Тропою снежных баранов
Круторогие проводники
В глубину неисследованных гор. Подвиг Кучума. Одинокий крик ягнёнка.
Ещё свежо, но яркий свет солнца распахивает дали. С чувством смутной тревоги и неуверенности мы с Трофимом покидаем Ивакский перевал. Тропа ведёт нас выше, дальше на запад от седловины. Идём тяжело, спины под котомками уже мокрые. Далеко впереди, за разлохмаченной грядой отрога, замечаем стадо баранов. Может быть, действительно, их путь совпадает с нашим, и рогачи помогут нам добраться до цели?
Кому, как не этим чудесным прыгунам, жителям верхних скал и цирков, известны проходы по сложному лабиринту провалов! Кто, кроме них, знает надёжные обходы опасных мест? Главное для нас сейчас не потерять стадо из виду, ведь тропа заметна только в узких местах.
Привязанный своркой к поясу, Кучум нервничает, неотрывно обнюхивает тропу, по которой недавно прошли бараны. Вот и узкий гребень, сложенный из развалившихся чёрных скал. Вдруг из-за него раздаётся беспорядочный стук. Мы бросаемся наверх, но уже поздно: в глубину провала вместе с грохотом падающих камней уходит то самое стадо, которое мы боялись спугнуть. Оно скрывается за изломом, и оттуда ещё долго доносится гул скатывающихся камней.
Какая досада!
Задерживаемся на гряде. Надо взглянуть на предстоящий путь. Трофим усаживается на камень, достаёт бинокль, рассматривает местность. Я стою очарованный утренней панорамой. Перед нами обширное горное пространство, едва ли известное до нас кому-нибудь в своих деталях.
С гребня, куда мы выбрались, хорошо видна главная водораздельная линия Станового.
Дикая картина. Горы привораживают взор непередаваемым хаосом. Они толпятся здесь, на краю материка, уже охлаждённые, навеки уснувшие, со следами давнишней катастрофы. Их вершины кажутся бесконечно старыми и уставшими. Нигде не видно ничего молодого, живучего. Но горы ещё сохраняют своё былое величие и недоступность.
Пожалуй, только большой поэт, стоя здесь, на орлиной высоте, нашёл бы нужные слова и краски, чтобы изобразить эти нагие и бесплодные, наводящие уныние, горы.
Гребни, острые, как лезвия ножей, выступают из мрачных ущелий, ещё забитых утренним туманом. В эти тёмные глубины, через зубчатые грани скал, текут горячие потоки солнечного света, и потревоженный ими туман колышется, бродит ленивыми волнами. А дальше, насколько хватает глаз, камень и камень, то в виде развалин, то в виде столбов, то в виде больших нагромождений. И всё это серое, безмолвное, давно умершее, прикрытое стареньким-стареньким небом.
Обычно в горах утрами воздух наиболее прозрачен, и мы без труда опознали голец, на котором сейчас работает Пугачёв. В бинокль видна ещё не достроенная пирамида и белое пятно примостившейся на карнизе палатки. Мы стараемся запомнить очертания гольца, его покатые плечи, ржавые пятна на бёдрах и зубцы скал, опоясывающих его со всех сторон.
Голец заметно возвышается над всеми северными отрогами Станового. Напрямик по азимуту к нему ни за что не пройти. Решаем пока что продвигаться по главной водораздельной линии хребта на запад, насколько это будет возможно, и там решим, где удобнее свернуть к гольцу.
— Смотрите, смотрите, бараны! — кричит Трофим и подаёт мне бинокль.
По дну широкой седловины, что лежит за первым от Ивакского перевала гребнем, бегут все те же рогачи. Выскочив на поляну, они внезапно обрывают свой бег и начинают пастись, продолжая медленно перемещаться в западном направлении. Присматриваюсь. В стаде девять голов. Один из баранов, самый крупный, с огромными чёрными рогами, сильно хромает. Они проходят седловину, начинают подниматься на склон противоположного отрога. Не показывают ли они нам проход на верх этой мрачной стены?!
Я взбираюсь на выступ гребня, заглядываю в провал и не могу поверить глазам своим: на дне седловины, где паслись бараны, огромное озеро! Оно будто отдыхает в каменной колыбели, под охраной гранитных стражей.
Спускаемся вниз. Вот и озеро. Мы стоим на его каменистом берегу. Оно действительно большое, густо-чёрное в тени и почти бирюзовое под солнечным светом. На его гладкой поверхности ни единой морщинки, ни единого всплеска, будто оно навеки застыло вместе с отображёнными в нём скалами, небом и одиноким облачком. Но прошумел ветерок, и озеро всколыхнулось серебристой рябью, словно стая каких-то невидимых птиц, пролетая мимо, коснулась крыльями его поверхности.
Озеро мёртвое, в каменном ошейнике. К нему не ведут звериные тропы, поблизости не живут птицы, отступила далеко от края и зелень. Только бури иногда прорываются к этому уединённому водоёму, чтобы гулом волн разбудить спящих на дне его горных духов. Так и хочется поверить, что именно духи из этого водоёма воют на хребте в непогоду.
Проходим седловину. Чуть заметная звериная тропинка, по которой только что прошли бараны, ведёт нас на верх западной скалы. Она буквально подавляет нас своею неприступностью. Под ногами ветхие ступеньки, узкие, обманчивые. Тропинка бежит по ним, огибает нависающие карнизы, рвётся, скачет, исчезает.
Трофим задаёт быстрый темп. Мы с Кучумом отстаём — крутизна слишком велика. И чем выше, тем труднее, опаснее.
Мой спутник явно изматывает силы. Не слишком ли он понадеялся на себя? Кажется, да. Не добравшись до верху метров тридцать, он пластом падает на плиту, не может унять разбушевавшееся сердце.
— Ты ещё не совсем поправился, к чему гонка?
— Хотел испытать себя. Но вы не беспокойтесь, я пойду до конца.
— Разве есть другой вариант?
На верху отрога небольшая поляна среди крупной россыпи, усеянная одинокими цветами. Как приятно увидеть среди древних развалин свежую, жизнеутверждающую зелень. Тут и куропаточья трава, с плотными вечнозелёными листьями, мытник шершистый, соссюрея розовая, горлец узколистый, одуванчик монгольский, а там, где повлажнее почва, растёт густо-зелёный сибирский лук. Жители альпийских лугов выбрались из ущелий ближе к солнцу, чтобы отпраздновать на крошечной площадке запоздалую весну. Меня всегда удивляет и радует это сожительство на большой высоте вечно холодных камней с хрупкими живыми организмами, случайно попавшими на бесплодные вершины.
Мы заполняем гербарную папку, набираем за пазуху луку и шагаем дальше. Всюду нас подкарауливают пропасти. За нами следят безмолвные вершины Станового.
Тропа не всегда доступна, часто теряется, и тогда на помощь приходят рогачи с хромым вожаком. Они нет-нет да и промелькнут где-то впереди, в складках гор. Стадо определённо целится на запад, ведёт за собою и нас.
Мы не торопимся. Перед нами раскрывается картина грандиозных разрушений. Некогда возвышавшиеся над хребтом скалы, под действием внешних условий, развалились и теперь лежат под нашими ногами в виде обломков. Ледники и вода расчленили горы, углубили ущелья. И ещё не окончен спор о границах между представителями растительного мира: рододендронами, крошечными ивками, фиалками, одуванчиками, с одной стороны, и россыпями — с другой. Здесь, на вершине Станового, наглядно видны созидательная сила земли и разрушительный процесс времени; борьба жизни и смерти.
Жизнь здесь, на каменных громадах, не прекращает своей дерзкой попытки перейти границу курумов. Она терпит постоянные неудачи, сотни лет пропадают в бесплодных усилиях подняться всего лишь на несколько метров высоты. И всё-таки жизнь неустрашимо продолжает свою кропотливую работу и со временем прикроет зелёным ковром нагие вершины Станового.
За океаном вершин меркнет солнце, и красный медлительный свет заполняет глубину пространства. Пора подумать и о ночлеге. В двух километрах мы видим стадо рогачей с хромым вожаком, уходящее на запад. Как благодарны мы им за тропу! Больше, видимо, не встретимся.
— Прощайте, круторогие проводники! — кричу я, и эхо звонко катится по вершинам.
Спускаемся на седловину и на этом решаем закончить первый день путешествия.
Трофим отстаёт.
— Ты почему прихрамываешь, ушиб ногу?
— Нет… Какому-то чёрту надо было пришить гнилые переда, видите, что осталось! Трёх дней нет, как надел сапоги, а уже босой.
— Батеньки мои, как же ты дальше пойдёшь? — ужаснулся я.
— Вот я и думаю вернуться, да не найти этого мастера. А надо бы! — И Трофим сжал перекошенные гневом губы.
— Ладно, не волнуйся, на стоянке попробуем починить.
— Починить… — он безнадёжно махнул рукой.
На ночь нас приютила крошечная полянка, окружённая толпой зелёных стлаников.
Гаснет закат. Мрак уплотняется… Уплывают вершины. Какая-то пташка, жительница поднебесья, силится сложить из однообразных звуков прощальный гимн ушедшему дню.
Трофим, примостившись на краю камня и зажав между колен сапог, пришивает латку. На лице, освещённом бликами костра, озабоченность: шутка ли остаться босым на этих пустынных горах. Я достаю из котомки пшеничную лепёшку, мясо, два кусочка сахару и в ожидании чая подсаживаюсь поближе к огню. Борюсь с усталостью. Чувствую, как тепло настойчиво овладевает мною, как голод отступает перед ним, и я незаметно для себя засыпаю.
Когда я проснулся, была глубокая ночь. В густой синеве неба теплились звёзды. Вдали чернел зубчатый горизонт, придавленный свинцовой тучей. Давно погас костёр, и только несколько бусинок горящих угольков ещё светилось из-под пепла. Возле меня нетронутые лепёшки, мясо, два кусочка сахару и почти пустой чайник.
Рядом спит Трофим.
Бедняга, он сполз с камня, да так и уснул с зажатым между ног сапогом, с иголкой в руке. Его будит треск оживающего костра. Он подходит к огню, отогревает продрогшее тело. Садится за починку. Я пришиваю латку к его второму сапогу.
Ещё не успело утреннее солнце осветить вершины, как мы уже тронулись в путь.
Жизнь пробуждалась на наших глазах. Из скал, где обрываются кровеносные жилы земли, капля за каплей сочится вода и начинает свой долгий путь от холодных гольцов к океану. Увидав солнце, прозябшие за ночь цветы доверчиво раскрывают ему свои лепестки. Та же крошечная пташка, что вечером слагала гимн ушедшему дню, теперь поёт его солнцу. И голодный беркут в небесной синеве полощет в лучах восхода упругие крылья.
Без этих сочащихся капель влаги, без хрупких цветов, укрывшихся от холода за камнями, без крика орлана в небе, без алмазных крупинок росы в лишайниках было бы невыносимо тяжело на этих окаменелых вершинах.
Наше первое желание — не сбиться с главной линии водораздела. Хорошо бы увидеть рогачей, но их нет. Что-то гонит животных дальше. Баранов не соблазняют ни дневная прохлада цирков, ни альпийские лужайки, их не утомляют скалы — они явно куда-то торопятся. Но куда, разве разгадаешь?
Сразу обнаруживается, что поблизости нет тропы. Сворачиваем вправо и попадаем на боковой отрог. Пытаемся разобраться в рельефе, но это, оказывается, не просто даже опытному глазу — так всё здесь однообразно и к тому же затянуто густой дымкой. Склоняемся к выводу, что и тропа и водораздел остались позади. Решаемся идти напрямик, хотя много раз на горьком опыте убеждались, во что обходится такой путь.
Боже, какие невероятные мучения мы претерпели в этот день, пока искали водораздел и звериную тропу! То попадали в вековые стланики, с густо переплетёнными стволами, и тогда не шли, а ползли, то путь нам преграждала топкая высокогорная тундра или отвесные скалы, обход которых отнимал у нас много сил. А ключи, цирки, комары! Словом, в этот день мы поняли, где находимся и что такое Становой. Трофим окончательно разбил сапоги.
Но в этих трудностях, в этом непосредственном контакте с дикой природой, несомненно, есть прелесть для исследователя. Ничего, что тело в синяках и лицо исцарапано. Это пройдёт, забудется, а что пережито, что увидено, что в мыслях зародилось — останется надолго в памяти.
И как ни странно, Становой всё больше и больше захватывает нас своею грандиозностью: конусами, вонзающими острия в небо, бездоньем своих пропастей уводит наши думы далеко в глубь веков, к началу мироздания. И мы невольно проникаемся к этим уединённым горам какой-то немой привязанностью. Оказывается, можно полюбить и это дикое, неустроенное, уродливое!
Солнце уходит за полдень. Мы вырываемся из плена расщелин, выползаем на верх отрога и тут же даём себе клятву не ходить больше напрямик. Хватит и того, что осталось позади!
Трофим тяжело валится на землю и, откинувшись на котомку, подставляет потное лицо горячему солнцу. «Не надо было брать его в этот тяжёлый маршрут», — с запоздалым раскаянием подумал я.
— Ты, Трофим, устал, но мы должны идти, добраться до Пугачёва, ближе никого здесь нет. Там отдохнёшь и сменишь сапоги, — успокаиваю я спутника. Он лежит с открытыми глазами, молчит. Кучум всё время умоляюще смотрит мне в глаза, просит отпустить его со сворки. Я сочувствую ему, но на большее не решаюсь.
Где спрятан водораздел? Как разыскать его в этом хаосе однообразных хребтов и отрогов, в этой дымке?
Я вспоминаю золотые слова Улукиткана: «Если злой дух запутает твой след, ты не теряйся, посиди, отдохни, хорошо подумай, потом догадаешься, куда идти». Надо послушаться старика, не поддаваться унынию. Кстати… поднимается ветерок и редеет дымка над горами.
Воздух становится прозрачным. На фоне неба чётко выкраиваются линии отрогов. Тихо-тихо. Мы попали в удивительный мир — царство безмолвия. Мы, двое чумазых, оборванных бродяг, с лицами, опалёнными ветром и солнцем, гордо смотрим на эти древние каменные руины, заполнившие всё видимое глазу пространство. Вот она, первобытность! Было бы невероятным увидеть здесь дымок паровоза, услышать скрежет машин или взрывы.
Становой ещё спит непробудным сном.
Трофим отдыхает. Я брожу по вершине с гербарной папкой. Окончательно проясняются дали. Вижу водораздельную линию хребта!
Через полчаса мы уже идём звериной тропой. Давно хочется пить, но здесь, наверху, нет воды. Придётся потерпеть до ночёвки. Одолевают комары.
Впереди хорошо видна конусообразная вершина отрога, заваленная глыбами. Обрыв, по-над которым мы идём, врезается в неё под прямым углом, образуя глубоченный цирк корытообразной формы с отвесными стенами, со снежником и с маленьким озерком на плоском дне впадины.
Пробираемся по восточной стене цирка. Жажда высушила рот.
— Смотрите, не бараны ли? — кричит Трофим, показывая на противоположную сторону цирка.
Я достаю бинокль, смотрю и удивляюсь: навстречу нам к скалистой вершине идёт небольшое стадо старых рогачей. Раз, два, три… их девять. Неужели это те бараны, чьим следом мы шли от Ивакского перевала? Присматриваюсь — так и есть: один из баранов хромает! Животные, по-видимому, возвращаются к родным вершинам. Интересно, куда и зачем они ходили?
Баранов осаждает мошка. Они выскакивают наверх и располагаются на выступах, сливаясь с серым фоном скал. Только напряжённо присматриваясь, я различаю их тяжёлые головы, обращённые к цирку. Оттуда на них сочится благодатная прохлада, отпугивающая мошку.
Мы открыто шагаем по кромке цирка. Нас обгоняет ветерок. Рогачи вдруг вскакивают и, явно не разобрав, откуда он наносит запах человека, бросаются почти в нашу сторону. И в этот момент с выступов, к которым мы подходим, срывается второе стадо из самок с ягнятами. Оно несётся по узкому карнизу навстречу рогачам. Кажется, вот-вот оба стада столкнутся на отвесной скале и все разом сверзятся в пропасть. Мы невольно останавливаемся в ожидании развязки.
Камни, срываясь, сбивают по пути другие, увлекают за собою массу щебёнки, всё это нагромождается на дне цирка, заполняя его непрекращающимся гулом. А рогачи и самки вдруг, как по сигналу, одним потоком бросаются вверх по шероховатой скале.
