перевале дня на два.

Выстрел в горах

Удивительный мальчишник. Улукиткан маскируется под барана. Меня находят свалившемся со скалы. Идём к Пугачёву.


Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай.

— Какого лешего разорались? — слышится голос Василия Николаевича.

Он выходит из палатки, грозит собакам, и те умолкают. Со склона горы доносится грохот камней под ногами убегающего стада снежных баранов.

Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи со стадом. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы ещё не разогнали своим присутствием диких обитателей гор.

Разве сходить, попытать счастье с ружьём?

Все спят. Я поднимаюсь с твёрдым решением уйти на весь день к вершинам Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке я сообщил, что ухожу на восточный голец, и предлагал Трофиму с Василием осмотреть проходы по водораздельной линии на запад.

За горами сочится многообещающий рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утёсы над тёмными лесами. Ночь бесследно уходит. Ещё минута ожидания — и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льётся свет наступающего дня. Всё проснулось, чтобы начать жить, но ещё нежится в утренней прохладе.

Куда идти?

Решаюсь вначале подняться на перевал и оттуда наметить свой маршрут. Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей, склону. Внизу лёгкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, ещё не отогретый, запах первобытных лесов и холодных межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю горят алмазные костры.

Здесь когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили её до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над ней два прохода, из них западный более доступен для каравана. Вдоль седловины идёт хорошо заметная звериная тропа, вероятно, единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны утренние следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего, следом за стадом, на запад.

Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. К ней я и направляюсь. Это заманчиво ещё и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. Иду тропою. Она выводит меня на сопку и исчезает.

Я в цирке. Он напоминает врезанное в монолитную гору гигантское кресло с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип, забытый ветром, клочок тумана. В тишину, ещё никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка.

Я не тороплюсь, иду осторожно, мягко шагаю по мелкой россыпи. Глаза, по привычке, прощупывают местность. Но кругом ни зверя, ни птицы — первозданный покой, только камни всё сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебёнкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся!

Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Я откидываю назад голову, замираю. Вижу над собой только выступы скал да пустое побледневшее небо — и ничего больше. Стою, жду. Неужели обманулся? Слух ловит стеклянный звон ручейка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Жду ещё долго, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям.

Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он рождается где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пёстрых обломках.

Стою, смотрю не шевелясь. Замечаю какое-то светлое пятно на фоне серой скалы. Присматриваюсь и поражаюсь: ведь это же белый лоб барана! Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях.

Я ещё не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. Стук уползает выше, дальше. Вижу, на вершину шпиля выскакивает рогач, дескать, полюбуйся, каков я!

Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою, на верной дистанции, такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо считая, что находится на недосягаемой высоте. «Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку всё доступно», — подумал я, нажимая крючок.

Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опустела. Но скоро я увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в кою сторону, и благополучно скрылся с глаз. «Промазал», — с досадой подумал я.

А день уже в разливе. Солнце растопило затаившийся над снежником туман. Далеко на западе, над крапленными снегом гольцами, где синеет голубизною небо, собираются облака.

Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намерен попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью — авось пройду — я и пошёл дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева — пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, а в конце стены вдруг чувствую, что из-под меня уползает камень, тащит с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда всё, что попадается по пути.

Добираюсь, наконец-то, до более надёжного места, оглядываюсь и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чём, до первого случая, и всё это шаткое сооружение вот-вот обвалится.

Последнюю часть подъёма преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются чётко, дали ещё свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как всё здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утёсах, блуждает по глубоким ущельям.

Как скупо наряжен Становой! Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени у глубоких провалов, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю. И так всюду, куда бы ни обратили вы свой взгляд.

И всё это печальное окутано мёртвым покоем. Ужасно холодное безмолвие гор, их сон вечен. Наступит ли когда-нибудь на этих суровых вершинах весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами?

Между видимым пространством, уходящим на восток, и вершиной, которая под моими ногами, лежит глубокое ущелье. На дне его ревёт река, пробившая путь между огромными валунами. Это самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Несколько ниже он огибает округлый голец, напоминающий сидящего Будду. Этот «Будда» закрывает вид на Ивакское ущелье, по которому позже мы должны проложить тропу к озеру Токо. Придётся завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора.

Делаю зарисовки горизонта, беру азимуты на господствующие вершины, внимательно изучаю рельеф. Прихожу к выводу, что главная водораздельная линия хребта по высоте мало отличается от отрогов, расположенных севернее её, что по ней имеются широкие просветы, которые обеспечивают непосредственную видимость между вершинами, расположенными по обе стороны водораздела, и что через перевал можно проложить нивелирную трассу от Зеи к Алданскому нагорью. В этом отношении, кажется, всё благополучно. Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, куда лежит наш путь, меня снова и снова беспокоит вопрос: пройдём ли?

Возвращаюсь в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением: может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие на скалах.

Осматриваю крупную россыпь. Из чего сложена вершина? Кажется, будто камни недавно насыпаны гигантским самосвалом, лежат неустойчиво, под ними всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений, даже лишайники не живут здесь. На вершинах гор происходит интенсивный процесс разрушений, всё перемещается, сползает или выпучивается.

А несколько ниже, совершенно неожиданно, среди угловатых камней я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живёт! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый по отношению к росту, покрыт тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем красуется и для кого раскрыл свои лепестки? Ведь сюда не залетают ни пчёлы, ни бабочки, ни шмели… Один ветер живёт среди безжизненных курумов.

Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, жёлтыми и даже белыми встречаются чёрно-чёрно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами свежей крови. Но самые интересные — серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка!

Накипные лишайники — пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая их поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений.