Со скалы срывается одна из самок. На лету она как бы разворачивается, вытягивается во всю свою длину, принимая горизонтальное положение и, раскинув в стороны ноги, как летяга, падает в пропасть. Мы видим, как она ударяется о выступ и бесформенным комочком прилипает к белому снежнику на дне цирка.
Выскочив на вершину, бараны задержались, будто поджидая отставшую подругу. Но вдруг разделились: самки убежали дальше на запад по своему пути, рогачи же направились к Ивакскому перевалу.
И вдруг какой-то жалобный крик острой болью пронзает сердце. Снова падают камни. Видим на обрыве движущуюся точку. Это — ягнёнок.
Он спускается вниз, тревожно озирается, издаёт долгий, жалобный крик. Малыш ищет мать. Он, несомненно, видел, как она упала на снежник, и торопится к ней, всё кричит: не то зовёт, не то подаёт матери свой голос. Нам кажется, он вот-вот сорвётся с узеньких уступов, но ягнёнок проявляет чудеса ловкости, как взрослый баран, скачет, торопится вниз по прилавкам. Мы с замиранием сердца следим за ним. Вот он уже у подножья скалы, бежит по щебенистому скату цирка к снежнику.
В поле зрения бинокля теперь попадает ягнёнок вместе с самкой. Он кричит. В этом крике и протест, и тоска, и внезапный страх одиночества. Крик будит умирающую мать. Я вижу, как она приподнимается, поворачивает голову навстречу ягнёнку, тянется к нему. Какой-то неясный звук вырывается из её горла, и она падает замертво.
Ягнёнок подбегает к ней, по-звериному осторожно обнюхивает. Он не понимает, почему она не встаёт. Опять кричит, пугливо оглядывается. Наконец, решительно бодает её лбом, бьёт передними копытцами — будит и, отбегая к скалам, зовёт её с собою. Та лежит на снегу серым бугорком. Ягнёнок возвращается к ней, ещё энергичнее, ещё настойчивее будит её и снова кричит…
Мы не можем без волнения наблюдать это зрелище. Где малыш теперь утолит свой голод, кто заменит ему мать? Мы же совершенно бессильны оказать ему какую-либо помощь…
Между тем ягнёнок вдруг бросается своим следом вверх по стене цирка. Не надумал ли он догонять своих сородичей? Малыш быстро устаёт, ноги его теряют упругость, прыжки заметно сужаются Сыплются камни и, падая по снежнику, засыпают погибшую мать.
Мы стоим. Ягнёнок выбирается на верх скал. Снова слышится его крик. Теперь в нём вместе с тоскою жалоба.
Идём дальше. Тропа неожиданно сворачивает влево, подводит нас к стенкам цирка.
— Пройдём? — спрашиваю я Трофима, а сам с опаской поглядываю на карниз, на котором видны свежие следы баранов.
— Чем чёрт не шутит, авось пройдём! — отвечает он и смело шагает вперёд.
Я пропускаю за ним Кучума. Продвигаемся осторожно. Цепляемся за шероховатую поверхность каменных стен, чтобы, не дай бог, не повторить трагического прыжка, свидетелями которого мы только что были. Но карниз неожиданно выклинивается Мы останавливаемся Дальше вместо карниза торчат разрозненные выступы, прилипшие к отвесной стене, совершенно недоступные для человека. А внизу пугающая пропасть, распахнувшая свою хищную пасть.
Вспугнутые нами самки бежали именно здесь, прыгая с выступа на выступ, то вверх, то вниз с удивительной ловкостью. И совсем уж трудно представить, как это ухитрялись проделывать слабенькие ягнята!
Куда идти, к тому же надо торопиться, скоро ночь! Вижу, Трофим нацеливается обойти стену верхним карнизом.
— Как бы глупостей мы тут с тобою не наделали, — говорю ему, — может, вернёмся, обойдём эту пропасть по вершине отрога? — предлагаю я спутнику.
Но до него не доходят мои слова, он даже ленится поднять голову, чтобы взглянуть на подъём. Вижу, хватается руками за угол выступа, просовывает разорванный носок сапога в щель и начинает карабкаться вверх. Мне страшновато. Где-то в глубине сознания шевелится недоброе предчувствие…
Я вообще равнодушен к высоте, люблю лазить по скалам, но такого отчаянного скалолаза, как Трофим, я никогда нигде не встречал. Какая чертовская в нём смелость! Он свободно ходит по карнизам, даже если они шириною со ступню ноги. Он может надолго виснуть над пропастью в несколько сот метров, зацепившись пальцами за край прилавка.
Я не могу задержать его, поднимаюсь за ним. У меня под ногами путается Кучум на сворке. Можно бы отпустить его, но он мигом уйдёт за стадом баранов, и тогда сутки придётся дожидаться.
Пока что всё хорошо. Подъём в действительности сказался не таким уж опасным, как он представлялся снизу. Скоро и верх.
Я задерживаюсь отдохнуть. Трофим с ловкостью кабарги скачет с прилавка на прилавок, исчезает за изломом. Я так не могу. Иду осторожно. Жмусь к стене. Висну над сильно скошенным карнизом. В самом узком месте опасность слишком близка.
Кучум идёт легко, ни разу не натянул поводок.
Остаётся преодолеть скалу высотою в три метра. Дальше виден свободный проход к западному краю цирка.
Теперь мой черёд. Я передаю Трофиму Кучума, начинаю подниматься. Пальцы судорожно хватаются за углы гранита. Весь напрягаюсь. И тут вдруг осознаю глубину провала, физически ощущаю близость опасности. Отступаю назад, припадаю к выступу, даю успокоиться сердцу.
Трофим не выдерживает. Привязывает Кучума к моему поясу, делает рывок вперёд, липнет к стене. Я подставляю ему своё плечо, он становится на него ногами, легко взбирается на рубец — уже на ступеньку выше, подбирается к грани стены. Вслепую ногами нащупывает последнюю опору, выгибает спину, хватается руками за верхний выступ.
— Подай Кучума, — кричит он.
И вдруг… — во мне всё цепенеет: — выступ отламывается, вместе с ним падает Трофим. Бросаюсь на помощь. Ловлю его за ногу. Но удержать почти на весу эту тяжесть не хватает сил. Под ногами тает опора, и мы оба начинаем сползать к краю отвесного карниза…
Напрягаю остатки сил, всю волю. Чувствую, скала наклоняется над провалом, бесцветное небо отплывает куда-то назад. Меня охватывает внезапный ужас глубины.
— Держись! — слышу в последний момент крик Трофима.
И в это самое мгновение, когда нас готова была проглотать пропасть, меня вдруг что-то сильно потянуло назад, и этого оказалось достаточно, чтобы восстановить равновесие. Трофим к тому же успевает ухватиться рукою за выступ.
Ещё не понимаю, что произошло, кричу обрадованно:
— Потерпи, Трофим. Сейчас я зацеплюсь!
Я расклиниваю ноги, прижимаюсь спиною к скале. Только теперь вспоминаю про Кучума, привязанного своркой к моему поясу. Собака, упёршись лапами в камень и скрючив от натуги спину, всё ещё натягивает поводок. Верный мой Кучум! Это он помог нам удержаться. Удивительно, как не лопнул ремешок, соединявший наши жизни!
Трофим глухо стонет. Его худые пальцы прилипли к карнизу, в глазах непережитый ужас. Я с трудом приседаю, ловлю рукой друга за пояс, подтаскиваю к себе. Хочу сместиться ниже, помочь ему встать, но Кучум упирается, не пускает меня, приходится отстегнуть ремешок.
Кое-как мне удаётся оттащить Трофима от опасного места. Сидим рядом над обрывом, молчим, а где-то внизу гулко грохочут камни.
— Видно, не тут наша с тобою, Трофимушка, последняя остановка, — наконец произнёс я.
Трофим размазал рукавом по лицу грязный пот, расчесал дрожащими пальцами взлохмаченные волосы и, заглянув вниз, где тени скал уже прикрыли чернотой и снежник, и озерко, сказал, прерывисто дыша:
— Глубина-то какая!.. Пока долетел бы донизу, и душа из тебя вон… Никаких сапог не надо, — глубокомысленно заключил он, глядя на вытянутые ноги.
— Давай-ка подобру-поздорову убираться отсюда. Солнце, вишь, как низко. Не застала бы нас ночь тут на камнях.
— Посмотрите, отчего это у меня спина мокрая?
— Ого, милый мой, да у тебя же рана во весь хребет. Снимай-ка рубашку!
— То-то я чувствую, что гимнастёрка липнет к телу, а теперь и больно стало…
Глубокая ссадина перечеркнула спину разлохмаченной бороздой. На голове свежие метки, лицо исцарапано. К несчастью, у нас не было ни капли воды, чтобы обмыть раны, пришлось оставить их открытыми до ночёвки.
— Вставай, Трофим, попробуем спускаться. Пойдёшь на поводу. — Я пристегнул свой пояс к его ремню.
Спускаемся осторожно. Пользуясь малейшим предлогом, он приседает, не успевает смахивать с лица ручьями стекающий пот. В пропасть летят обломки камней, и снова цирк переполняется зловещим гулом. В левой руке несу котомку Трофима, в правой держу связывающий нас ремень, всё это сковывает мои движения. Случись что с Трофимом — упади он или споткнись, в таком положении я бы не помог ему, а наоборот, ускорил бы развязку. Но эта тревожная мысль пришла в голову позже, когда мы заканчивали спуск. Последние метры для Трофима были особенно мучительны.
Вот и большой последний карниз. Мы вне опасности. К нам подбегает Кучум, весёлый, в глазах озорство, в движениях нерастраченная сила. Я ловлю его, пристёгиваю ремешок к ошейнику. Пёс тотчас мрачнеет, словно в капкан попал. В скошенных на меня глазах — обида.
Ладно, Кучум, не обижайся. Конечно, за сегодняшний подвиг ты достоин другого, но сейчас нам не до нежности и не до веселья. Здесь нам нельзя разлучаться, в этом ты и сам убедился…
Трофим стоит, подпирая плечом стену и потупив глаза…
— Может, нам лучше остаться здесь, на карнизе, до утра?
— Что вы! — спохватился он. — Ночью тут будет страшно. Да и без костра, без воды куда годится! Как-нибудь пойдём дальше.
Я не стал настаивать, эта задержка ничего радостного нам не сулила. Наоборот, как оказалось после, она принесла бы нам большие неприятности.
Связываю в одно место две котомки. Трофим не в силах ничего нести. С трудом уговариваю его надеть мои сапоги. Они на два номера больше, пришлось натолкать внутрь мху. Я заматываю свои ноги в портянки, привязываю ремешком, и мы трогаемся. Сапоги Трофима несу в рюкзаке.
Я с Кучумом иду впереди. Не торопясь подбираемся к вершине. Подъём завален шаткими обломками; всюду подстерегающая пустота. Что бы я отдал сейчас за глоток, за каплю освежающей влаги! Увы, привал где-то ещё далеко, по ту сторону вершины. Но при мысли, что там нас ждёт костёр, горячий чай и сон под сенью вершин и звёздного неба, ноги шагают быстрее и легче кажется ноша.
Цель уже близка. Обходим нагромождения крупных обломков, ещё небольшая крутизна, преодолеваем скальный гребень, и вольный ветер обжигает лицо…
Сразу пришло облегчение, точно мы взяли десятитысячную высоту.
Присаживаемся на обломки. Над нами необъятный купол неба, почти синий в вышине и кровавый к горизонту. По курчавым отрогам бегут холодные, густо-лиловые тени.
А на восточном краю пустынного неба, над каменной линией горизонта поднимаются из провалов тяжёлые тучи, словно сказочные богатыри.
С моря на них давит густой туман. Он кучится косяками на гребнях. И вот с какой-то грозной внезапностью громады тучевых башен валятся на зубцы скал медленно, бесшумно, одна за другой. Туман поглощает их в себе. Миг — и ничего не осталось от туч. Только туман и туман, как безграничное море, заполняет всё, и от него, словно из преисподней, несёт сыростью.
Очевидно, тут, у западной оконечности Станового, и вдоль всего Джугджурского хребта сталкиваются невидимые глазу враждебные атмосферные потоки, идущие с моря и с материка.
Обширная горная область, расположенная восточнее этой линии, подвержена постоянному влиянию Охотского моря, его чрезвычайно суровому и капризному нраву. На его морском просторе зарождаются те затяжные холодные ветры, которые в течение длительного времени контролируют прибрежную территорию. Зимой они сопровождаются невероятной стужей, от которой буквально цепенеет вся природа, всё живое, гибнут деревья, кустарники, мхи, бегут звери.
Эти холодные ветры способствуют, как нигде, разрушительному процессу в горах.
Охотское море несёт своё губительное влияние и в глубь материка.
И где-то здесь, на точно не установленной границе, туманы натыкаются на мощные атмосферные потоки, идущие с материка, противоборствующие лютым морским ветрам.
Эти западные потоки, в свою очередь, стремятся проникнуть к самому Охотскому побережью, чтоб воскресить погибшее, В этих столкновениях сил природы, подобных тому, что видели сейчас мы, чаще побеждает море, и тогда оно бросает далеко за линию Джугджура густой туман вместе со снегопадом или затяжным дождём…
Мы покидаем вершину, выходим на край гребня. Под нами глубокое ущелье. По нему и по склонам бесчисленных отрогов, словно чёрная рябь, лепятся стланики. Спускаемся на седловину. Вот и награда нам за тернистый путь! Находим площадку, и на ней располагаемся на ночёвку. Остаётся натаскать дров, мха для постели, принести воды, и мы устроим настоящий пир богов: у нас есть кусок баранины, на второе будет сладкий чай с горячей пшеничной лепёшкой, а на третье — сон, и какой сон! В уютном пологе, под барабанный бой дождя. И мы, снова почувствуем себя самыми счастливыми людьми на нашей планете!..
Негреющее солнце вот-вот скроется за гранью крутого отрога. На горы ложится сизый пепел сумерек, а по небу ещё колышутся кумачовые полотнища отсветов. В воздухе сыро.
Близко ночь, загадочная, тревожная.
Вдруг откуда-то сверху долетает крик ягнёнка. Это, вероятно, тот самый сирота. Он всё ещё зовёт мать, всё ещё надеется, что она придёт. Его одинокий призыв тоскливо звучит в равнодушном пространстве, болью отдаётся в моём сердце.
Ягнёнок приближается к нам, мы слышим всё отчётливее, как стучат камни под его копытцами. Я бросаю дела и иду к нему навстречу, хотя знаю, что ничем помочь не могу. И вдруг справа шум. Поворачиваюсь на звук, вижу, по косогору бежит самка с детёнышем, явно торопится на крик. Но, увидев чужого ягнёнка, останавливается и, подняв высоко голову, глядит на него. Тот с ходу бросается к ней, но самка угрожающе трясёт головою, дескать, не подходи, наколю рогами. А малыш хочет есть, он ещё плохо разбирается в нормах поведения своих сородичей, ему кажется, что все взрослые такие же добрые, какой была его мать. Ягнёнок тянется к соскам и получает пинок в бок. Однако в действиях самки нет открытой враждебности, может быть, материнским чутьём она догадывается, что с этим бедняжкой стряслась какая-то беда.
Видимо, для порядка она ещё раз погрозила ему рогами, ещё раз настороженно осмотрела его и потянулась со своим детёнышем на верх гольца. Следом за ними молча бежал и сирота, очевидно уверовавший в то, что принят в новую семью. И я подумал, что он не пропадёт: уж если самка прибежала на крик чужого детёныша, значит, у неё доброе сердце.
Босиком по Становому
Затяжное ненастье. Кусок лепёшки. Схватка с Кучумом. Пара сапог на двоих. Солонцы снежных баранов. Расстаёмся с Трофимом.
Быстро организуем приют. Нас поторапливает надвигающаяся с моря непогода. Уже горит костёр, остаётся принести воды — и конец мучениям.
Трофим работает через силу, вид у него измученный, он стал совсем неразговорчивым. Я стаскиваю с него сапоги, надеваю их и отправляюсь за водою. За мной увязывается Кучум. Спускаемся долго, заглядываю в каждую лощину, в чащину, а воды нет, или она течёт где-то в русле под камнями. Какая досада! Но не возвращаться же с пустой посудой! А тут, как на грех, вот-вот накроет темнота. Ветер высоко трубит непогоду. Спускаемся ещё ниже, на дно ущелья, и там нас встречает хрустальный перебор ручья. Мы бежим к нему. Вода плещется беспокойной струёю между скользких валунов. Я припадаю к ней, пью тяжёлыми глотками и чувствую, как приятный холодок растекается по уставшему телу. Бросаю пригоршнями воду в лицо, радуюсь, как мальчишка.
Ниже, за слиянием двух ручьёв, виднеется большая лужайка. Не лук ли там ярко зеленеет?
Мне захотелось нарвать его на ужин. Как это вкусно будет с мясом! К тому же лук здесь единственная свежая зелень в нашем однообразном меню, и она так же необходима для организма, как и хлеб, и мясо.
Бегу к лужайке, а сам с опаской поглядываю кругом, как бы успеть вернуться засветло на седловину. Перехожу ручей ниже развилок и по мелкорослому ёрнику выбегаю на лужайку.
Да, это сибирский дикий лук. Растёт он, никем не сеянный на влажной тундровой почве, пышно, густо. Какой же он сочный, одно объедение! Я напихиваю его за пазуху, в карманы, набираю в охапку. Затем наполняю водою котелок, чайник, фляжку и тороплюсь в обратный путь.
За бесконечными грядами гор гаснет последний луч заката. Туман воровски сползает по гребням на дно ущелья, заполняя лощины зловещим мраком. В душе копится смутная тревога — успеть бы выбраться до ночи к Трофиму.
Я перебредаю ручей и иду в темноту.
Кучум бежит где-то впереди. Ветер бросает мне в лицо капли дождя. Кажется, пора сворачивать. И вдруг сомнение: этот ли поворот? Пытаюсь вспомнить приметы, но тяжёлая, беспросветная темень слепит глаза. Безропотно иду, поднимаюсь в неведомое, в колючую пустоту. Ни одного ориентира. Ноги сами, на ощупь выбирают дорогу. Ветки стланика хлещут по лицу, цепляются за одежду, загораживают проход.
Ветер усиливается. От дождя промокла рубашка. Иду медленно. Из котелка давно уже выплеснулась вода.
Вдруг снизу ясно доносится шорох. Я оглядываюсь — меня нагоняет Кучум. А ведь я думал, что пёс впереди. В чём дело? Он-то не мог ошибиться, знает, где мы шли. Тогда почему же собака оказалась позади меня? Неужели я свернул не там, где нужно? Я как-то вдруг понял, что на отроге, по которому поднимаюсь, и крутизна не та, и меньше россыпей, да и стланики не так густы, как были на спуске в ущелье.
Стою смешной, потерянный. С невидимого неба сыплется густой липкий дождь. Мокрая одежда холодит тело. Какой дьявол запутал мне путь, обманул меня, направил не туда, куда нужно? После долгого раздумья поворачиваю назад…
Иду медленно. Холодно и темно, как в подземелье. В ущелье ловлю Кучума, накидываю ему на шею ремень, отдаюсь в его распоряжение. Он переводит меня через ручей, тащит влево и начинает по густому стланику подниматься на отрог. Узнаю место.
Я иду с закрытыми глазами. Они не нужны в этой темноте, а веткой хлестнёт — ослепнешь. Не отпустить бы Кучума. Но тут обнаруживается, что идти сквозь заросли вместе с собакой на одном поводке невозможно. Он чаще ползком пробирается под стволами стланика, а я должен через них перешагивать.
Несу пустую посуду.
Ещё какое-то время бьёмся с чащей. Идти дальше нет сил. Дождь усиливается, я промок насквозь. Тяжело сажусь на камень. Подтаскиваю Кучума, прижимаю его к себе. Мы как бы сливаемся с ним воедино и вместе дрожим. У него, оказывается, ещё не промок подшёрсток на боках, я запускаю в него закоченевшие пальцы, зарываюсь носом, вбираю в себя тепло… Бр-р-р… — даже страшно пошевелиться, всё застыло, ни рук, ни ног, только мысли ещё шевелятся, да где-то внутри живёт горсточка тепла.
Слышу властный внутренний голос: поднимись, беги отсюда, иначе пропадёшь! Усилием воли заставляю себя встать. Где спасенье? Вспоминаю, что по-над ручьём выше и ниже того места, где мы спустились в ущелье, виднелись небольшие скалы. Надо поторопиться туда. Отпускаю Кучума, и он мгновенно исчезает, оставив позади себя лёгкий удаляющийся шорох. Теперь я остаюсь совсем один среди сырой пустыни, в чёрной, как уголь, ночи, на дожде.
Спускаюсь обратно к ручью. Словно дикий зверь, почуяв свободу, он бешено скачет в темноте. Всюду вода! Ею уже напитались мхи, лишайники. Она непрошеным гостем закрадывается под воротник, леденит тело…
Я бреду сквозь темень, один, мокрый, закоченевший. Движение уже не согревает меня. Мучит голод.
Замечаю, что-то впереди зачернело, поднялось, надвинулось. Скала! Я пробираюсь к ней через завал крупных камней, прикрытых густым стлаником, шарю руками по мокрой стене, жмусь к ней, как к живому, близкому существу, забираюсь в щель и наконец-то нащупываю ногами площадку. Над головою нависает карниз… Место оказывается сухое, можно укрыться от дождя, даже развести костёр. Чувствую себя прямо-таки счастливым. Скорее за дело! Ощупью собираю сухие ветки стланика — топлива тут сколько угодно…
Скорее, скорее добыть огня! Однако прежде надо снять с себя мокрую одежду, выжать из неё воду и тогда забираться под каменный навес. На всё это уходит много времени, застывшие пальцы до смешного не повинуются мне.
Но вот я наконец под. карнизом, стучу зубами от холода. Тут очень неудобно, тесно, приходится горбить спину, да и пол покатый, весь в шишках. Но как-нибудь прокоротаю ночь. Достаю нож, готовлю много стружки, обкладываю её лучинками и начинаю священнодействовать: собираю по камням пыль, вытираю ею насухо руки, отогреваю пальцы дыханием. Из непромокаемой сумочки, хранящейся за пазухой, достаю коробку, вытаскиваю из неё осторожно, как драгоценность, спичку. Меж пальцев вспыхивает чудодейственный огонёк, и я бережно переношу его под стружки. Пламя оживает, растёт, лижет красным языком холодный воздух, выхватывает из темноты мрачные стены нависшего надо мною утёса.
Я припадаю к огню, жадно глотаю тепло — и радостью наполняется измученная душа. Но костерок, хотя и мал, а прожорлив и очень капризен, об этом я не забываю. И, чуточку отогревшись, ухожу в темноту, шарю по стланику, ищу дров, таскаю их под укрытие, снова мокну под дождём.
Наконец все хлопоты позади. Я устраиваюсь поудобней под карнизом. Горит костёр. Тепло. Где-то рядом в дождливой ночи полощется о камни мутный ручей.
Ну и денёк выдался!..
Я бережно подкармливаю огонь сушняком. Время уже за полночь. Дождь усиливается. Плачет скала. Всё острее, настойчивее даёт себя знать голод. У меня есть кусок лепёшки — неприкосновенный запас, хранящийся вместе со спичками в резиновой сумочке. Мысль предательски кружится вокруг этого кусочка. Нет, я не трону лепёшку. Её можно съесть, как говорит Трофим, только перед смертью, если, конечно, успеешь это сделать. Обманываю голод луком, но это не очень-то мне удаётся.
На выручку приходит сон.
Он беспокойный. Я беспрерывно верчусь, подставляя огню то спину, то грудь, и, по мере того, как затухает костёр, всё больше дрожу, согнувшись в три погибели. Вдруг слышу, что-то влажное и тёплое коснулось моего лица. В испуге открываю глаза — Кучум! Он тяжело дышит, видно, бежал издалека, торопился.
— Кучумка, родной мой пёс, пришёл!
Кучум то и дело стряхивает с шубы воду, смотрит на меня умными глазами. Он наверняка был на седловине, где Трофим устроил его спать под пологом, в тепле. Но разве мог этот преданный друг успокоиться, забыть обо мне, оставшемся где-то в глубоком ущелье?! И вот вернулся. Его появление сразу рассеивает моё одиночество, и от этого становится как будто теплее.
Кобель забирается под карниз, долго занимается своим туалетом, слизывая воду с лап и боков. Я подбрасываю в костёр дрова, жмусь к огню, но так холодно от скалы, так сквозит сыростью, что я решаю сидя дождаться утра. Теперь мне легче — со мною Кучум.
В холодную сырую темень скачет гремучий ручей. Глухо постукивают о дно ручья камни, перекатываемые водою, а кажется, будто кто-то с бубном ходит по ущелью…
Как томительно ожидание утра!.. Да и придёт ли оно сегодня? Может, так и останется навечно дождь, мрак, безымянный ручей и этот каменный навес над головою?
Терпеливо жду. Обнаруживаю дыру на штанах и радуюсь, что нашлась работа. Выдираю из шляпы подкладку, достаю из кармана гимнастёрки починяльную сумочку, пришиваю латку. От костра отскакивает уголёк, падает на шубу Кучума. Пахнет палёным. Кучум вскакивает, словно ужаленный, дико озирается по сторонам, зевает и снова ложится.
Немощный рассвет несмело, медленно теснит ночной мрак. Ночь уползает, словно сытый зверь в свою берлогу. Пора и нам в путь. Сборы недолги, всё при мне. Бросаю в костёр остатки дров, хочу запастись теплом на дорогу. Кучум не встаёт, ему неохота покидать нагретое место. Малюсенькими глазами следит он за мною. Жаль и мне расставаться с огнём. А дождь всё идёт, по-прежнему плачет утёс.
Странно, будто и посветлело, а вокруг ничего не видно. Густой туман липнет к скалам, заслоняет утро. Идти не решаюсь, можно заблудиться, и Кучум не поможет.
Бедный Трофим, он ждёт, прислушивается к малейшему шороху, молит небо и мучается от сознания, что не может помочь мне. А я чувствую, что начинаю слабеть. Лук может быть хорош как приправа для мяса, необходим нам как противоцинготное средство, но он не одолевает голода. Да и лук-то весь съеден. Мысль опять возвращается к сумочке с лепёшкой. Велик, ой, как велик соблазн! Чтобы не думать об этом чёрством куске хлеба, я отправляюсь в дождь за дровами…
Снова у костра сушу одежду. Кучум встаёт, лениво потягивается, широко распахивая зубастую пасть. Подходит ко мне, садится на задние лапы, смотрит голодными глазами. В них и мольба, и какое-то предостережение.
— Ты-то, Кучум, за что страдаешь, иди к Трофиму! — Я подтаскиваю пса к себе, ласково беру его обеими руками за бакенбарды и долго смотрю в золотистые собачьи глаза.
Кучум, высвободившись из рук, припадает носом к моей гимнастёрке, туда, где спрятана лепёшка, долго с наслаждением втягивает в себя хлебный запах.
— Нельзя, Кучум! Нельзя, милый! Мы должны терпеть и только терпеть, — уговариваю я собаку.
А сам еле удерживаюсь от соблазна, ощущая тошнотворную пустоту в желудке… Кажется, весь окружающий воздух наполнен свежим хлебным ароматом. Чувствую, как, вопреки сознанию, правая рука крадётся за пазуху, ощупывает сумочку—
— Нет, нельзя! — кричу я громко, отбрасываю руку прочь. Кучум вздрагивает и тревожно смотрит на меня, точно угадывает происходящую во мне борьбу. Он ложится рядом со мною на плите, вытягивает передние лапы, кладёт на них голову. Морда у него обиженная. Прищурив глаза, он напряжённо следит за мною, видимо, боится, чтобы я тайком от него не съел лепёшку. Лежим с ним долго, охваченные одной всепоглощающей болью…
А ветра всё нет. Туман густеет, становится холоднее. На землю, напоенную до отказа водою, сыплется бесконечный дождь.
Надо чем-то отвлечься от мрачных дум. Таскаю камни. Делаю из них заслон от сквозняка, обкладываю им огонь. Нагреваясь, камни долго хранят тепло в нашем логове. Затем собираю мох, лишайники, высушиваю их и устилаю ими пол.
А дождь всё идёт и идёт. Медленно, очень медленно тянутся часы. Наступили третьи сутки нашего заточения. Я окончательно отощал. Живу в полузабытьи. Всё труднее собирать дрова. Одежда моя вся в дырах, простреленная огнём.
И вот наступает минута, когда воля наконец сломлена приступом голода. Трясущимися руками я достаю из сумочки лепёшку. Прячу её от Кучума. Понимаю, как это омерзительно, но не могу совладать с собою, точно дьявол какой-то залез в душу. Вижу, Кучум уже рядом. Глаза звериные, смотрят неласково, в позе — решимость. Он требует своей доли, голод лишил его обычной покорности. Лепёшка всего с ладонь, чёрствая, пахнет плесенью, но как дьявольски соблазнителен и этот запах! Пёс видит, как я отламываю крошечный кусочек хлеба, кладу его в рот, медленно разжёвываю… Собака судорожно облизывается и сглатывает слюну…
— Вижу, Кучум, ты тоже наголодался, но на этот раз прости, друг, я не могу с тобой поделиться… Ты выносливее меня, — говорю я каким-то чужим голосом.
Но Кучум не отступает, смотрит на меня зло, укоризненно, нервно переступает с лапы на лапу, как перед схваткой.
— Не проси, не дам! — убеждаю я собаку и вдруг спохватываюсь, вспоминается карниз над пропастью, где Кучум спас нас от гибели, чувствую, как краска стыда заливает лицо. И та же рука, что воровато достала из-за пазухи этот драгоценный кусочек, бросает псу остаток лепёшки.
Он ловит её на лету, разламывает зубами и мгновенно проглатывает. Мне даже обидно, что он так быстро покончил с лепёшкой, не пожевал её, не насладился её вкусом…
Сидим с Кучумом рядом, примирившиеся, близкие. Мирно потрескивает костёр. Льёт дождь — небо возвращает земле её слёзы.
Наконец, день уходит, беспомощный, жалкий. Наступает четвёртая ночь. Всё погружается во мрак. Теперь уже вся жизнь представляется мне долгой ночью. В полузабытьи всё чаще рисуются картины развязки. Может быть, утром рискнуть разыскать седловину? Нет, надо ждать, беречь силы. Тут, под скалою, сухо, и с нами костёр.
Под утро я уснул. Но даже сон бессилен был увести меня от действительности: снились тот же костёр, скальный навес, заслон от сквозняка. Так же мучительно во сне терзал меня голод.
Слышу, будто кто-то спускается по стланику. Узнаю шаги Трофима. Он несёт ужин. Я уже чувствую запах жареного мяса. Хочу крикнуть ему, позвать, но голос мне не повинуется.
Трофим проходит мимо, и его шаги смолкают в отдалении. Досадую на себя, на свою нерасторопность и с горечью пробуждаюсь. Поправляю костёр, снова ложусь к огоньку, засыпаю с надеждой, что Трофим вернётся.
Так и есть. Вижу, выходит он из темноты весь в чёрном, как видение. Распахивает полы незнакомой мне одежды, показывает куски горячего, только что сваренного мяса. Он завёртывает их в чёрную шкуру, кладёт под карниз и исчезает. Какая радость! Подкрадываюсь к свёртку, как голодный хищник, хватаю его, но вижу, что обманулся, в руках Кучум, неуступчивый, одичавший. Он по-звериному набрасывается на меня, но я не сдаюсь, ловлю его пальцами за горло, сжимаю изо всех сил.
Ну, теперь кто кого! Мы разом падаем на что-то твёрдое, катимся по россыпи куда-то вниз, в пропасть… Я чувствую, как больно бьётся моя голова об острые камни…
…Я вскакиваю. Не могу отдышаться и не понимаю: был ли это сон или всё случилось наяву. Костёр разбросан, и на дожде дымятся головешки. А Кучум стоит в стороне, следит за мною безумными глазами, настороженный, чужой. Зову его к себе, хочу обласкать, но он выскакивает на дождь и из темноты пронизывает меня своими волчьими фарами.
Неужели я хотел задушить любимого пса? Проклятый голод!
Но Кучум даже и теперь не ушёл к Трофиму на седловину, не бросил меня.
Уже не верю, что непогода вернёт когда-нибудь солнце, песни птиц, дневную суету, синеющие дали. Увижу ли я ещё под ногами тропу, поднебесные вершины, бескрайнюю, всегда манящую к себе тайгу, семью, друзей? Буду ли я ещё бороться, жить, или судьба предрешает мне медленно истлеть под этой мрачной скалою?