Лишайники исчезнут после того, как выполнят свой долг, и россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век.

Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Не тороплюсь и чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать затаившегося между камней постояльца. Какая приспособленность у растений, считающих скалы своей родиной! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в тёмных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование.

Я поднимаюсь по карнизам, забираюсь под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под тёмным сводом пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть. Вот почему приходится тщательно обшаривать скалы. Работа эта меня всегда увлекает.

Довольным возвращаюсь на стоянку. Ещё бы! Во-первых, многое прояснилось с предстоящими на Становом работами, во-вторых, я несу с собою полную папку растений — жителей скал, а это, несомненно, клад.

Есть много привлекательного в таких прогулках, в общении с природой. Не знаю, кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, и всегда с большим внутренним удовлетворением наблюдаю за растениями. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, эти наблюдения особенно интересны. Борьба растений за право существования на скалах очень сложна. Многое поражает вас в их жизни здесь, остаётся загадочным, заставляет задуматься.

Мои спутники ждали меня с печёнкой.

— Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружьё портился — не туда пулю бросал? — спрашивает Улукиткан, недоверчиво посмотрев на мой карабин.

— Стрелял большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, и не далеко, да, видно, не мой! Промазал.

— Может, не туда мушку клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, — надо брать её крупно, а когда стреляешь вниз, — под зверя, тогда пуля хорошо ходи.

— Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл.

— Эко, забыл! Тогда ружьё не бери, зачем напрасно патрон тратишь.

— Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись.

Но лицо старика эвенка продолжает оставаться строгим. Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой, это мясо, одежда, обувь, это его существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Может быть, именно эта трогательная бережливость к зарядам и научила его по-рысьи скрадывать зверя, стрелять наверняка, воспитала поразительное спокойствие зверобоя. Две пули на одного, даже крупного, зверя, по его убеждению, слишком большая цена.

Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли.

— Тут ни за что не пройти с оленями, — говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. — И обогнуть негде, страшенные пропасти.

Все помолчали. Глеб налил пришельцам по кружке чаю.

— Не будем сегодня решать этот вопрос. Ещё походим, подумаем, осмотримся, — сказал я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки.

Решили этот день посвятить личным делам. Надо помыться, постирать бельё, заняться починкой. Среди всех я самый богатый человек — на моих штанах ещё есть место для латок.

После обеда в лагере затишье. Все работают. Кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мёртвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.

Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу — до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.

Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке бельё, берёт бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы — значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.

Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время.

Со мною на вершину идёт Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко.

Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остаётся несъеденный утром кусок лепёшки. Улукиткан идёт со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой…

— Ни пуха ни пера! — кричит нам вслед Трофим.

Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зелёная чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.

За ручьём, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъём. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным.

Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстаёт. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, лёгким не хватает воздуха, он весь трясётся, а всё же идёт, выискивая проход между крупных обломков, заплетённых стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утёсам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи.

Но вот мы взбираемся на последние утёсы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелёными альпийскими лужайками.

Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину…

Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утёсах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.

Вижу, Улукиткан забеспокоился.

— Однако, на седле кто-то ходит… Смотри хорошо, может, там наша удача.

Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зелёному фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.

— Неужели это бараны? — спрашиваю я старика,

— Эге, бараны. Больше тут никто не живи.

— Почему же они такие маленькие?

— Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.

Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьётся моё сердце. Кажется, вот сейчас подкрадёмся к краю россыпи, и за ней…

— Ходи сзади, — шепчет Улукиткан, — хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, — и он припадает к земле.

Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость.

За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Вижу, он достаёт из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел её на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру я у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник, с блин величиною.

Старик сползает с россыпи, ещё раз предупреждает меня об осторожности и ложится пластом на влажную землю. Теперь остаётся проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там — что будет.

Улукиткан ползёт бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он её держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку — так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спине карабин, покорно следую за стариком.

В том, как он бесшумно ползёт, как вытягивается на земле, есть что-то рысье.

Ноги устают от непривычных движений. От волнения не хватает воздуха. Ещё небольшое усилие, и мы у цели. Остаётся просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает бесшумно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперёд, и знакомая улыбка растягивает его сухие губы. Где же тут удержаться, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасётся большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов — от двух до трёх лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана. Словом, мы наткнулись на настоящий мальчишник. Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов?

Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. Нас они не замечают, видимо, этому возрасту ещё присуща беспечность, к тому же и белые пятна на наших головных уборах служат хорошей маскировкой.

Мы продолжаем наблюдать. Молодь, своей игрою, движениями, мне живо напоминает домашних ягнят. Бараны бодаются, стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, угрожающе потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Видимо, уже с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток!

Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это — близнецы. Они, вероятно, надолго, а может быть, и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. А, повзрослев, один раз в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой… Но пройдёт эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам.

Всё это проносится в голове буквально за несколько секунд, пока Улукиткан просовывает вперёд ствол своей берданы. Но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновенье всё стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжёлым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов.

Рассеивается пороховой дым. Баран лежит на пригорке с пробитым сердцем. Старик остаётся свежевать его, а я тороплюсь на голец, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье и зримо представить себе наш путь, которым нам, возможно, придётся идти к Алданскому нагорью. Но прежде всего нужно занести в записную книжку несколько фраз о таком необычном мальчишнике и некоторые мысли, зародившиеся при наблюдении за молодыми баранами.

Наблюдения за жизнью животных и растений в этих, забытых человеком, пустырях я считаю своей священной обязанностью, хотя к моей непосредственной работе всё это никакого отношения не имеет. Нужно быть слишком равнодушным, чтобы проходить мимо, не замечая извечной борьбы растений с курумами, поединка леса с ветрами, крошечных цветов с холодом, не замечать удивительной приспособленности снежных баранов к скалам.