Вижу, из тумана осторожно выходит пёс, крадётся кошачьей поступью под соседний карниз, ложится, а сам весь насторожен. Нащупывающим взглядом пронизывает меня, что-то хочет понять своим собачьим умом. На мои ласковые слова отвечает враждебным оскалом. Проклятый голод!
Наступило утро четвёртого дня. Мерзкое, сырое. Не пойму, почему подо мною подстилка мокрая. Откуда взялась вода? Приглядываюсь и обнаруживаю ржавчину. Она сочится из щелей скалы, как кровь из раны. Где-то в глубине пластов лопнула жила, или вода, проникнув в сердце гранита, потекла из старых ран. Теперь не уснуть и некуда податься, всюду вода.
Сижу у костра. Сверху чуть слышно доносится музыка. Она медленно выплывает из щели, приближается ко мне. Я не могу понять, что это, галлюцинация? Нет, это поёт голодный комар свою заунывную песню. Как приятна его песня здесь, в долгом одиночестве, словно я услышал голос друга. Видно, и он не в силах превозмочь тоску.
Комар покружился надо мною и смолк так же внезапно, как и появился.
А вот и ещё гость: сверху спускается паук. Он осторожно касается ножками влажной земли и, будто чего-то испугавшись, поспешно поднимается по паутине вверх. Я начинаю присматриваться. Какие-то малюсенькие букашки появились на сухом камне. Их даже трудно различить невооружённым глазом. Неужели эти крошечные создания предугадывают погоду, а само небо ничего ещё не знает и продолжает немилосердно поливать землю?
Поднялся и Кучум. Он, кажется, всё мне простил, глаза ласковые, лениво потягивается и добродушно зевает. Это тоже к перемене погоды. И только я один ничего ещё не чувствую.
А дождь на глазах мельчает. Светлеет. Ну, скорей же, ветер! Свистни по-молодецки, растолкай туман, верни земле жизнь!
Туман тает. Просторнее становится под скалою. Кучум косым взглядом сторожит старую лиственницу. Кто там мелькнул серым комочком?
Белка!
Бедняжку так рано, поутру, выжил голод из тёплого гайна. Она скачет вверх по шершавому стволу, мелькает в зелёной кроне и вдруг замирает, еле удерживаясь на краю веточки. И я вижу, как белка становится свечой, срывает прошлогоднюю шишку. Каким вкусным должен ей показаться первый завтрак после четырёхдневной голодовки! Она торопится, но замечает нас и замирает, прижав лапками шишку к белой грудке. Мы не шевелимся. Белка не отрывает от нас бисерных глаз. Она удивлена, тревожно цокает и роняет шишку…
Из стланика доносится внезапный писк какой-то маленькой птички, а затем и предсмертный трепет её крыльев. Это разбойничает горностай. Не стыдится и утра. Кучум уже там, где слышался шорох, гонит хищника куда-то вниз вместе с грохотом камней и вдруг обрывает свой бег… Через минуту возвращается назад, морда у него довольная, облизывается.
Жизнь на глазах пробуждается от долгой спячки. Мы наблюдаем её первые шаги, её возвращение. Она осторожно выползает из щелей, из дупел, из нор и начинает заполнять обычной суетой промокший мир. И тут же сразу, кто во что горазд: одни подкарауливают добычу, другие ловят её в стремительном полёте, третьи подбирают остатки чужих трапез. Но все знают: не зевай, берегись, зря не высовывайся, сразу сожрут более сильные! Таков безжалостный закон жизни.
На огне догорают остатки дров. Сжигаю и подстилку. Конец мучениям! Туман уходит к вершинам, рвётся о колючие гребни отрогов, тает. В небе голубеют проталины, по стланику бежит неровными струями ветерок. После четырёхдневного заточения, после холодных ночей, мрачных до отупения дум как приятен наступающий ясный день!
Пора. Мы прощаемся со скалою. Может, когда-нибудь сюда заглянет пытливый разведчик и удивится, узнав, что до него это безымянное ущелье посетили люди. С первого взгляда он, наверное, примет наш приют за первобытную стоянку дикарей. Но это только с первого взгляда. Потом он догадается, что заставило человека поселиться под этим крошечным навесом, для чего был сделан заслон. А остального, что пережил человек здесь, под горбатым утёсом, ему не узнать. И чтобы не мучить его догадками, я на скале ещё вчера выгравировал острым ножом своё и собаки имена и дату нашего пребывания.
Хорошо бы набрать с собою луку, но ручей так разбушевался, что его ни за что не перебрести. Вода, вздымаясь зеленоватыми валами, клокочет, пенится и уносит с собой в глубину ущелья грозный рёв.
Кучум, не дождавшись меня, спешит к Трофиму с радостной вестью. Я иду медленно, берегу силы.
В ярко-голубом небе, сполоснутом дождём, дотлевают остатки тумана. Сквозь сонные вершины пробились лучи восхода. И потекла теплынь на исстрадавшуюся землю! Закурились стланики, запылали алмазы в зелёных кронах лиственниц, упал на землю торжествующий крик коршуна, празднично парящего в вышине.
Идти мне тяжело, и всё-таки жизнь, чёрт побери, стоит продолжения!
Далеко до седловины меня встречает Кучум. Следом за ним показывается Трофим. Радости нет предела! В одиночку мы тут, в горах, ничто, а вдвоём нас не так просто поймать в ловушку.
— Почему не вернулись в тот день, неприятность какая? — и Трофим обнимает меня.
— Хотел угостить тебя луком, ну и запоздал, захватил туман, пришлось отсиживаться под скалою.
— Хорошо, что догадались переждать непогоду, могло быть хуже. А я сегодня утром небольшого барана убил, приношу его на табор, и Кучум заявился. Надо, думаю, идти искать.
…Трофим помогает мне выйти на седловину. В этот день нечего было и думать идти дальше.
Какое горячее солнце! Но мы так намёрзлись в эти дни, что тепла не хватает. Трофим нанизывает на деревянные шомпура печёнку, мясо, пристраивает их к жару.
Пока готовится обед, мы говорим о пережитом. Мне не без стыда приходится рассказать о схватке с Кучумом…
Обед готов. В руках увесистый шомпур и горячая лепёшка. В течение часа, без передышки, с упоением набиваю давно истосковавшийся по пище желудок. Трофим, видя, как я зверски расправляюсь с печёнкой, отдаёт мне половину своей порции, и всё это я быстро проглатываю вместе с двумя кружками чаю. Теперь я, кажется, напоминаю удава, проглотившего барана.
Мир остаётся верен себе. Снова мы ощущаем могущество жизни, и пережитое начинает уходить безвозвратно, терять свою остроту. О нём когда-нибудь напомнят скупые строчки дневника.
Помогаю Трофиму таскать дрова, и вместе с солнцем засыпаем. Ни комара, ни мошки.
Тревожные мысли о том, что мы можем не захватить Пугачёва на гольце, подняли меня до рассвета. Встал и Трофим. После довольно горячего спора я, кажется, доказал своему спутнику, что идти могу, и мы быстро свёртываем полог, раскладываем мясо по котомкам, покидаем стоянку.
От седла крутой подъём ведёт нас к вершине. Ноги мягко ступают по бархатистому ковру лишайников. Впереди скачет по камням чуть заметная тропка, сзади нагоняет рассвет.
Выходим на вершину. Унимаем одышку. Утро сдёрнуло с вершин Станового пелену.
Как не любить горы! Посмотрите на них в этот ранний час восхода! Ещё клубится над провалами ночная мгла, ещё не растопилась прозрачная предутренняя дымка, спят вершины в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии, а из-за далёких хребтов, из бездны уже льются потоки света. Дрожащие лучи лижут бездонную синь неба, уходят в далёкие миры, чтобы медленно, осторожно, бесшумно опуститься на землю. Вот они уже реют над сонными хребтами, будят вершины нежным прикосновением и вдруг сливаются с ними в долгом страстном поцелуе.
— Давно я не видел такого! — кричит Трофим, охваченный восторгом.
Справа и немного западнее от нас из-за колючих гребней маячит знакомый силуэт гольца. На его макушке теперь возвышается полностью отстроенная пирамида.
— Палатки-то нет, неужели Пугачёв ушёл? — сокрушённо произносит Трофим.
Я внимательно осматриваю вершину. Палатки действительно нет.
— Не дождался, — подтверждаю я, поражённый этим открытием.
Какая неприятность!
И всё же мы горды за маленький отряд из семи смельчаков, проникший в эти, непробудно спавшие от дня творения, дебри и поставивший себе памятник на одной из главных вершин Станового. Теперь отряд ушёл на другой голец и, может быть, далеко. Вряд ли встретимся.
— Вот и сменил сапоги у Пугачёва! — говорит Трофим с явной досадой.
— Не отчаивайся. Надо подумать, куда идти. — И я сбрасываю котомку, присаживаюсь на скошенный край камня.
— Было бы в чём идти… Босому одинаково далеко теперь. Вот уж верно: не знаешь, где найдёшь, где потеряешь.
— Давай смотреть с практической точки зрения. К гольцу нечего идти, там нет Пугачёва. Я готов отказаться от дальнейшего обследования, вернуться на Ивакский перевал, но мы и там будем слишком далеко от своих. Пойдём на запад, сколько сил хватит, ничего другого не придумаешь. У нас на двоих есть пара добротных сапог, не будем унывать. Там где-то, на Утуке, наши с оленями. Может, и закончим обследование. У тебя есть какое предложение?
— Пойдём на запад. Но мне до Утука ни за что недотянуть…
— Тут нам никто не поможет. Только идти, и в этом тебя не нужно убеждать.
…Идём по главному хребту, по линии Великого водораздела. Здесь происходит распределение вод. Воды от дождей, падающих на горы в этом районе, сбегают в виде ручейков в ущелья, где сливаются в мощные потоки, образуют реки и текут широкими артериями в моря и океаны. Вода с северных склонов Станового, в силу естественного уклона, течёт на север, прорезая по пути тысячи километров скучной земли с бедной растительностью и вечной мерзлотой… Но вода от того же дождя, упавшая на другую сторону водораздела, устремляется на юг к плодородным амурским землям, с богатой тайгой, с густым населением.
Нас охватывает чувство большого удовлетворения: мы находимся на линии этого самого северного сибирского водораздела. Мы видим с одной возвышенности истоки, несущие свои прозрачные воды к суровым и холодным берегам Ледовитого океана, и истоки, убегающие к Тихому океану.
Идём дальше, стараемся не терять звериную тропу. Она ведёт нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, взбирается по выступам, обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей. Надо отдать должное снежным баранам — они умеют находить проходы.
От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы всё время видим большие горы километров сорок шириною — угрюмые отроги Станового, расчленённые бесчисленными речками. Уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья.
Мы также определили, какого типа и какой высоты, в зависимости от рельефа, должны быть знаки на этих горах, и решили другие вопросы.
Впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это?
Я разрываю пополам свою нательную рубашку, — портянки Трофим уже все износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу в рюкзак.
Пора идти. Трофим отстаёт в пути, но у меня нет жалости. Я тороплюсь, хотя твёрдо знаю, что мы недосягаемо далеко от цели.
В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького озерка, обросшего осокой, вытекает студёный, до синевы прозрачный ручей. До вечера далеко, но мы разбиваем здесь табор. У Трофима настроение подавленное.
Неожиданно из далёкой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолёт. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство.
— Смотрите, это же наша машина! — кричит Трофим.
— Узнаю. Видимо, начали съёмку Станового.
— Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги, — орёт Трофим.
Самолёт, пролетев над нами, растворился в далёкой голубизне.
Из глубоких расщелин Станового приходит ночь.
Спать нам нельзя. Трофиму не в чем идти. Пожалуй, единственный выход — сшить из голенищ поршни, но и их хватит всего на пять-шесть километров по такому пути. Беда ещё в том, что ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним тёплую золу. С болью думаю, что же будет завтра, послезавтра?… Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим.
Поблизости нет тальника, не из чего связать лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из неё сделать невозможно.
Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне.
Пробудился по обыкновению перед рассветом. Твёрдо решаю поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог.
— Вы это бросьте, иначе я не пойду, — слышу протестующий голос проснувшегося Трофима.
— Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоём мы сильнее обстоятельств, ты понимаешь, о чём я говорю?
— Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались.
Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. — И он с явной досадой бросает в огонь головешку.
— Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров!
Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоённую ночной росою.
Опять подъёмы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжёлые одышки и немые проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах!
Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы намереваемся добираться до Утука по отрогу и расплачиваемся за это остатками сапог.
Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее, на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками, ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана помётом, кажется, будто только что по ней прогнали отару овец.
Кто додумался проложить её по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые «дорожные мастера» почему-то предпочли другой, более рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, ещё нами не разгаданным.
Во всяком случае, тропа ведёт нас в нужном направлении. По пути в неё вливаются новые и новые тропки, и она ещё больше зарывается в землю.
По широкому каменистому отрогу выходим к краю глубоченного цирка, какого мы ещё не видели на Становом.
Цирк поистине грандиозный. И, видимо, ни один человек ещё не стоял на бровке его скал, не любовался им. Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но как ни странно, эта суровая и скупая картина поднимает наше настроение. Человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью, горы, но и дикий хаос безжизненных нагромождений.
На дне цирка к снежнику выскакивает чёрным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Видим, он огибает озерко, отмеряет дно цирка сажёнными прыжками. Вдруг впереди него взмётывается стадо баранов-самок с малышами.
Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитёр Кучум, ой, хитёр! Он отрезает им путь, вот-вот ворвётся в стадо — и тут уж не жди пощады! Мы видим, как от стада откалывается одна самка, отстаёт. Кучум налетает на неё, но та делает отчаянный прыжок вниз. Собака мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. А бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком.
Самке удаётся обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она среди родных скал вне опасности и теперь не торопится уйти от врага. Обезумевший пёс всё ещё надеется догнать её, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстаёт. А самка не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело лазит по карнизам. Наконец, взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек. Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает убежище. А тем временем стадо с малышами уходит далеко…
Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Идём медленно, с величайшей осторожностью. Вся нагрузка и у меня, и у Трофима ложится на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служит больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо злое.
В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников-землепроходцев с тем, что испытываем мы. Беринг, Лаптевы, Дежнёв, Пржевальский… Ими всегда будет гордиться человечество.
Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединён их опыт.
За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно заходим под её свод, все наши недоумения рассеиваются. Это солонцы. К ним и ведут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и спешило стадо старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть чёрный туф, насыщенный солью. Сюда направлялось и стадо самок с ягнятами.
Сколько поколений снежных баранов должно было посетить эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?!
От пещеры на запад идёт мощная, четырехколейная тропа. С отрога, куда она вывела нас, видно широкое ущелье — несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него.
Но у скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помёта, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Всё вокруг вытоптано, съедено.
Как бы мы обрадовались в другое время такому открытию! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях. Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. Давно сброшены с ног поршни, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли?
Нам сегодня не добраться до Утука.
Решаемся заночевать в логу.
Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров.
Солнце давно утонуло в бесконтурных тучах. Над дальними горами уже полощется дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ёрникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие толпой нашу стоянку. Уже горит костёр.
Прибежал Кучум, усталый и голодный.
Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице отчаяние.
— Вы видите, куда же мне завтра на них идти, — говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут.
— В нашем распоряжении ещё ночь, отдохнёшь.
— Нет, — бросает он категорически. — Тут, видно, и край.
— Не отчаивайся, посмотрим утром. До Утука теперь недалеко.
Он молчит.
В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костёр. На зелёный ковёр мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплется крупный дождь.
Гроза новым взрывом потрясает горы. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, зато все вместе.
Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи.
Проклятье! Что за погода!
Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Всем не сладко. Да и не уснуть. Не знаю, не могу решить, с чего начинать завтрашний день.
Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мокрые.
Буря неистовствует. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борта. Кажется, вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости, сознание затуманено.
Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы всё ещё не спим. Возвращаются думы.
— Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать, — начинаю я снова разговор.
Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте.
— Ты не тревожься, ноги заживут, всё кончится хорошо. Там, на реке, что-нибудь придумаем. Может, самолёт нас заметит.
Я ничего не вижу, но чувствую, он поворачивает ко мне голову, обдаёт лицо горячим дыханием.
— На чём идти, на костылях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, — отвечает он твёрдо, и его слова звучат, как приговор.
— Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного!
— Другого выхода нет… Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать, — и он натягивает на голову полу телогрейки.
Я полон тревоги. Ответственность за судьбу Трофима лежит на мне. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений?
Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него своя началась жизнь, а у меня — своя. Ему действительно идти нельзя. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли? Запутаюсь в щелях, ослабну — и конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут?
Как не ошибиться? Как не нарушить нашей с Трофимом давнишней сердечной связи? Мы отрезаны от всех людей. Мы расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета. Но мы не можем поддаться панике. Не так уж безнадёжно наше положение! И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне идти, оставив Трофима здесь, найти как можно скорее своих. Другого выхода действительно нет.
Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение.
Утро застаёт нас под пологом. Не спим.
— Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, — обращаюсь я к Трофиму. — Тут не пропадёшь, на солонцах мяса добудешь, проживёшь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернёмся за тобою.
— А если это не Утук? — В голосе Трофима слышится безнадёжность.
— Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим — мы ошибаемся, тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведёт меня к Утуку. Другое дело — как пройти по ущелью. Вдвоём мы бы пролезли где угодно, а одному трудно.
— И мне тут с такими ногами невесело будет.
— Только бы добраться до своих, в первый лётный день тебе сбросят с самолёта всё необходимое, а затем и мы придём на оленях, — утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее.
— Торопись, — говорит он без колебаний.
— Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя лётчики. Но… если в течение двух недель к тебе никто не придёт и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам — значит, и я не попал к своим.
Его нисколько не обескураживают мои последние слова, всё уже им продумано. Он твёрдо решил остаться здесь.
Сколько усилий, риска, и вот результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор. Знаю, это жестоко, и в случае неудачи мне никто не простит, но я иду на это во имя спасения его жизни.
Меня всё больше охватывает тревога. Есть что-то нереальное в наших планах на будущее. О Пугачёве совсем не думаю. Мысли приковывает Трофим. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдёт ли он с ума от бездеятельности?
Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим не может сделать и шагу, греет у костра опухшие ноги. Мне бы надо торопиться, но Трофим в таком состоянии, что ему не до охоты. Надо, прежде чем покинуть стоянку, обеспечить его мясом хотя бы на первое время.
Решаюсь подняться под скалу к солонцам и отстрелять из первого попавшегося стада небольшого барана. Хочу надеть сапог, в котором шёл Трофим, но не могу: нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручён этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, рюкзак для мяса. Кучума привязываю к поясу.
Только отошёл от стоянки — и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас.
Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел — и выстрел потряс ущелье.
Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись.
— День начинается удачей, видно, и дальше всё пойдёт хорошо! — говорю я, обрадованный лёгкой добычей.
— Я бы променял удачу на пару старых сапог! — грустно отвечает Трофим.
— Не отчаивайся. Если нам повезёт, не дольше как через неделю будем вместе.
Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на чёрный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями.
Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепёшки. Допиваем чай и ещё раз уточняем наше условие.
Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие.
— Если не выйду отсюда — не поминайте лихом! — говорит он, и крупные слёзы катятся из немигающих глаз.
— Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Всё переживется, и скоро будем вместе!
Он повёл плечами и, не высказав какой-то мысли, ещё раз обнял меня.
— Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, — глуховатым голосом просит Трофим.
— Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живёшь здесь.
Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрёк. Не дай бог, если я ошибся, не нашёл правильного решения, что тогда будет?
Близнецы
Где же мать? Мы получили подарки. Путь по Утуку. Свежие следы оленей. Хутама покидает нас.
Едва я отошёл от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, тёплый. Солнце сзади. Давно растаял туман. Появился гнус. Больные ноги всё больше тяжелеют…
В душе одно желание — не обмануться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает тайга с её неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор.
Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она, как пугливый зверёк, норовит вильнуть в сторону, то исчезает, то появляется. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьётся по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь — куда же она идёт?
Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но пёс делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. «Ну ладно, пройду немного и вернусь», — думаю я, ослабляя поводок.
И вдруг набросило дымом. Я словно прирос к земле, не могу сдвинуться с места. Нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачёв ли? Мысли и чувства перепутались, и всё окружающее неожиданно становится самым дорогим. А Кучума готов расцеловать!
Он горячится, тащит меня за собою. И снова неожиданность — слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребёнок… Нет, не может быть, откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?!
Забываю про больные ноги и, уже не выбирая пути, выбегаю с Кучумом на поляну — и несколько секунд стою, словно поражённый громом. У почти затухшего костра стоит четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом, под старой лиственницей, лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свёрнутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, сёдла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребёнка.
Где же люди?
А малыш орёт. Бросаюсь к нему на помощь. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня малюсенькими глазёнками, чёрными как уголь, и орёт, дуется до красноты, вот-вот лопнет.
Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребёнком, не знаю, как заставить его замолчать? И вдруг слышу ещё один тоненький голосок из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли? Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пелёнки. Моё сердце, загрубевшее в походах, размякло.
Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забираться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга — и всё ради такого «открытия».
Это близнецы-мальчики. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые, типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать? Чего только я им не предлагал: и колыбельную пою, и соловьём свищу, то угрожаю, то изображаю зайца, медведя… Но увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши, вероятно, не слышали русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать — и довольно-таки энергично.
Но где же она? Неужели её не тревожит детский крик? А вдруг с людьми что-нибудь случилось в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает страх и ощущение полной беспомощности.
Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, ещё более горькую!..
Солнце над головою. Никто не появляется, и я не знаю, что мне делать. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но ещё продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга.
Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за своё…
Подумать только — уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернётся к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернётся, они обречены на голодную смерть, и всё это должно произойти у меня на глазах!..
Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными… Как же, как всё-таки накормить малышей?
Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы, они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки.
Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников, да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает.
Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Ещё минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и ещё один олень, идущий в поводу.
Это несомненно она — наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бока пятками. На её озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю.
А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной.
— Здравствуй! — глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом:
— Ты разве не был отцом, как держишь детей? Откуда взялся?
Она забирает у меня близнецов, и те мгновенно умолкают. Настаёт такая благодатная тишина, делается так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга.
— Ты скорее корми их, а я схожу за водою, чай вскипячу, потом рассказывать буду, — наконец смущённо выговариваю я.
Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и свежими, слегка припухшими губами озарено какой-то мыслью, на нём ни капельки смущения. Чёрные бусинки глаз, выглядывающие из-под тяжёлых век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум.
Какое-то необъяснимое, но поразительное сходство с окружающей природой живёт в этой женщине, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее.
Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра.
— Неси воды, чай пить надо, — спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях.
Она долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, прикладывает к губам их розовые и мягкие детские пятки. «Вот, оказывается, что им нужно!» — думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, её ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри.
Я с наслаждением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали своих детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью.
Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали сосать, аппетитно причмокивая влажными губами. Только теперь, при этом соединении с сыновьями, на лице матери появилось выражение блаженства, её взгляд потеплел и засветился.
Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли, но было ещё душно и жарко.
Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костёр. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились.
— Ты спрашиваешь, как меня зовут? — охотно говорила женщина. — Хутама, по-русски значит — краснощёкая. А река эта — Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный…
— Куда же ты идёшь?
— К матери в Альгому, — Хутама ощупывает меня любопытным взглядом. — А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко — заезжай, всё равно что город, семь домов, магазин…
— Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть?
— Олень с вьюком отвязался на тропе, а я сразу не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно, видишь, весь день пропал… Теперь бы как далеко была!
— А раньше здесь люди ездили?
— Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня послали, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков.
— И ты не побоялась одна ехать?
Она удивлённо скосила на меня свои чёрные малюсенькие глаза.
— Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо: если на себя надеешься. Ты далеко идёшь? Где ружьё, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадёшь…
— Ружьё у товарища, он недалеко остался, на солонцах.
При этих словах Хутама совсем оживилась:
— Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса?
— Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушёл, а товарищу не в чем идти, сапог нет, понимаешь? Ноги сильно поранил. Я его оставил там.
Хутама посмотрела строго, обвиняюще.
— Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьём чай — и надо ходить за ним.
— Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей.
— Разве тут близко ещё есть люди?
— Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция.
— А-а-а, — протянула нараспев Хутама, будто это слово сказало ей всё.
— Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого?
— Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик?
— Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его.
— Эко здоровенный, как медведь! — удивилась женшина. — Видишь, собака товарищ лучше, чем ты. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за твоим другом.
Хутама свернула починяльную сумочку, завернула её в распашонку, положила в потку.
— Улукиткан хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро, кто ходил его тропою, не видел горя — так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге.
Скоро мы пили чай.
Хутама оказалась пастушкой колхоза «Ударник», Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Её дом — зимою полотняная палатка, а летом — закопчённый берестяной чум. Её одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы — тайга, костры, пурга, а желания — дали.
Пастухи-эвенки, жители этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своём быту всё лучшее, что дошло до них от предков — лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового.
Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов, рождаются и дети этого отважного племени. Нужны ли будут в будущем эвенку олени — это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада.
Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку.
— Говоришь, убили барана? Жирный? — почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: — Баран мясо хорошо! — Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку: Кроме ездового, она взяла с собою трёх оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала:
— Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная…
Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор.
— Мод… мод… — покрикивает она, скрываясь в чаще словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках.
Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный её мужественной простотой, и всё ещё мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далёкий путь по дикому Утуку к Алданскому нагорью. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да ещё с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для неё — будни.
Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конёк творит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты своё однообразное: «Тир… тир… тир… сиа… сиа… сиа…»
Тяжёлый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба, низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звёзды.
Караван вернулся потемну. Хутама вела трёх навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костёр осветил стоянку.
— Ну и повезло же нам, пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! — сказал весело Трофим, здороваясь.
— Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да ещё такого доброго и мужественного, как Хутама, — ответил я.
Пастушка устало бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова её строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждёт каких-либо изъявлений благодарности, — так уж положено у лесных людей, — считать чужое горе своим…
Мы с Трофимом развьючили оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне. С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч!
Трофим достаёт из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как «НЗ». При виде её у Хутамы от удивления поднялись брови, но через миг, от какой-то догадки, в глазах мелькнуло торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла её, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. Крепкие зубы мигом размололи их, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь.
— Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя наверное ещё есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери, и, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула её глубоко в свою потку.
— Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, — ответил Трофим.
Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми пышными лепёшками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины. Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки баранины. С горячего мяса стекает по её рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налёт, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом.
Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле. Наш приют под толстой лиственницей, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку лесных кочевников из далёкого прошлого. Да и сама Хутама, с её удивительной для нас непосредственностью, с открытой, по-детски, женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших первобытных времён…
Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за неё немалой ценою и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощённые от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно радостей. Мы засыпаем счастливцами.
Пробудился я перед зарёю. В небе доспевали звёзды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дрёме.
Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила.
— Хутама, ты почему не спишь, уже скоро утро?
Хутама повёртывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит:
— Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдёте дальше? Тут лавки нету…
Меня растрогали её слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем горьком пути.
Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла «насовсем» свои штаны, только что расклинённые ею цветным лоскутом, а Трофиму олочи, сшитые из лосины. Мы в восторге, не находим слов благодарности. Снова поражаемся её удивительной простоте, её материнской заботе о нас.
На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь ещё вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завёрнутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это — щёголи, всё на них европейское, и они, негодники, кажется, ещё и посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами…
А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать.
У матери много времени уходит, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собрали оленей. Близнецы раскричались на всю тайгу.
— Чего они хотят? — спросил я Хутаму.
— Ехать надо. На олене кричать не будут, — ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду.
Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в паху.
— Что ты делаешь? — крикнул Трофим.
Та, закончив своё дело, сказала сухо и назидательно:
— Так хорошо, преть не будет!
Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пелёнки из шкуры.
Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнём, Хутама перекинула их через седло и крепко привьючила. Пока она всё это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновлялся на протяжении всего пути.
Вот так, с раннего детства, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается привычка к скитальческой жизни, любовь к просторам и движению.
Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведёт караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш и пастушки путь идёт к устью Ивака.
От поляны недалеко начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьётся тропка. Как осторожно, легко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнёт. И малыши, по-видимому, довольны, не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением.
Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветрами, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревёт Утук… Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц.
В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в тёмной глубине её бьётся в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег.
Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочерёдно кормит сыновей, и мы идём дальше.
Наша проводница всё чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, то вдруг припадёт к земле, ощупывает рукою чьи-то, заинтересовавшие её, следы.
— Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, — кричит она, догоняя меня.
— Может, это след сокжоя? — переспрашиваю я.
— Не слепая, чтобы ошибиться. Говорю, люди близко есть!
— Неужели наши? — и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью ожидания.
Слышу, где-то далеко-далеко, словно в подземелье, лает Кучум. Всё чаще и сам вижу свежие следы оленей.
В ущелье становится свободнее. Небо раскинулось надо мною шире, просторнее. Справа показалась глубокая лощина. По дну её течёт большой правобережный приток Утука, собирающий воду с огромной территории, обойдённой нами с юга. Река, вырываясь тугой струёю из-за утёсов, падает кувырком вниз по камням, точно сброшенная со страшной крутизны какой-то дьявольской силой. Ниже, среди крупных валунов, она схлёстывается с седым Утуком в буйном объятии, да так, обнявшись, и мчатся обе реки навстречу новым порогам и перепадам.
Я осторожно перебредаю студёную, как лёд, реку и выбираюсь на большую площадку, расклинившую тесное ущелье Утука. Если здесь есть люди, то они непременно воспользовались этой равниной и редкой лиственничной тайгою. Вдруг издалека, откуда слышался лай Кучума, доносится выстрел. Это озадачивает меня. Куда идти? Решаю сначала обследовать площадку, а затем уже идти на выстрел.
И вскоре новое открытие, да ещё какое, заставляет сильно забиться сердце — поднимаю с земли свежий окурок цигарки, свёрнутой из знакомой бумаги, на которой геодезисты делают свои вычисления. Как я обрадовался этой находке! Ноги сами несут меня вперёд, не разбирая, что под ними — валежник, рытвины или пни…
Вдруг позади себя слышу какой-то шорох, оглядываюсь.
— Бойка! Бойка!.. — исступлённо кричу, узнав свою собаку.
Она с разбегу бросается мне на грудь, визжит от радости. Я прижимаю её, ласкаю, как дорогое, родное мне существо. Где-то близко мои спутники!
А вот и Кучум. Он чертовски, как горец, ревнив. Сразу вклинивается между мною и Бойкой, и та, как всегда, по-матерински, уступает ему своё место возле меня.
Я тороплюсь дальше. События как-то сразу захватывают меня своей неожиданностью. Впереди, сквозь густые кроны лиственниц, пробился свет, деревья неохотно расступились, и я, не помня себя и не чувствуя усталости, выбегаю на поляну. И тут, среди низких стлаников, передо мною возникает чудесное, как мираж, видение — полотняный лагерь, кажущийся сейчас целым светлым городком!
По тому, как расставлены палатки, как по-хозяйски всё прибрано к месту и ещё по каким-то необъяснимым признакам, давно знакомым глазу, узнаю лагерь Пугачёва.
И, уж совсем поражённый, вижу среди палаток свой цветной полог, аккуратно натянутый, поджидающий меня! Значит, здесь все наши. Наконец-то мы все вместе!
Но где же люди? Ни единой живой души! Не дымится костёр. Затухли дымокуры, куда-то разбрелись олени. Заглядываю в первую из палаток — пусто. Во второй — неубранные постели и туча комаров…
Вдруг до слуха долетает какой-то неясный звук. Я заглядываю за палатку и глазам не верю: на сложенном вдвое брезенте лежит, раскинув ноги, здоровенный мужчина, а Пугачёв, нагнувшись над «заказчиком», скрипящими ножницами кроит из брезента по нему штаны.
— Ну и вытянуло тебя, Алексей! Как чертополох, со всякими излишками. Брезента-то не хватает в длину! — озабоченно ворчит Пугачёв.
— Сам маюсь: ни ватника не подобрать, ни сапог… Девчата смеются, стропилой зовут, — добродушно кряхтит лежащий.
— Вряд ли, парень, из тебя стропило-то выйдет, хлюпкий и ломкий ты, зря прозвище прилепили…
— Заказы на пошив здесь принимаются? — не выдерживаю я.
Пугачёв изумлённо оглядывается, ножницы выпадают из его рук.
— Фу ты, господи, наконец-то! Совсем извелись, ожидая.
Мы крепко обнялись.
Невыразимо приятно почувствовать рядом этого человека, с которым пройден большой нелёгкий путь. Всегда вместе — двадцать с лишним лет, отданных исследованию окраин Союза. И всегда, разлучаясь даже на какое-то короткое время, мы скучали друг о друге, ждали встречи.