Но разве не странно, что дикие животные, в том числе и снежные бараны, обитающие на малодоступных вершинах гор, от рождения не видевшие людей, смертельно боятся встречи с ними? Запах человека приводит зверей в ужас, и это в одинаковой степени относится как к парнокопытным, так и к хищникам. Видимо, за своё существование на земле человек так насолил диким животным, что у тех выработался врождённый страх перед ним.

Теперь я окончательно убедился, что ягнята-самцы; уже в двухлетнем возрасте покидают матерей и общество самок, ведут самостоятельный образ жизни, сбившись в стада или присоединяясь к старым рогачам и предпринимая с ними путешествия по хребтам. И летом, и зимой бараны не составляют общего табуна с самками, кроме брачного периода. Они держатся строго отдельно, предпочитая более высокие и скалистые вершины и горные цирки, тогда как самки, скажем, здесь, на Становом, занимают границу стлаников, горные котловины, распадки. Только во время «нашествия» гнуса они вместе с ягнятами взбираются на скалы и там, на ветерке, проводят весь день.

Я поднимаюсь по голому пустынному гребню. Холодком веет от россыпей. Спадает жара, но воздух всё ещё сухой и тёплый. В остывшей синеве прорезаются седовласые макушки гор. Мирно, спокойно кругом, только неровный стук камней под ногами выдаёт моё присутствие. И как-то некстати вьётся дымок костра над темно-зелёными стланиками, что глубоко внизу окружают наш лагерь. Откуда-то слева с лёгким посвистом крыльев взвивается пара белохвостых стрижей. Они описывают надо мной круг и, не замыкая его, спиралью уходят высоко в небо. Невольно завидуешь им, лёгкости их полёта, их стремительности.

К сожалению, с гольца мне не удаётся увидеть полностью Ивакское ущелье: даль ещё окутана дымкой, а ближнюю часть ущелья закрывает пологий отрог, высунувшийся от вершины на север. Придётся идти туда, иначе наши усилия оказались бы напрасными.

На минутку сажусь на камень отдохнуть. Горы тонут в синеве, горизонт сливается с дымкой. В воздухе остатки зноя, смешанного со смолистым ароматом стлаников, приносимым из мрачных провалов. Радостно бьётся сердце при мысли, что ты достиг вершин первобытных гор. Может быть, всё, что видно с этой высоты, впервые обозревается человеком. Как необъятны богатства нашей страны! Сколько нетронутых богатств хранят в своих складках недра, богатств, до которых ещё не дотронулись пытливые руки советских людей и до которых, даже при наших темпах, может быть, ещё не скоро дойдёт черёд. Но дойдёт!

Вижу, ещё пара стрижей взвивается над вершиною и неровной спиралью уходит в небо. За ней появляется вторая пара, третья… Кажется, наступил час их состязаний, и птицы торопятся занять свои места в просторном небе. Их уже много, не сосчитать. Это не вечерняя кормёжка и не забава, а, видимо, серьёзная ежедневная тренировка, иначе им не удержать мирового первенства по скорости. И трогательно, что все они летают только парами. Как стремительны и необычно легки они в полёте, как согласованы движения, точно «звено» из двух птиц составляет одно целое!

В прохладе уже тает дымка. Поднимаются горбы Станового и у горизонта отделяются от неба зазубренной чертою. Иду к краю отрога звериной тропой по узкому гребню, — вернее, по верхней кромке высоченных скал, урезающих гребень справа. Вниз страшно смотреть: там — бездна. Кажется, падая, скалы дробились, скатывались вниз, но вдруг останавливались, цеплялись одним краем за гору, повисая над пропастью.

Вот я и на краю отрога. Теперь подо мною лежит Ивакское ущелье, прикрытое старенькой рванью из хвойных лесов, марей и россыпей. По дну его блестит река, прижимаясь почти на всём своём протяжении, до слияния с Утуком, к левому краю. Дно ущелья просторно, и с высоты путь на север кажется свободным. Только от перевала и до устья большого правобережного притока, огибающего голец, на котором я нахожусь, лежит сильно вспученная местность, склоны которой заросли стланиковой чащей. Я делаю зарисовку ущелья, отмечаю препятствия, более доступные проходы, как они кажутся с высоты птичьего полёта.

Хорошо вижу и западную часть хребта. Она и отсюда не внушает доверия. Неужели с оленями не пройдём?

Возвращаюсь своим следом. Набегающий ветерок дышит вечерней свежестью. Спешу к Улукиткану. Старик ждёт меня и, вероятно, беспокоится.

Вижу, впереди, на одной из зазубрин скалы, внезапно вырастает рогатый силуэт. Он появляется всего лишь на секунды, точно для соблазна, и исчезает в провале.

…Если бы я знал, решившись преследовать баранов, что со мною произойдёт!

Тороплюсь дальше. Болью отдаётся во мне стук камней под ногами. Пугливо смотрю на закат, времени остаётся немного.

Вот и знакомая скала. Осторожно высовываюсь из-за камней. За скалою тоже скалы, нависающие над пропастью неровными рядами. Вижу, дальше на гребне появляется крупный баран. Он останавливается, поворачивает голову в мою сторону, долго стоит, чётко вырисовываясь на шафрановом закате. Я прикладываю карабин к плечу, ловлю на мушку барана, но выстрел задерживается, мишень кажется далековатой.

А тем временем на гребне появляются, один за другим, ещё шесть взрослых рогачей. Они выстраиваются в одну цепочку и, лениво покачиваясь на коротких ногах, уходят в тишину, не нарушая своим присутствием сонливый покой гор. В их движениях полная беспечность, будто в этот торжественный час заката смягчаются сердца врагов. Ни один не оглянется, не проявит хотя бы любопытства к окружающей местности. Животные не подозревают, что из-за скалы, оставшейся у них позади, следит за ними человек с винтовкой.

Бараны взбираются на верх утёса. Занимают места по карнизам, как в амфитеатре, и, повернувшись к закату, ложатся. Кажется, что всё им тут привычно, знакомо, будто в течение всей своей жизни они ежедневно выходят на этот утёс проводить солнце, насладиться вечерней прохладой и их никто здесь не беспокоит.

Начинаю скрадывать баранов, пытаясь во всём подражать Улукиткану.

Обхожу скалу по прилавкам, над самым провалом. Страшно смотреть вниз. Но азарт и дух соревнования захватили меня: неужели то, что смог старик (пусть при его опыте, но зато и в его возрасте), недоступно мне, человеку гораздо более молодому и, несравненно, физически более сильному.

Остаётся выбраться на боковой гребень, за ним недалеко и рогачи. И вдруг из-под ног срывается камень. Он падает вниз, сталкивая на пути другие, и все вместе они с шумом летят в пропасть.

Долго ворчат разбуженные скалы. С досадой думаю, что вспугнутые бараны теперь далеко, и горькое разочарование сменяет надежду на удачу.

Вижу, впереди кружится ворон, что-то рассматривает сверху…

Крадусь… Протискиваюсь между двух камней, выглядываю и приятно поражаюсь: все бараны лежат на карнизах, облитые яркой позолотой заката, напоминая бронзовых сфинксов. Значит, их не спугнул стук камней. Нас разделяет расстояние в сто метров.

Сколько величия в их окаменелых позах!

Присматриваюсь, какого бы выбрать из семи почтенных рогачей? Все они соблазнительно хороши, крупные, длинные, достойные быть представителями своего рода в музее.

Замечаю у одного необычно большие рога, чёрные, сильно вывинченные наружу. Его-то я и избираю в жертву. Однако стрелять не могу, он показывает мне только переднюю часть головы, а туша спрятана за соседа. Решаюсь отползти назад метров тридцать, и тогда баран будет виден хорошо.

А ворон всё кружится перед глазами, то взлетит, то приземлится, и что-то бормочет простудным голосом.

И тут же слух ловит тревожный крик куропатки. Знаю, не зря кричит птица, однако сейчас не до неё. Подбираюсь к расщелине, взбираюсь на гребень, но баранов не вижу, заслоняет большой камень. Ползу на четвереньках по узкому карнизу влево.

Вот и край. Разгибаю спину, приподнимаюсь… Ничего не видно. Становлюсь левой ногою повыше на выступ, упираюсь носком в большой камень… Они, бараны! Лежат. Любуются небесным пожаром.

Прикладываю карабин, — и в этот самый момент впереди ворон стремительно пикирует куда-то вниз, и тотчас же оттуда с неистовым криком выскакивает куропатка с табунком цыплят. Ощущаю, как вздрогнула мушка карабина. Выстрел задержался!

Ворон молча набрасывается на выводок, пугает взмахом сильных крыльев, грозит клювом, но куропатка с материнским героизмом защищает малышей. То она распустив крылья и приняв грозный вид, налетает на ворона, то вдруг притворно падает, бьётся на земле в предсмертных судорогах, отвлекая на себя врага. Из соседнего ложка на помощь торопливо летит отец семейства. Крик, тревога усиливаются, цыплята в панике то бросаются к родителям, то ищут спасения в камнях. А хищник наглеет, куропатка не выдерживает натиска, пытается увести выводок под навес.

Этого-то, видно, и хочет хищник. Он настигает заднего цыплёнка, смертельно бьёт по голове клювом, поднимается, бьёт второго…

«"Ах, — думаю, — стервец! Вот я тебя сейчас…» Ловлю его на мушку, и выстрел потрясает тишину.

И в тот же миг что-то подо мной уползает вниз, уже сыплется щебень. Я хватаюсь руками за край скалы, силюсь удержаться. Выпущенный карабин, падая через плечо в пропасть, больно рассекает мушкой щеку.

В сознание врывается ужас нелепой развязки.

Чувствую, как сползают пальцы, прилипшие к граниту. Напрасно пытаюсь правой ногою достать край карниза.

Последним взглядом ловлю край неба, ещё освещённого гаснущим закатом, и падаю!

Что-то острое скользнуло по животу, больно ударило по челюстям, оттолкнуло, потащило вниз…

Забытьё было долгим и тяжёлым.

Что привело меня в сознание — не помню, но оно вернулось как-то сразу, вместе с мучительной болью. Долго не могу понять, где я, что за светлячки маячат в темноте перед открытыми глазами и почему не разгибается спина.

— Гу-у! У-гу-гу! — доносится из тишины, и я узнаю голос Улукиткана.

Пытаюсь приподняться и слышу, как сорвавшийся из-под меня камень с гулом летит в пропасть. Догадываюсь, что лежу на краю карниза, за которым чёрная бездна. Хочу крикнуть, позвать на помощь старика, но что-то острое не даёт пошевелиться языку. С трудом откашливаюсь, сплёвываю кровь вместе с обломанными зубами и хриплым голосом даю о себе знать. А сам боюсь пошевелиться, чтобы не сорваться в пропасть.

Что, если Улукиткан не услышит меня?!

— У-гу-гу! — снова доносится до слуха.

Я отвечаю, зову, жду. Опять тишина.

Вижу перед собою густую темь ночи, прошитую холодным мерцанием звёзд, да жуткие силуэты скал, нависающих надо мною.