— Бородищу-то отпустил, не узнать! — говорю я, рассматривая Пугачёва.
— В этом-то и сила! Люди у меня на подбор, богатыри, словом не возьмёшь, так я бородою их стращаю. Ничего, получается, — смеётся Трофим Васильевич и продолжает: — Мы уже все сроки переждали. Чего только не передумали о вас. Решили начать поиски. Улукиткан с Василием и двумя парнями ушли по притоку к вершине, а я должен был подняться по Утуку. Хотел Алексею штаны сшить и трогаться. А где Трофим? Дьявол, изболелась по нему вся душа.
— Сейчас подъедет.
— То есть, как подъедет?
— Попалась нам на Утуке краснощёкая попутчица с оленями… Вот и они! — На тропе послышался женский голос:
— Мод… мод…
Пришёл караван. Лагерь ожил, наполнился людским говором.
Два Трофима: Пугачёв и Королёв — с детской радостью осматривают друг друга, а затем надолго сплетаются в объятиях.
Они оба — воспитанники нашего экспедиционного коллектива, оба давно стали для меня родными. Эти люди, такие разные по своему прошлому и по характерам, ни в чём не повторяющие друг друга, связаны нерасторжимой дружбой, закалённой в труднейших походах.
— Ну-ка, погляди на меня, воскресший из мёртвых! Значит, здорово прижало на Алгычане? — растроганно говорит Пугачёв, не выпуская друга из объятий.
— Всё прошло, бурьяном поросло, стоит ли вспоминать!
— А Нина?
Трофим некоторое время молчит, и какие-то затаённые мысли омрачают его лицо.
— У Нины несчастье. Муж умер. Осенью поеду за ней.
— И сразу свадьбу! — перебивает его Пугачёв.
— Там видно будет—
— Пронька, где ты, опять дрыхнешь, айда сюда! — кричит Трофим Васильевич, повернувшись к палаткам.
— Тут я, — слышится оттуда.
— Собирай котомку и догоняй Улукиткана, пусть возвращается.
Пронька, огромный детина лет двадцати, молча потоптавшись возле нас и почесав затылок, собирается и уходит.
А Хутама отчуждённо смотрит на всех нас, видимо, ей не всё понятно в наших разговорах и отношениях друг с другом. Она отвела в сторону от палаток караван и решила обосноваться под одинокой лиственницей. Я помог ей развьючить оленей, натянул полог. Парни натаскали дров, разожгли дымокуры. И тут, в тишине знойного дня, над разомлевшим от истомы лагерем, раздаются голоса близнецов. Их дуэт производит поразительное впечатление на загрубевших, давно оторванных от своих семей, лишённых ласки людей. Детский крик напоминает им о многом…
Хутама долго кормила малышей, и что-то ласково, почти шёпотом, рассказывала им на родном языке, и весь лагерь притих, украдкой наблюдая за этой картиной.
А из-за гор, вдруг потемневших, словно из берлоги, выползали тяжёлые дождевые тучи. Надвигалась гроза. Упряталось солнце. Сумрак наполнил тайгу. Где-то на юге, за хребтом, баловалась молния, синеватые отсветы трепетали над всплывшими из мрака вершинами.
Пастушка тревожным взглядом окинула взбунтовавшееся небо и заторопилась устраивать ночлег. Мы предлагали ей перебраться в палатку, но она отказалась и решила ставить под лиственницей свой берестяной чум.
А тучи уже нависли свинцовыми глыбами над стоянкой. По притихшей тайге задул, меняя направление, тугой влажный ветер. Мы общими силами нарубили Хутаме жердей, установили их конусообразно и молча наблюдали, как привычно и ловко её руки раскладывают поверх жердей полотнища бересты. Чум был готов раньше, чем на землю упали первые капли дождя.
Хозяйка разожгла внутри чума дымокур, перетащила туда вьюки, но сама с малышами осталась под лиственницей. Она придвинула костёр поближе к стволу дерева, расстелила оленью шкуру и, распеленав близнецов, уложила их на неё, дескать, смотрите, какая бывает гроза в горах, привыкайте ко всему!
И дети молча таращились на грозовые небеса, слушали, что творится в мире.
С чёрного неба на затаившиеся горы обрушились тяжёлые раскаты грома. Они повторялись снова и снова, всё ближе, всё тяжелее. По тучам шныряли молнии, осыпая горячим блеском тайгу. Земля дрожала, в воздухе стоял непрекращающийся гул.
Дождь сразу превратился в ливень и загнал нас в палатки.
Я продолжаю наблюдать за Хутамой. С редкой кроны лиственницы, под которой сидит женщина, вода сбегает непрерывными струями. Уже залит костёр, уже напиталась водою почва, но возле толстого ствола лиственницы ещё остаётся крошечный клочок сухой земли, на нём-то и ютится пастушка со своими полураздетыми близнецами. На лице её ни тени беспокойства, она будто не замечает ни потрясающих горы разрядов, ни падающего холодного дождя. Запрокинув голову, она смотрит безучастным взором в чёрное небо и о чём-то раздумывает.
Когда же дождь стал мельчать и гроза отдалилась, Хутама раздула костёр и прикрыла малышей подолом своей широченной юбки, видимо считая, что самое интересное закончилось.
Позже, когда лагерь осветили косые лучи заходящего солнца, пастушка переселилась в чум вместе с костром, и оттуда долго слышалась колыбельная песня.
Куда-то за плоский хребет укатилась гроза. В голубом, прозрачном небе дотлевают последние лучи. По мокрой тайге расплывается сумрак летнего вечера.
Как свежо стало в лесу! Ни единого комара, смолкли все таёжные звуки, и только взбухший от ливня Утук, закусив удила, мчится по каменистому руслу.
Из палаток к костру выползают люди. Лагерь наполняется обычной суетой: кто сушится у огня, кто заканчивает прерванную работу, а некоторые не прочь что-нибудь поесть. Трофим Королёв в палатке стучит ключом рации, посылает в эфир позывные — вызывает штаб.
Готовится ужин.
В ясном небе померкло одинокое облачко, и тайгу до краёв захлестнула тьма.
Неожиданно из мрака лесной чащи послышался знакомый окрик Улукиткана, подбадривающего оленей. Через несколько минут на поляну вышел уставший караван, и мы увидели стариков, Василия Николаевича и других людей, отправившихся искать нас по притоку.
— Сами узнали, без Проньки, что вы пришли, — говорит Улукиткан, отогревая у огня закоченевшие руки. — Уже далеко отсюда были, слышим, чужая собака лает. Кому, думаю, тут ходить, место худое, следа зверя нет. Потом угадали, однако, Кучум. Мы стреляли, чтобы вы слышали, и повернули назад. Почему вы так долго ходи?
— Погода задержала.
Улукиткан и Лиханов располагаются под лиственницей, вместе с Хутамой. Возле чума развешивается одежда, старики что-то громко и живо рассказывают Хутаме.
Остальные собрались у большого костра. Теперь можно рассмотреть всех обитателей лагеря.
Подразделение Пугачёва состоит из шести дюжих, по-гвардейски сложенных парней и одного маленького, шустрого человечка с быстрыми глазами и огромной порыжевшей от солнца бородой — самого Пугачёва. Все они крепко спаяны в один коллектив. Никого не тронь: один за всех, все за одного! Беде тут не так просто поживиться. Власть Пугачёва над всеми безгранична, этому способствует его опыт и заразительный оптимизм.
У тайги с геодезистами свои давние счёты, особая непримиримость. Не многие из них выдерживают, а те, кто продолжает, — сживаются с постоянным риском, с неудобствами походной жизни, делаются смельчаками, и тогда нет для них иной жизни, как напряжённая борьба с природой. Я гляжу на этих людей, освещённых скупыми бликами костра, на их истоптанную обувь, многочисленные латки на штанах и рубашках, на ссадины — и с гордостью думаю, сколько дерзновенной силы и воли живёт в каждом из этих мужественных землепроходцев, неутомимых тружеников, создающих карту родной земли.
Карта… Сколько человеческого труда, героизма вложено в неё! Знайте это, помните об этом, когда рассматриваете карту, когда прослеживаете взглядом условные голубые змейки рек, зелёные клинья тайги, коричневые извивы горных кряжей, когда читаете глубины морей и океанов…
Отряд Пугачёва ещё долго будет трудиться на Становом. Ещё только начало, а впереди огромная территория неисследованных гор. Людям придётся проложить не один проход в глубину, к сердцу хребта, побывать на многих вершинах и на самых высоких отстроить геодезические знаки.
Не раз у них со спины слезет кожа, натёртая котомками, они и наголодаются тут, и погрустят, и не раз будут наказаны за дерзновенную попытку обуздать дикое, первобытное.
Но с какой величайшей радостью они, закончив работу, будут смотреть с последнего гольца на побеждённый Становой!
Вот мы и собрались все у костра, чтобы решить: каким маршрутом идти дальше отряду Пугачёва, куда доставить ему продовольствие, материал, когда выслать смену оленям, на каком хребте он соединится с подразделениями, идущими к нему навстречу по Зее? Поскольку ещё нет на этих горах ориентиров, а большинство рек и вершин ещё не имеет названий, решили опорным пунктом сделать Ивакский перевал, расположенный примерно в центре работ на Становом. Ему суждено стать местом будущих встреч, через него пройдёт путь геодезистов, топографов, астрономов, там будет организован склад запасов продовольствия для всего района. В последующие годы им пользовались многие поисковые партии, пришедшие сюда после нас.
Поздно люди разошлись по палаткам. Глухая ночь. Под седыми космами тумана буйствует Утук. И вся необъятная теснина словно колышется.
Мы с Пугачёвым одни остаёмся под открытым небом. Я думаю о том, как нелегко достаётся ему благополучие подразделения, сколько трудностей ещё впереди, на подступах к главной водораздельной линии хребта, и сколько ещё горечи он хлебнёт на скалистых вершинах Станового!
Трофим Васильевич сидит напротив, завёртывает ноги в сухие портянки, перевязывает их ремешками — готовится спать. На освещённом его лице ещё не растаял след забот и тревог прошедшего дня.
— Тяжело, Трофим Васильевич? — тихонько спрашиваю я. В отличие от Трофима Королёва, я всегда зову его по имени и отчеству.
— Не в этом беда, — отвечает он. — Ребята у меня золотые, а опыта у них нет. Не отбери вы весной мои старые кадры, я бы с ними шутя одолел Становой. А этих сначала ко всему приучать надо, и не всё им сразу даётся. Да и места, вишь, какие неподходящие, тут чуть ошибись и — поминай как звали человека!
— А что бы делали без твоих опытных рабочих молодые инженеры, впервые попавшие в тайгу? Им тоже надо у кого-то учиться…
— Знаю, надо, но зачем было всех забирать, — упрямо возражает Пугачёв.
— Не всех. Думаю, и этих молодцов ты обучишь. Меня беспокоит другое: управишься ли ты с заданием? Работы много.
— Сидеть сложа руки не будем, но гарантию дать не могу, кто знает, с чем ещё мы тут можем столкнуться?!
— А если не завершишь работ — сам знаешь, во что обойдётся на следующий год их доделка. Рисковать этим не следует. Можем к осени сюда прислать ещё одно подразделение.
Пугачёв поднимает голову, косит на меня свои глаза.
— Зачем?
— Тебе в помощь.
Он ёжится от холода, насупившись, молчит и начинает устраиваться спать, как обычно, сидя. Натягивает на голову капюшон плаща, сердито поджимает под себя завёрнутые в портянки ноги и бросает с обидой:
— Сами управимся…
Я чувствую, что своей последней фразой неосторожно задел его больную струну. В ушах звенит его безапелляционное «сами управимся». Искать помощь на стороне — этим недугом он не страдает. По-юношески влюблённый в своё дело, привыкший всё додумывать и рассчитывать сам, мог ли он согласиться с моим предложением? Не промолвив больше ни слова, он и уснул обиженный.
Я долго смотрю на Пугачёва, согнувшегося в комочек. Только люди с неугасимой энергией, для которых никогда не обрывается трудовой день, могут спать стоя, сидя, в любом положении, как он. Удивительный человек! В городе вы его не узнаете. У него и рост, и внешность, и голос — неприметные. Ходит по улице как-то боязливо, будто по чужой земле, всего сторонится, робеет на людях. Но стоит ему глотнуть таёжного воздуха, увидеть дали, встретиться с какой-нибудь опасностью, как весь он преображается, и тогда нет предела его энергии и нет силы, которая бы укротила кипучую натуру этого человека. Здесь, в тайге, он как будто становится выше, сильнее и красивее. Вот и спит-то он по-птичьему, настороже, боится проспать восход… И я не знаю случая, чтобы его опередило утро.
День начался хмурым рассветом. Трофим Королёв с вечера предупредил все наши полевые станции явиться в эфир пораньше, поэтому мы с ним до завтрака занялись переговорами. А Пугачёв уже командовал своим подразделением. Его властный голос доносился то с одного, то с другого конца лагеря. Он уже отправил куда-то за грузом свой транспорт; двоих рабочих усадил за починку мешков; каюров заставил пересмотреть вьючные сёдла и собрать больных оленей, чтобы залить креолином раны. Улукиткан, Николай и Хутама под лиственницей наслаждаются утренним чаепитием и о чём-то беседуют.
После завтрака мы с Пугачёвым отправляемся на голец, где только что отстроен геодезический знак, чтобы на месте принять его, — и там, обозрев хребет с большой высоты, окончательно решить все вопросы, связанные с дальнейшей работой подразделения.
Завтра все мы покинем Утук.
Хутама, узнав, что до устья Ивака отсюда прорублена Пугачёвым тропа, заторопилась к своим, не стала дожидаться завтрашнего дня. Я дарю ей пачку сахару, Королёв — два метра ситца для близнецов, а Пугачёв — пачку барнаульской махорки. От своих скромных продовольственных остатков уделяем ей ещё немного муки.
Мы тепло прощаемся с Хутамой, провожаем её за лагерь, и она исчезает с глаз в густых зарослях берегового леса.
Через полчаса покинули лагерь и мы с Пугачёвым.
— А вы не пускайте Трофима Васильевича вперёд, за ним ведь: не угнаться. Хорошо бы с пудик голышей ему в котомку подбросить для торможения! — шутя говорит кто-то из рабочих.
Пугачёв сердито оглядывается, хочет что-то ответить, но довольная улыбка выдаёт его.
Прощай Становой
С Пугачёвым на голец. Прощай, Становой! Мы пройдём по Мае! Рискованная переправа. Лагерь на берегу Мулама. Маршрут не отменяется!
Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло, и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка.
Я думаю о том, что, вероятно, это моё последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я ещё раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием бы не пошёл туда, не расстался с горами, но работа есть работа.
Идём долго. Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведёт нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх к чёрным туфам. Когда-нибудь придёт сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигнуты дворцы культуры, университеты, города. А пока что огромные, не поддающиеся учёту запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие богатства, ревниво оберегаемые суровой природой Станового.
Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы — гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения.
Пугачёв верен себе, бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он всё время в движении.
— Да присядь ты, отдохни, успокой сердце, — уже который раз говорю я ему.
— А вот за тем поворотом есть утёс с хорошим видом, залюбуешься, — там и отдохнём!
Но за поворотом всё та же непролазная чаща, сквозь которую вьётся прорубленная топорами узенькая тропка, а «вид» составляет кусочек неба над нашими головами.
— Память подводить стала, — лукаво оправдывается Пугачёв. — Помню утёс, но он ведь вон за тем носком, недалеко.
— Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич.
Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается.
— Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?
— Привычка, — отвечает он спокойно. — С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдём на пик, боже упаси, если кто обгонит меня — изведусь! Вот ведь какой во мне чёрт живёт! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Фёдора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе всё у него горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосёт меня зависть, точит втихомолку — боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!
— Но ведь так не может продолжаться всю жизнь!
— Я и то подумываю, что придёт время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да ещё и притопчут… Тогда уйду из тайги, брошу к чёрту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачёву: был конь, да изъездился!
— Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.
— Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите — тише на поворотах! Поздно!
— Но ведь от того, что ты всюду сам, всё сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь…
— Вот это не верно, — гневно протестует он. — У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я… Однако что же мы засиделись! — вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше.
Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мёртвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.
Подъём становится всё круче. Идём по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачёв, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет.
Под макушкой гольца он всё же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх.
Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом.