Я беспрерывно кричу. Слышу, как осторожно, ощупью, приближаются шаги вместе со стуком камней.

— У-ю-ю… — какой худой место! Зачем сюда ходи? — возмущается старик, спускаясь ко мне на четвереньках. Дышит он тяжело, прерывисто.

Одну руку он подаёт мне, другой, кажется, держится за выступ. Но стоит мне пошевелиться, как в пропасть летят обломки и оттуда доносится глухой шум, словно ропот каких-то чудовищ, обитающих в этих мрачных скалах. Силюсь привстать и не могу преодолеть боль в левом боку, в ногах, не могу поднять отяжелевшую голову. Страшное состояние беспомощности охватывает меня. Как выбраться из этой западни? А камни всё сыплются и сыплются в пропасть.

Вдруг пробудилось страстное желание сопротивляться бессилию, и я, опираясь на одну руку, со стоном приподнимаюсь. Не знаю уж, с каким напряжением и с каким риском для себя Улукиткан помог мне выбраться с карниза.

Старик заботливо выводит меня на гребень, усаживает между камней, сам присаживается рядом.

— Думал, ты баран стрелял. Скоро ходи сюда, хотел помогать шкуру сдирать, да совсем никого не нашёл. Как так получился?

Я подробно рассказываю старику о случившемся, и сам удивляюсь, что сравнительно легко отделался.

Улукиткан неодобрительно качает головою, хочет что-то сказать, но, видимо, щадит меня. Знаю, с ним этого не случилось бы.

— Однако, ходить отсюда будем, тут холодно, — говорит он. Но в голосе его неуверенность: смогу ли я сейчас передвигаться.

— Нет, я никуда не пойду…

— Хорошо, я буду ходи, — говорит он, к моему удивлению, — только ты сюда сядь, за большой камень, тут теплее. — И старик, подослав мох, помог мне перебраться на новое место.

Он накрыл мои ноги своей телогрейкой, сделал из камней заслон от ветра и, не сказав ни слова, исчез. Я не спросил, куда он пошёл… Отдаляющийся стук камней отмечал его путь в темноте.

Снова я один во власти молчаливых скал под звёздным небом. Кажется, сразу усилилась боль. Всё тело ноет, словно полк солдат прошёлся по мне коваными сапогами. Во рту всё ещё неприятный привкус крови, хочется пить…

Боюсь пошевелиться, а думы плывут и плывут неровной чередою.

Человек со всем быстро свыкается, и меня уже не удивляет застывший перед глазами пейзаж — скученные скалы, поднявшиеся в темноту безоблачного неба, развалины утёсов, безмолвие ночи. Живут только звёзды. Как страстно, живо светят они! Я мог бы всю ночь любоваться картиной далёких миров, наблюдать переливы разноцветных огней, прослеживать пути созвездий. Но боль снова и снова возвращает меня к печальной действительности.

Как холодно стало! Скорее бы день!

Слышу, где-то справа и далеко стукнул камень. Кто бы это мог быть? Напрягаю слух, жду.

А утро вдруг распахивает восток, и оттуда, из-за зубчатых хребтов Станового, сочится нежный, голубеющий отсвет наступающего дня. А нижние отроги ещё тонут в свежести июльской ночи.

Опять стукнул камень, но теперь ближе и яснее.

Пытаюсь разгадать, чьи шаги тревожат покой гор, и с болью вспоминаю пропавший карабин. Без него жутко в этом молчании, среди скал. Но вот вижу, кто-то высунулся из-за гребня в порозовевшую полосу утра и замер бесконтурной копной. Узнаю Улукиткана.

Он молча спускается ко мне, снимает с плеч дрова, тяжело, устало садится на камень рядом.

— У-ю-ю… — вырывается из его груди старческий вздох.

Мы оба молчим, оба захвачены одним хорошим чувством удовлетворения, которое трудно выразить словами. Как я благодарен ему за заботу, за то, что он не покинул меня, за эту молчаливую сцену!

Старик разжигает костёр, помогает мне пересесть поближе к огню.

Совсем уходит ночь. Всё становится понятным, доступным, исчезают тайны звёздного мира. Косые потоки света обливают далёкие вершины, нашу убогую стоянку, падают на рыхлый туман, упрямо ползущий со дна обширного ущелья.

В безмятежной синеве неба парит беркут.

Я достаю кусок лепёшки, пристраиваю его к огню. Старик тоже извлекает из-за пазухи лепёшку, отогревает её, и мы молча жуём.

Всё вокруг заполняется сумраком, превращает огромные горы в ничто. За его пеленой чудится страшная пустота.

Вдруг где-то на отроге прогремели камни.

— Однако, баран мой след нашёл, убегает, — говорит Улукиткан, подсаживаясь к огоньку и доедая лепёшку.

Стук отдаляется, затихает, потом снова зарождается и совсем близко. Видим, из тумана к нам вырываются два чёрных пятна…

Это Бойка и Кучум!

Собаки с ходу налетают на нас. И судя по тому, как свисают у псов языки, они преодолели большое расстояние.

Бойка ложится на камень поодаль от огня, вытянувшись во всю длину и откинув голову, а Кучум усаживается на задние лапы, смотрит внимательно мне в глаза.

— Зря отпустили собак, они могли наскочить на баранов — и тогда ищи ветра в поле! — говорю я.

— Однако, с ними человек сюда ходи, — отзывается уверенно старик. — Скоро туман кончай, день хороший будет, нас увидят.

— Ты думаешь, распогодится?

— Обязательно. Смотри хорошо, как Бойка лежи.

— Обыкновенно, по-собачьему. Он улыбается моему ответу.