Упираясь тяжёлыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покорённой вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним впаяна в скалу на веки веков марка. Во всём этом сооружении, ещё пахнущем человеческим потом, нет и намёка на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.
Узнаю безграничную скромность Пугачёва.
А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о её творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжёлыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.
Сейчас на вершине гольца ещё свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.
Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряжённые с большой физической нагрузкой для человека.
Почти час уходит на приёмку пункта. Ничего не скажешь — знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачёв показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом.
Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.
На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное и беспредельное, как океан. Беспокойное чувство усугубляется ещё полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения.
Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали ещё более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведённых мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей.
В лагерь вернулись поздно. Люди ещё не спят. Горят костры. Дышит прохладой звёздное небо.
— Вас ждёт у микрофона Хетагуров, — встретил меня Трофим.
— Что случилось?
— У него есть какое-то сообщение.
Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чая и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачёв. Остальные разошлись спать.
Трофим даёт последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит чётко, впечатление такое, будто он сидит рядом за палаткой.
— Где находишься, Хамыц, как дела на южном участке? — спрашиваю я.
— Хвалиться особенно нечем. Сегодня пришёл с Удских марей на устье Шевли. Был там у топографов, у наблюдателей, дела идут неплохо. С рекою Маей у нас всё ещё нелады. А как у вас на Становом?
— Обследование закончили, всё в норме. Завтра уйдём на озеро Токо, к Сипотенко. Хочу проинспектировать работы на Алданском нагорье, побывать у наблюдателей, у нивелировщиков. Что у вас за нелады с Маей?
— Не можем организовать обследования. Надо же было какому-то чудаку дать бешеной речке такое милое название — Мая! Никто из проводников не хочет вести по ней подразделение, все убеждены, что летом по ней не пройти на оленях, а обходные тропы идут очень далеко от реки. К сожалению, при проектировании наших работ всё это не учитывалось. Надо принимать какое-то решение, времени остаётся немного. Майский объект мы должны начать в этом году, не откладывать же его ещё на год.
— Что ты предлагаешь?
— Организовать обследование с вершины Маи вниз по течению, говорят, так будет легче.
— Кого же туда послать?
— Конечно, опытного человека, для которого нрав Маи не был бы неожиданностью. Лебедева или Пугачёва.
— А кто же будет работать на Становом? Тут обстановка похлеще Маи. Не получится ли так, что хвост вытащишь, а нос завязнет? Маю мы должны обследовать, это ясно, но как это сделать — нужно ещё подумать. Не наломать бы дров. О Пугачёве разговора не может быть, у него и здесь дела по горло. Речь может идти только о Лебедеве. Ты, Хамыц, подожди у микрофона, я вызову Сипотенко…
— Я слушаю вас, — тотчас слышится из эфира голос начальника партии Сипотенко. — Лебедев перевалил через Джугджур, вчера был от него нарочный.
— Сколько ещё пунктов остаётся ему сделать?
— Пять, работы почти на два месяца. Я протестую против его откомандирования. Лебедев должен закончить работу здесь, у меня нет запасного подразделения для его замены.
— Не торопитесь, Владимир Афанасьевич, с протестом. Мы ещё никакого решения не приняли. Лучше посоветуйте, как сделать, чтобы и ваш объект и соседний были закончены. Словом, давайте сообща подумаем над этим, а в шесть утра снова соберёмся у микрофонов.
Затем я выслушал информацию главного инженера и начальников партий, принял сводки и ответил на радиограммы.
Мы с Королёвым покидаем палатку последними. Лагерь спит. Груда затухающих углей прикрылась пеплом. И только седой Утук всё буйствует, шумит, облизывая гладкие утёсы.
В пологе кажется душно. От нахлынувших мыслей не могу уснуть, ворочаюсь. Как заманчива Мая своею недоступностью! Чувствую, как в душу вползает дьявол соблазна…
Слышу чьи-то шаги. Кто-то пригибается, поднимает борт полога. Это Трофим. Он усаживается рядом, и мы долго молчим.
— Ни Пугачёва, ни Лебедева снимать отсюда нельзя… — наконец тихо произносит он.
— Говори сразу, зачем пришёл, — не выдерживаю я, усаживаясь на постели. Молча смотрю на него, а перед глазами Мая, вся в перекатах, провалах… И как-то сразу, без колебаний и раздумья, приходит решение и властно овладевает мною.
— Может, сами попытаемся пройти?
— Боюсь, не успеем вернуться оттуда, а работы у нас здесь много, — отвечаю я, не выдавая своего решения.
— Тогда отпустите меня с кем-нибудь. Я пробьюсь, если не на оленях, так на плоту!
Чувствую, как он рвётся в этот поединок, и радуюсь за него.
— Нет, Трофим, если уж идти на Маю, то всем.
— Значит, вы согласны? Я сейчас разбужу Василия, вот обрадуется! — И Трофим мгновенно выскакивает из-под полога, а брошенные мною слова: «Подожди, это ещё не решено!» — он не захотел услышать.
Итак, снова в нашей жизни перелом, крутой, неожиданный.
Все наши вчерашние планы летят в тартарары.
Утром меня будит весёлая песня Василия Николаевича. Догадываюсь, откуда у него такое настроение: уже знает от Трофима, что мы отправляемся обследовать Маю.
Я лежу и снова пытаюсь прислушаться к внутреннему голосу, проверить ещё раз верность принятого решения.
Прежде всего, конечно, надо посоветоваться с Улукитканом. Он неодобрительно качает головою.
— Худой там место: прижим, шивера, кругом скалы, олень совсем пропади. Зачем тебе речка, можно кругом ходить через большой хребет Чагар, там есть перевал…
— Но ведь нам, Улукиткан, непременно нужно осмотреть ущелье.
— Что тебе, свой голова не жалко? Говорю, худой, совсем худой место. Там люди и раньше ходить не могу.
— У людей, может быть, не было в этом надобности, — пробую я возражать старику. — А нас заставляет работа, значит, должны пройти. Только как лучше пробиться: на оленях, на плоту или на лодке?
— Глаза человека не видели, что в ущелье летом бывает. Понимаешь?! Никто не скажет, как туда идти. Ты пойдёшь, увидишь, потом нам расскажешь, — укоризненно, сердито говорит Улукиткан.
— А как нам лучше отсюда попасть на Кунь-Манье?
— Назад ходи надо своим следом, через Ивакский перевал…
— А если через озеро Токо?
— Далеко. Там место топкий. Оленю тяжело будет, лучше тут.
После этого разговора я по радио совещаюсь со штабом и с остальными людьми. Все — за поездку. Но в план её вносится одна поправка: сначала я должен посетить Алданское нагорье, его южный край, хотя бы на очень короткое время, после чего можно будет полностью заняться обследованием Маи.
Приходим к решению, что Улукиткан с Василием Николаевичем и с Лихановым уйдут обратно на Зею и дальше на устье Кунь-Манье со всем нашим имуществом и оленями. Я же с Трофимом и проводником Пугачёва отправлюсь к озеру Большое Токо, в партию Сипотенко и дальше на восток, вдоль барьера Станового до реки Удюм. Затем через Майский перевал, который обследовали в прошлом году, спустимся к своим. За время нашего отсутствия Василий Николаевич должен будет выдолбить лодку. В случае, если мы не пройдём на оленях по Мае, отправимся втроём по реке на долблёнке.
Я сообщаю о своём решении Хетагурову.
— Очень хорошо! — обрадованно кричит он в микрофон. — Когда будете на устье Маи? Разрешите встретить вас?
— Наш маршрут по Алданскому нагорью займёт не более двадцати дней. Непременно держи с нами связь. Остальное решим позже. После Маи я, вероятно, останусь на южном участке, а тебе придётся перебазироваться на север. Мы ещё от зимы не отогрелись, а вам, вероятно, тепло надоело.
— Ни пуха ни пера! До свидания! — звучит издалека голос Хетагурова.
Пугачёв даёт команду свёртывать лагерь. Всё приходит в движение: люди весело и шумно снимают палатки, упаковывают вещи, вьючат оленей. И судя по тому, с каким рвением все принялись за дело, можно легко заключить, как люди ждали этой желанной минуты.
Ко мне подошёл Глеб неторопливой косолапой походкой, придающей ему забавную важность.
— Ну, а мне куда? — спросил он.
— Про тебя-то, Глеб, я и забыл, выпал ты у меня из памяти, вроде как лишний, никому не нужный.
— Оставьте меня у Трофима Васильевича.
— У Пугачёва?! — удивился я. — У Глухова на рекогносцировке не ужился, а тут ведь потруднее.
— Зато денежно, — перебил он меня обрадованно, точно вдруг сделал для себя какое-то открытие.
— Рубль почуял, загорелся?
— Пусть останется, — вмешался в разговор длинный Алексей, — узнает, почём денежки. В бригаде живо из него сырость выжмут.
— Слышишь? Предупреждение серьёзное.
— Так уж и выжмут! — огрызнулся Глеб на Алексея и, повернувшись ко мне, попросил: — Пусть Трофим Васильевич зачислит.
— Пугачёв, принимай добровольца! — крикнул я, а сам так и не разгадал, что скрывалось за его решением остаться у Пугачёва. В этом подразделении он действительно узнает, почём денежки, а уж фокусничать не будет.
Уже зимою, после работы, я увидел Глеба в штабе, он получал зарплату и был в отличном настроении.
— Ну как, Глеб, насчёт сырости? — спросил я, искренне обрадованный встречей.
— Черти у Пугачёва, не ребята! — ответил он и с восторгом потряс пачкой денег.
Через час легко нагруженный караван в шестьдесят оленей, управляемый каюрами, покинул стоянку.
Мы сразу попадаем в тиски залесённого ущелья. Горы всё сильнее сжимают Утук, теснятся над его гремящим потоком. Тропка, прорубленная Пугачёвым, то падает в глубину боковых ложков, то круто взбирается вверх, цепляясь за малейшие выступы, и часто повисает над рекою.
Олени шагают осторожно, всё время прядут ушами в сторону обрывов и буквально на цыпочках обходят опасные проходы. В узких местах наш караван разбивается на мелкие связки, по три-четыре оленя.
Продвигаемся всё медленнее. Уже не кричат истомлённые погонщики, не лают собаки. Все устают, и короткие передышки не восстанавливают силы. Гнус буквально осатанел. В тайге летом даже севернее 56 градуса широты бывают дни необъяснимой, почти тропической духоты, чаще перед грозами.
Но вот откуда-то свалился ветер, он смахнул с оленей гнус, и животные пошли веселее.
В клину слияния Утука с Иваком с правой стороны скала преграждает нам путь. Тропа выводит к каменистому берегу. Оборвав свой стремительный бег, река Утук здесь разливается широким, усталым потоком.
Каюры перед бродом поправляют на оленях вьюки, подтягивают ремни, и один за другим переводят животных на противоположный берег. За ними перебираются пешеходы, последними переплывают собаки.
Нас сопровождает дождь.
Вот мы и на левом берегу, в густой лиственничной тайге. Но радоваться ещё рано, через полкилометра предстоит второй брод как раз в том месте, где грозный Утук сливается с Иваком. Тут всё бурлит, словно два заклятых врага схватились в смертельной схватке. Улукиткан встревоженно поторапливает всех к броду.
— Видишь, дождь большой, вода поднимается, олень бродить не могу! — кричит он мне и направляет караван к излучине.
При первом же взгляде на место переправы нам ясно, что в брод реку перейти уже невозможно. А резиновой лодкой Пугачёва, оставленной здесь для переброски грузов, воспользовалась Хутама, и теперь лодка находится на противоположной стороне.
Ничего не попишешь, придётся оборвать здесь свой путь, поставить палатки и ждать утра.
Грозовые тучи правятся на восток, с неба продолжает сыпаться мелкий дождь. Уже поставлены палатки, кто-то пытается разжечь костёр, по лесу разбрелись голодные олени,
Я стою над обрывом, прислонившись мокрой спиной к корявому стволу лиственницы, наблюдаю за Утуком.
С крутых берегов стекают потоки мутной дождевой воды. Река уже сменила свой праздничный бирюзовый наряд на серую рабочую спецовку. Уже задушен перекат, залиты камни, косы, прибрежные кусты.
…Всю ночь идёт дождь. Гул катится по вершинам леса. Где-то недалеко бушует ручей. Сквозь нависшие тучи медленно сочится сырое утро. Люди давно проснулись, но никто не встаёт, все знают — завтракать нечем. Пока уровень воды в Утуке не спадёт — невозможно перебраться на правый берег к лабазу за продуктами, и нам ничего не остаётся, как терпеливо ждать…
— Дежурный, почему не разжигаешь костёр? — кричит Пугачёв из своего полога.
— Буди Федьку, он ведь должен дежурить, — слышится чей-то сдержанный голос в соседней палатке.
Фёдор долго одевается, поправляет брезентовый навес, стучит лениво топором. Оживает давно затухший костёр. Лагерь наполняется людским говором. Громко зевают собаки. А небо неумолимо крапит тайгу густым мелким дождём.
Пугачёв с Трофимом быстро оделись и направились куда-то вверх по реке, не сказав никому ни слова. Видимо, сговорились и что-то затевают. Я уже хотел вылезти из полога, но ко мне пришёл гость — Улукиткан. Он долго устраивается, что-то додумывает.
— Послушай старика: не ходи Мая, худо там, шибко худо, пропадёшь, — наконец начинает он надтреснутым голосом. — Люди всегда обходили её далеко, никто не знает, какой сатана там живёт летом. Не лезь сам в капкан.
— Дорогой Улукиткан, спасибо за твою заботу, я верю тебе, что поход будет тяжёлым и опасным, но кому-то же надо обследовать эту реку. Надо же узнать, почему люди боятся её, какие препятствия там — без этого нельзя начинать работу. И уж чем других посылать, а потом болеть за них душою, лучше самому идти!
— Говорю, ни тебе, ни другому ходить туда не надо. Помни: орлу без крыльев не подняться в небо.
— Но может и так случиться, что пройдём?
— Случай слепой, как и ты.
— Я вижу, Улукиткан, ты очень озабочен этим маршрутом. Может быть, тебе тяжело туда идти, устал, хочешь домой, скажи правду.
— Да, сердце делается холодным оттого, что ты не слушаешься старика. Но я пойду, куда пошлёшь.
— Неужели уж так никто летом и не ходил по Мае?
— Ты думаешь, люди дурной, жить не хочет? Потом сам скажешь, что и я говорю, если твой язык ещё будет работать.
Старик просидел ещё с минуту и молча покинул полог.
Знаю, Улукиткан никогда не склонен что-либо преувеличивать, и это заставляет меня крепко задуматься над тем, как лучше осуществить маршрут. А о том — идти туда или нет — теперь уже не может быть и речи — решение принято.
Я выхожу на берег умыться и не узнаю реки: могучий поток мутной воды, как хищный зверь, крадётся по дну глубокого ущелья. Плывёт коряжник, мусор; стучат по дну реки сбитые потоком валуны. Ни перекатов, ни береговой черты, всё приглушено, скрыто, снесено, и только гранитные утёсы на поворотах по-прежнему склоняются над рекою.
Вижу, берегом пробираются Пугачёв с Трофимом.
— Куда это вы ходили по дождю?
— Смотрели лес. Ждать неохота, когда река передурит. Улукиткан пророчит надолго дождь. Одному бы проскочить на салике[70] к лабазу, а обратно на резиновой лодке продукты привезти.
— С ума сошли! Куда же вы на плоту в этакую быстрину, снесёт чёрт знает куда и замоет!
— А что другое можно придумать? — говорит Пугачёв. — Резать оленя? Но так мы совсем без транспорта останемся, если при каждом случае будем обращаться за помощью к стаду. Конечно, плот снесёт далеко, но и нам не впервые плыть по такой воде.
— Может быть, не следует рисковать, перетерпим? — говорю я.
— Конечно, можно несколько дней поголодать, хотя бы ради профилактики, а время, его — не вернёшь.
Я чувствую, что уговаривать бесполезно: Пугачёв вошёл в роль, загорелся, и теперь уж ничто его не удержит. Вся надежда на его ловкость.
Через несколько часов салик готов. Все обитатели лагеря на берегу. Пугачёв заправляет нательную рубашку в штаны, засучивает их туго выше колен, становится на плот, упирается босыми ногами в брёвна и устремляет внимательный взгляд на реку.
— Отталкивай! — властно приказывает он.