— Головой думай. В плохую погоду собака обязательно клубком лежи, а сейчас голова, ноги в разный стороны, как в жаркий день, значит, чует: близко тепло. Правда говорю, день хороший жди.

И, как бы в доказательство, что у Бойки такая поза не случайна, точно так же ложится и Кучум.

…Снизу долетает бодрящий крик кедровки. Проснувшийся ветерок еле уловимым дуновением набрасывает из ущелья сочную свежесть утреннего леса. Туман сначала медленно, потом всё торопливее, потом уже панически отступает. Его пронзают и разгоняют горячие лучи солнца. Как добрые волшебники, освобождают они из его цепкого плена горы…

Я устраиваюсь полулёжа, прислонившись спиною к камню, Улукиткан засыпает сидя. Обхватив руками согнутые ноги и положив на них уставшую голову, старик начинает похрапывать. Огонёк перед ним давно погас.

Я закрываю глаза и тоже пытаюсь уснуть. Ничего не выходит. В какие-то просветы памяти ползут пугающие воспоминания, кажется, будто ещё не закончился вчерашний день, что я всё ещё нахожусь над обрывом, и грохот падающих камней больно отдаётся во всём теле.

Одинокий выстрел поражает слух. Открываю глаза. Бойка и Кучум уже умчались на звук. Старик вскакивает и, заслоняя ладонью свет солнца, смотрит на иззубренный край гольца, куда убежали собаки. Затем собирает сухой ягель, поджигает его, и клубы тяжёлого дыма, поднимаясь в небо, точно указывают нашу стоянку.

Мы видим, как по россыпи спускаются к нам люди. Их трое. Понять не могу, что заставило товарищей покинуть лагерь? Не случилась ли беда? Какой-то неприятный холодок пробегает по телу.

— Здорово! Далеко забрались, — бодро говорит Василий Николаевич, подходя к нам.

Он окидывает нашу стоянку пытливым взглядом, как бы ища какую-то разгадку, смотрит на Улукиткана, переводит глаза на меня, и вдруг болью искажается его загорелое лицо. Подходят остальные и молча, сочувственно смотрят на меня.

— Ну и помяло же вас! Где это? — спрашивает Трофим.

— Когда голова не знает, что делают ноги, так бывает, — отвечает за меня старик.

Принимаюсь ещё раз вспоминать вслух всё, что произошло вчера вечером.

— Значит, не зря мы торопились, — говорит Василий Николаевич, подсаживаясь ко мне. — Вчера до полуночи сидели, костёр жгли, да напрасно: утром ждали — нету, ну и решили: не иначе — случилась беда. Давай собираться, харчей взяли на два дня, верёвки, собак с собою захватили. Долго ли тут обмишуриться!

Мы знали, что наше отсутствие вызовет беспокойство на стоянке, но что люди уже утром пойдут на поиски — этого я не ожидал. Тем дороже и приятнее был их неожиданный приход!

— Как же с карабином? Нельзя бросать! Надо искать, без ружья как в тайге?! — говорит Глеб.

— Оно верно, — подтверждает Василий Николаевич.

Все мы соглашаемся с ними. Отправляю Улукиткана за печёнкой к убитому барану, а остальных веду к месту катастрофы.

«Веду»… Как громко сказано. Это они меня ведут, поддерживая. Как отяжелели шаги, будто целую вечность не ходил! Да и земля под ногами потеряла прежнюю устойчивость.

Ориентиром мне служит утёс с вогнутым западным склоном, напоминающим амфитеатр, откуда бараны любовались закатом. По нему без труда нахожу убитых вороном цыплят, а затем и край гребня.

Только теперь, заглядывая вниз, я понял, какому безрассудному риску подвергал себя, подчинившись охотничьей страсти.

Василий Николаевич наклоняется над пропастью, морщит лоб, чешет затылок, удивляется.

— Эко, недобрая занесла вас сюда! Стоило из-за барана так рисковать! — говорит он. Но в голосе его фальшь, ведь сам он из-за добычи чёрт знает куда полезет! — Ну что ж, — добавляет он, — надо спускаться… Поищем потерю.

Я остаюсь на гребне.

Василий Николаевич, Трофим и Глеб сбрасывают котомки и скрываются за гранью отвесных утёсов. Гул падающих в пропасть камней пробуждает дремлющие в полуденной тени скалы. Изредка слышны голоса товарищей.

День, кажется, прекратил свой бег, застыло над землёю горячее солнце.

Наконец, из-за развалин показывается голова Василия Николаевича.

— Карабин видно, да достать-то его не знаем как. Сбросьте верёвку, — кричит он мне.

Долго ещё снизу доносится говор вместе с грохотом скатывающихся в бездну обломков. Потом вдруг голоса стихают, шорох камней приближается, показываются люди.

За плечами у Глеба я вижу свой карабин. Что с ним сталось! Ложе всё во вмятинах, мушка сбита, прицельной рамки нет. Но он ещё способен стрелять, а это самое главное. Остальное отремонтируем.

Через несколько минут мы уже медленно шагаем по крутой россыпи, взбираясь на верх гребня.

Сам удивляюсь, что силы начинают возвращаться. Всё-таки друзья помогают мне.

На гребне нас поджидал Улукиткан с печёнкой, но товарищи не хотят терять времени на обед, решают добираться до лагеря.

Василий Николаевич остаётся со мною «сопровождающим», остальные уходят быстрее. По пути они захватят мясо убитого Улукитканом молодого барана.

Стихают последние дуновения ветра, редкие голоса птиц, и беспредельная тишина словно убаюкивает просторы. Сколько торжественности, великолепия в этих встречах двух начал. Посмотрите, какими красками играют последние лучи угасающего дня, как в густой пурпур опускается солнце, как покорно погружаются горы в густые сумерки.

Ещё несколько минут какого-то равновесия, и день уходит. Затухающее солнце посылает на мир последний вздох успокоения.

Мы пересекаем котловину, где наблюдали с Улукитканом «мальчишник», и не торопясь добираемся до крутого спуска в ущелье.

Надо отдохнуть. Садимся лицом к закату.

Василий Николаевич достаёт бинокль и начинает осматривать горизонт.

Видимость изумительная. С каким-то откровением дальние горы приближаются к нам, и на их крутых склонах становятся различимыми выступы скал, морщины. Даже отдельные деревья!

— Неужто мне мерещится? — говорит вдруг Василий Николаевич, не отрывая бинокля от глаз и продолжая осматривать горизонт. — Кажется, я вижу пирамиду… Ей-богу, вижу! Взгляните-ка вон на тот комолый голец.

Я беру бинокль, кладу его на камень для большей устойчивости и пристраиваюсь к нему лёжа.

Да, это действительно пирамида, но ещё не законченная: поднято только две ноги с болванкой. Ниже на выступе ясно виднеется белое пятно, — кажется, палатка.

— Наши, да? — не терпится Василию Николаевичу.

— Вероятно, Пугачёв со своим подразделением, больше некому.

У моего спутника радостью загораются глаза. Он долго смотрит на вершину гольца, чётко видимую на фоне затухающего заката. Мысленно Василий Николаевич уже там, у Пугачёва, нашего общего большого друга и неугомонного исследователя.

Близко люди!..

Теперь у нас не может быть иного решения: на запад по хребту на встречу с Пугачёвым. Он своим появлением на Становом облегчит нашу задачу.

Мало-помалу тускнеют, гаснут печальные отблески вечерней зари. Горы погружаются в сумрак. На смену дня из таинственных расщелин выходит ночь. На душе вдруг стало свободно и легко.

Мы с Василием Николаевичем спускаемся с гольца и пробираемся по стланиковой непролазной чаще, чуточку освещённой скупым мерцанием звёзд. Над нами необъятные небеса и тени пустынных гор. Белёсый туман, сползающий с отрогов, копится в бесконтурной тьме ущелья. Он встречает нас холодящим прикосновением и уводит в свой сказочный чертог.

В потёмках бродим ручей на дне каменистой ложбины и взбираемся на берег. Мои ноги еле-еле передвигаются. Вдруг из тьмы доносится запах отварной баранины. Сразу обнаруживается пустота в желудке. Одежда цепляется за сучья, то и дело попадаем в плен густо сплетённых стволов. Но запах надёжно ведёт нас к цели. Вот и знакомая марь. Яркий свет костра просверливает мрак и, не потухая, горит впереди, приветливо мигая запоздалым путникам.

Идём по кочковатой земле, торопимся. И опять туман настигает нас. Всё снова исчезает, ни звёзд, ни огонька, ни каменных истуканов… Кажется, не добраться нам сегодня до костра, до бараньего мяса, до покоя!

Под ногами чёрным серебром плещется вода. Кое-как иду, задерживая своей медлительностью Василия Николаевича.

Какая-то странная сегодняшняя ночь: то она обвеет тебя приятной негой, то вдруг окутает проклятым туманом. Где же наш отдых, сколько шагов, километров, часов до него?

Силы покидают меня. Хочу присесть, ищу под собою подходящую кочку и на этом думаю закончить мучительный путь, но совершается чудо: туман вдруг расступается, лёгкий ветерок подбирает с мари жалкие, его лохмотья. И снова над нами играют небесные светлячки, тайга дышит ночной, бодрящей свежестью, и впереди, совсем близко, ярко пылает костёр.

Вот и лагерь.

Нас давно ждут. Накрыт «стол». Над огнём котёл со свежим бараньим мясом, пахнет только что испечёнными пшеничными лепёшками.

— Пугачёва обнаружили, — бросает сдержанно Василий Николаевич, пристраиваясь к костру покурить.

Все поворачиваются к нему, а Трофим, вытянув по-гусиному шею, с удивлением заглядывает в лицо Василия Николаевича.

— Что ты сказал?

— Пугачёва обнаружили на гольце, привет тебе прислал.

— Рехнулся ты, что ли, откуда ему взяться? — и он вопросительно смотрит на меня.

— Пугачёв здесь в горах, километров сорок по прямой. Строит пункт.

— Тогда совсем хорошо! Давайте заедем? Вот обрадуется!

— Непременно, это наша обязанность. Да и повидаться надо с ним, как он там командует своими богатырями?

После чая долго не могу уснуть. В голове новые планы. А что, если с кем-нибудь уйти без оленей к Пугачёву? Надо ж захватить его на гольце, иначе заберётся далеко — не найдёшь.

Меня сразу всего захватывает это решение. Я готов. Засыпаю с мыслями о предстоящем походе.

Сон был всего лишь короткой передышкой. Прибежали олени и с ними полчища гнуса. Улукиткан разжёг дымокуры, и только тогда люди выбрались из пологов.

У меня болезненно распухли дёсны. Это серьёзно осложняет решение идти к Пугачёву, заставляет на день задержаться на перевале. За чаем я рассказываю о своём плане, и мы сообща его разбираем. Кто-то один пойдёт со мною. Остальные, во главе с Улукитканом, поведут караван вниз по Иваку до слияния этой реки с Утуком. Но если по пути найдут след Пугачёва, — свернут к нему, и там мы все встретимся.

Трофим усаживается за рацию. Вызывает штаб, просит радистов всех полевых партий следить за переговорами.

Я сообщаю о том, что в горах мало снега. Даю команду приступить к заброске грузов. И, наконец, разрешаю полностью разворачивать геотопографическую работу на Становом восточнее Ивакского перевала.

Моё сообщение как бы подытоживало наш тяжёлый путь в эту дикую горную страну, через безбрежные пустыри, с вечно стылой землёю, с кочковатыми марями. Мы достигли, чего хотели, но путь ещё далеко не закончен.

— Кто же пойдёт со мною? — обращаюсь я ко всем.

— Конаться и попусту спорить не будем, очередь Трофима. У него новые сапоги, а мои ичиги не выдержат такого похода, — говорит Василий Николаевич с явным сожалением.

— Ты готов, Трофим? — спрашиваю я Королёва,

— Да.

— Предупреждаю, это будет тяжёлый поход.

— Я пойду. Даже с радостью. Пусть будет трудно, клянусь, не отстану.

— Ну, коли так, собирайся, выступаем рано.

— Нам, однако, подождать надо тут три-пять дней, может, не пройдёшь, назад вернёшься, — говорит Улукиткан, обеспокоенный за нас.

— Нет, ничего не случится. Вы тоже утром покинете перевал. И вам тоже предстоит трудная дорога, так уж поспешите, чтобы не ждать вас на устье Ивака. Ты меня понял, старик?

— Как не понял!.. Всё будет, как сказал.

Люди настроены оптимистически, и это сказывается на наших сборах. Все стараются помочь нам: напоминают, что надо взять, помогают укладывать.

Не исключено, что мы уже не застанем Пугачёва на гольце, и тогда ограничимся только своим обследованием Станового. Это плохо. Если я не посещу сейчас подразделения, то позже кому-то из руководства экспедиции придётся идти сюда, чтобы проверить работу Пугачёва.

Итак, с завтрашнего утра мы полностью во власти суровой природы Станового, а уж она, конечно, не пощадит нас в трудную минуту!

Но мы ко всему готовы.

Берём один полог на двоих, гербарную папку, всё необходимое для препарирования птиц, соль, карабин, бинокль, телогрейки, плащи, починяльную сумку, продовольствия на пять дней: на весь путь не взять, рассчитываем на баранов. Как мы ни были скупы при отборе вещей и продовольствия, всё же котомки получились килограммов по двадцать пять. Это много, но мы утешаем себя тем, что их вес с каждым днём будет неизбежно уменьшаться.

Закончены сборы, сложены и вьюки.

Над Ивакским перевалом ночь. Спят вершины Станового, близкие небу, утомлённые вечным безмолвием. Спит нагая земля. Спят звери, птицы, и только одна-единственная пташка пытается перекричать ручей, да костёр тщетно борется с наседающим со всех сторон мраком. Лагерь засыпает. Звёздное небо обещает назавтра солнечный день.

Итак, утро разделит нас: Улукиткан с Мищенко, Глебом и каюром Николаем Лихановым поведут караван на север, а мы с Трофимом уйдём на запад, чтобы среди моря вершин и бесконечных провалов разыскать отряд Пугачёва и самим разобраться в сложном рельефе Станового, встретиться с его обитателями, собрать гербарий альпийской зоны.

Не преодолев смутного беспокойства, я уже укладывался спать возле костра, когда ко мне подсел Улукиткан. Лицо озабочено.

— Помни, — говорит старик, — прямо на закат пойдёшь, обязательно речку Утук увидишь, она в озеро Токо бежит, это не забывай, может, пригодится. Если что случится и до места не доберёшься, назад ходи своей тропой. Новый след не делай, мы тут, на перевале, вам продукты положим. А заблудитесь по туману, упаси бог, не бегай туда-сюда, как на Джегорме, пропасть можно. Надо сразу садиться и ждать, пока солнце не увидишь. Это хорошо знай. Да смотрите, огонь не пустите, тут ему много работы…

— Все твои заповеди, Улукиткан, мы будем свято хранить, ты только не беспокойся за нас, всё обойдётся хорошо.

— Как не беспокойся! Худой человек тот, у которого сердце не болит за друга. Самому бы надо идти с тобою, да ногам не осилить горы. Стар Улукиткан, ой, как стар!

— Напрасно ты горюешь, впереди у тебя ещё длинная тропа и много удач.

Старик бросил на меня пристальный взгляд, и лицо его вдруг помрачнело.

— Не говори так. Скала и та от времени падает.

Из тайги донёсся шум, треск, залаяли собаки. К лагерю табуном прибежали олени.

— Однако, медведь, а то и волки близко, — говорит старик, выбираясь из-под полога.

Он достал из своей потки кожаную сумочку с солью и, гремя пришитыми к ней когтями, ушёл в темноту. За ним следом кучей ушли и олени. Оттуда ещё долго слышалась его однотонная песня, охраняющая спокойствие стада.

Рано утром двадцать шестого июня мы только сняли палатки, как с перевальной седловины донёсся торопливый стук камней — это, заметив нас, куда-то на запад бежит стадо снежных баранов-самцов.

— Идите их следом, — говорит старик, обрадованно кивая головою в сторону удаляющегося грохота. — Однако, у рогачей тут дорога, может, как раз к самому месту приведёт.

Мы прощаемся. Глеб долго держит мою руку. Вижу, какие-то мысли тревожат его.

— Говори, что у тебя? Бежать собираешься? Он отрицательно качает головою.

— Вот видишь, как неладно у нас с тобою получается: расстаёмся, может быть, надолго, и сказать нечего друг другу.

Глеб отводит глаза, опускает голову.

Караван уходит вниз и исчезает в провале. Мы с Трофимом поднимаемся на седловину. С нами Кучум. Идём следом рогачей, как советовал Улукиткан.

Часть третья