Один ловкий удар шестом, всплеск мутной волны, и мощное течение подхватывает салик. Пугачёв держится спокойно, уверенно, даже не глянул на провожающих, будто в сотый раз отправляется от этого берега в привычное плавание. Он выводит своё плоское судёнышко на струю, изо всех сил работает шестом, но своенравная река гонит его к левобережной скале. Всё чаще в воздухе взмётывается шест, всё напряжённей поза человека, пригнувшегося к салику, всё ближе скала…
Мы замираем в немом ожидании.
Я в ужасе закрываю глаза: салик с разбегу липнет к скале. Сквозь гул потока доносится короткий человеческий вскрик. Мы все бросаемся к повороту. Бежим долго по густому стланику. Река, сворачивая влево, уносит салик…
На противоположном берегу, среди камней у кромки воды, Пугачёв, торжествуя победу, размахивает руками, прыгает, будто исполняет какой-то дикарский танец. Очевидно, за второй скалою Пугачёв бросил разбитый салик и вплавь добрался до берега.
Возвращаемся в лагерь, полные восторга и изумления.
— Да он и без салика переплыл бы! — горделиво рассказывает кто-то из гвардейцев. — Однажды ходил я с ним на рекогносцировку. Полез он на скалу, место ему надо было осмотреть. И скажи, ведь какой липкий! Отвесная скала, будто и не за что зацепиться, а ему хоть бы что, пошёл и пошёл. Уродится же такой человек.
А дождь льёт немилосердно. Пухнет Утук. Я с болью в душе думаю о Пугачёве: мёрзнет он там один, на противоположном берегу, ради всех нас, а мы ничем не можем ему помочь. Впрочем, Трофим Васильевич принадлежит к числу людей, которые глубоко верят в себя, никогда не раскаиваются в своих поступках и не ищут помощи со стороны.
Через час Пугачёв вернулся на резиновой лодке с продуктами, весь продрогший, злой на непогоду.
Утром все мы перебрались на противоположный берег и отаборились у лабаза, в двухстах метрах ниже устья Ивака. Улукиткан с нами, а каюры и олени остались на левом берегу.
Как только мы перевезли своё имущество, дождь перестал. С вершин спустился туман и стал медленно таять. Река постепенно очистилась от коряжника, присмирела.
Дружно готовимся к походу. Василий Николаевич получает от Пугачёва продукты, запасную обувь, одежду, тару, словом, всё необходимое для предстоящего нашего похода на Маю. Готовится и Трофим Васильевич в далёкий маршрут на восток, чтобы там, на облюбованной им вершине зубчатого гольца, воздвигнуть со своими гвардейцами новый знак. Затем он вернётся сюда, к лабазу, снова запасётся продуктами, материалами и уйдёт на перевал, к истокам правого Ивака.
И так всё лето, пока из гор осенью не выживет их снег.
Тучи беспорядочными толпами бегут на восток.
— Однако, хороший погода идёт, может, долго простоит, — говорит Улукиткан, поглядывая подслеповатыми глазками на мрачное небо.
— Откуда это видно? — спросил я его. Он, не взглянув на меня, поясняет:
— Хорошо смотри на тучи, это порожняк идёт к морю. Обратно вернётся гружёный, может, через неделю, а то и больше, — отвечает он.
Улукиткан умеет предсказывать погоду. Он хорошо знает свой край, знает, когда и какие воздушные течения приносят сюда дождь или вёдро. Мы верим старику, и тучи, бегущие на восток, действительно кажутся нам порожними. Пришёл конец неустойчивой погоде, и мы сможем беспрепятственно продолжать свою работу.
На следующее утро наш лагерь не узнать. Палатки сняты, приготовлены вьюки, пастухи сгоняют оленей. День ясный, обещающий. Вершины Станового облиты солнечным светом.
Первыми уходят к Ивакскому перевалу Улукиткан с Лихановым и Василием Николаевичем. Затем стоянку покидает транспорт Пугачёва, сам он остаётся проводить нас как хозяин. Наконец, покидаем устье Ивака и мы с Трофимом.
Ущелье опустело. Успокоился Утук.
Наш путь идёт на север к Алданскому нагорью, куда мы давно стремились попасть.
С чувством гордости мы покидаем Становой. Всё в прошлом. Развеян миф о его недоступности!
…Там, где сливается Ивак с Утуком, по ущелью раскинулась могучая тайга, вскормленная прохладой двух рек. По ней на север вьётся тропка, протоптанная геодезистами по звериным следам. Она пугливо обегает скалы и бурелом, часто теряется. За лесом марь. Вечная мерзлота прикрыта на ней только толстым слоем бурого мха.
Наш небольшой караван, состоящий из десяти оленей, ведёт пожилой проводник Демидка из Омахты, маленький щупленький человек, прихрамывающий на правую ногу. Однако за такой невзрачной внешностью скрывается опытный, вдумчивый следопыт.
Мы выходим к краю леса, прощаемся с Утуком. Он змеёй уползает в узкую щель, и гранитные утёсы скоблят его упругие бока.
Тропа ведёт нас вправо, к озеру Малое Токо. Полтора часа бьёмся с топями. Олени и вьюки в грязи, мы мокрые. Проводник охрип от крика и понукания. С великим трудом добираемся до озера.
Оно поражает нас дикой красотой. Тёмная сталь воды, вправленная в резную раму скал, постепенно сужаясь, уходит на восток и там теряется в прозрачно-сизом тумане. Слева от нас крутой чёрный откос. Справа с поднебесной высоты падает Становой, загромоздив обломками скал почти пятисотметровый спад. Озеро безжизненно: ни всплеска рыбы, ни птицы, только гладкая синева бездонья.
Караван задерживается. Трофим с Демидкой поправляют вьюки, а я иду вперёд.
Тропа обходит озеро правой стороной по каменистому берегу. Солнце уже подбирается к зениту. Два огромных облака — одно в небе, другое в озере — плывут на север. И вдруг тишину разрывает лай Кучума. Сбрасываю с плеча карабин, бегу на помощь псу. За поворотом вижу медведя, яростно отбивающегося от собаки. Почуяв человека, хищник бросается наутёк и уводит за собою Кучума. Всё это происходит так быстро, что я даже не успеваю разрядить карабин.
Иду дальше. Кучума не слышно. В глубине заливчика путь преграждает густая ольховая чаща. Ищу проход и натыкаюсь на широкую примятую полосу — кто-то до нас протащил через кусты какую-то тяжесть. Приглядываюсь — кровь. Дальше нахожу отпечатки больших лап медведя. Это он тут хозяйничал. Но почему его следы идут навстречу поваленным кустам? Значит, медведь тащил свою добычу, пятясь задом. Это в его манере. Тяжести он таскает именно так. Интересно, что за добыча попалась ему? Судя по потаску, это крупный зверь. Куда и зачем он его тащил?
Пробираюсь осторожно. А сам на всякий случай держу наготове карабин.
За россыпью вижу странную картину: поодаль от берега все кусты помяты, вырваны с корнями, с камней содран мох — и всё это сложено большой горкой. Подхожу ближе. Из кучи на меня жутко смотрит большой глаз крупного животного. Узнаю сокжоя. Как попал этот осторожный зверь в лапы медведю? Он мог поймать его разве только сонным, для этого косолапый хищник обладает достаточной ловкостью. Но могло всё это произойти и при других обстоятельствах: звери, как и человек, тоже болеют, теряют слух, у них притупляется к старости обоняние, и тогда они легко становятся жертвой хищника. У меня нет времени разобраться в этой звериной трагедии — мы торопимся сегодня добраться до Большого Токо.
Поджидая своих, я разворочал кучу. Какой нужно обладать чертовской силой, чтобы когтями разорвать крупного сокжоя на части! Разделанную добычу медведь прикрыл лесным хламом и мхом, содранным с камней вместе с кустарником. Он не очень-то любит свеженину, предпочитает к «столу» мясо с душком, вот и сложил его, чтобы «пропарить».
Закончить работу медведю помешал Кучум. С собакой бы он, конечно, справился, но появился человек, и ему пришлось быстро убраться.
За озером по бору выходим на последний перевал. Даём отдохнуть оленям. Видимость хорошая.
Нагорье как-то неожиданно, почти внезапно, сменяет горы. Становой остаётся позади, обрывается бесцветной стеною, виснет зубчатыми глыбами над пропастями — всё это не стёртые временем следы великих геологических катастроф. Трудно представить то далёкое время, когда эти горы громоздились друг над другом и в каменном скрежете, в извержениях кипящей лавы менялось лицо земли. Так и осталась до последних дней её поверхность искажённою творческими муками.
Прощай, Становой! Горы, долго терзавшие наше любопытство и принёсшие много неприятностей, вдруг стали так дороги!.. Мы рады этому чувству и той грусти, что охватила нас в минуты расставания. Вернёмся ли ещё когда-нибудь к тебе? Ощутим ли ещё раз твоё величие, твоё холодное дыхание?
А впереди Алданское нагорье — плоская земля, словно оспой, изъеденная болотами да зыбунами, вся в латках, старая, уставшая, не политая слезой, не топтанная человеком. Живёт она без памятников и легенд, пленница стужи.
Сразу за перевалом начинаются исконные земли нагорья. Тропа вьётся по густому стланику, уводит караван влево. Мы теряем из виду горы, с тревогой погружаемся в эти загадочные заросли, заполонившие, как океан, огромное, непосильное для взгляда пространство. На пологих увалах везде выступают камни, бесцветные от старости, источенные веками, наполовину уже погружённые в могилу. В ложках топи, обманчиво прикрытые чудеснейшим ковровым рисунком из мха. Но только соблазнись, шагни на этот ковёр, и тебя засосёт разжижённая глина, притаившаяся за растительным покровом. Олени боятся топей, останавливаются, и тогда крик погонщика разрывает дремотный покой низины.
Солнце, позолотив нижний край туч, нависших над нагорьем, опускается в неизмеримую глубину. Тайга погружается в спокойное ожидание ночи. Встречный ветер резок и холоден, как ключевая вода. Где-то близко, за последним холмом, слышатся гулкие всплески волн и тревожный крик чайки.
Проводник сворачивает с тропы влево, ведёт караван на крик. Ещё небольшой спуск вдоль топкого ручья, и мы видим сквозь ветви последней лиственницы озеро, утонувшее в тёмной синеве. Это Большое Токо.
Оно как-то сразу открывается нашему взору и в сумерках кажется необозримой равниной.
Ветер гонит тяжёлые волны, окаймляет берег белой пеной, падает на стланики. Далеко гудит прибой. Чувствуется, что на этом безлюдном озере ночами властвует буря и теперь приходит её час.
Крик чайки вырывается из грохота и воя волн. Птица бьётся с бурей. Скашивая то левое, то правое крыло, она бросается в воду, пропадает в ухабах, взлетает на высокие гребни и, наконец, исчезает в брызгах. Но из тьмы ещё долго несётся её скорбная жалоба. И этот крик, теряющийся в пустынном пространстве, пронизывает душу болью одиночества.
Тучи поглотили остатки света, нависают над озером чернотой. Озеро гудит ровно, победно. Влажный ветер клонит к земле густые стланики. Караван столпился на небольшой прибрежной поляне. Мы с трудом поставили палатку, сварили ужин и уснули, убаюканные бурей.
К утру погода стихла. Вдали, в светлом пару, тают вершины Станового. Золотистые линии хребта едва различимы в лучах солнца. Ближе к нам, и дальше на север, в прохладной свежести утра лежит озеро. Оно ещё дремлет, прикрытое туманом, словно упавшим парусом. Лёгкий, еле уловимый бриз качает его своим холодным дыханием. И опять слышится крик одинокой чайки. И кажется, будто она одна живёт в этом холодном крае и с безнадёжной тоскою зовёт подругу. Ей никто не отвечает, и крик уплывает в туман.
Мы свернули лагерь, пошли дальше на север. Всё вокруг дышит вольной свежестью озера. Голубизна вонзается в чащу узкими заливчиками, оживляя своим присутствием окрестности. На озере штиль, и оно лежит перед нами огромной выпуклой линзой, площадью более ста квадратных километров. Вода в нём прозрачная. Берег усыпан мелкой, промытой прибоями галькой, притоптан следами хищников.
Напрасно я искал что-то запоминающееся в пейзаже озера. Здесь нет тенистых берегов, нависающих утёсов, загадочных бухт, и ветер напрасно ищет паруса. Всё тут пустынно и бедно. Обливают ли озеро солнечные лучи, прикрыто ли оно густым туманом, или завалено отражёнными облаками — во всех этих уборах оно одинаково скучно, печально.
Уже близко узкий край озера. Но берега не сходятся, образуют щель. Вода тайком сползает к ней по галечному дну. Тут она настолько прозрачна, что кажется — нет её совсем. Но вот у края слива, наткнувшись на каменную гряду, вода обнаруживается вся сразу, взлетает над ней тяжёлым валом и, гремя, падает на валуны, дробится, сверкает каскадами снежной пыли. Поток несётся дальше с головокружительной быстротою, оставляя позади забрызганные пеной берега и клубы пара над грядой. Это Мулам — большая река, берущая своё начало из озера.
Мы покидаем Токо, застывшее в полуденном покое. Ещё раз склоняем свои головы перед величественным Становым, хорошо видимым за озёрной синевой, — в знак нашей дружбы, нашего восхищения, и скрываемся за стлаником.
От озера идёт торная тропа вдоль Мулама, но не берегом, а по залесённой возвышенности, в непосредственной близости от реки, прокладывающей себе путь в глубь Алданского нагорья.
Тайга вдруг обрывается высокой стеной лиственниц. За ней, на обрывистом берегу седовласого Мулама, показываются палатки — одинокое становище геодезистов. Это тут, в глуши лесов, так далеко от населённых мест, обосновался лагерем начальник партии Владимир Сипотенко.
Нас заметили, и все жители становища высыпали навстречу.
— Что-то вы не особенно рады нашему появлению? Мы долго не задержимся, дня два — и уйдём на Маю, — говорю я, пожимая руку Владимиру Афанасьевичу.
— Ну, как не рады! Давно ждём. Без людей тут совсем одичали, обрадуешься не только человеку, но и чёрту! А с Маей не спешите. Вас со вчерашнего дня ищет штаб, все наши радиостанции день и ночь дежурят, — ответил Владимир Афанасьевич.
— Зачем это я им так срочно понадобился? По уговору мы должны появляться в эфире по чётным числам, значит — сегодня.
— Вызывают вас в штаб.
— Что случилось?
— Нам не известно. Штаб, как обычно в таких случаях, не балует нас подробностями… Что же мы стоим, давайте устраиваться. Эй вы, ребята, разжигайте костёр, тащите из садка тайменя, готовьте ужин.
— Когда связь?
— Через полчаса.
— Вызывайте Плоткина.
Пока развьючивали оленей, ставили палатку, пришло время связи. На душе неспокойно. Неужели беда?
В палатке горит свеча. В тишине чётко отдаются торопливые удары ключа. У всех на лицах ожидание.
— Плоткин у микрофона, — слышится знакомый голос.
— Здравствуйте, Рафаил Маркович. Мы только что пришли к Сипотенко. Что у вас случилось?
— Вчера из Министерства госконтроля прибыли два ревизора, просят вас в штаб.
— Ну, это легче. Надо было им приехать на месяц позже, мы бы закончили обследование Маи, а теперь придётся отложить эту работу на неопределённое время, — не без досады говорю я.
— Завтра вышлю за вами самолёт, сообщите погоду.
Уже ночь. Тайга не спит, затаилась в своих думах. Долго сидим у костра.
— А как же теперь с Маей? — спрашивает Трофим. — Василий и Улукиткан будут ждать.
— Сейчас трудно решить. Пусть всё останется так, как задумано. Ты с Кучумом пока поживёшь здесь, а я должен лететь.
Вдруг подумалось: неужели придётся кого-то посылать на Маю? И при мысли, что мы не попадём туда, что кому-то другому достанется счастье первому проплыть но ней, становится не по себе.
Мы с Владимиром Афанасьевичем на всю ночь забираемся ко мне в полог: никто не предполагал, что моё посещение продлится всего лишь полсуток. А у начальника партии накопилось много технических и хозяйственных вопросов, требующих неотложного решения. Да и мне необходимо просмотреть законченный полевой материал, уточнить план на будущее. Но решать все вопросы так сразу, за один присест, невозможно.
…Слабый рассвет уже сочится сквозь ситцевую стену полога. Из поредевшей тьмы встаёт знакомая тайга.
— Пора, Владимир Афанасьевич, кончать, а то, чего доброго, ещё поссоримся. Я увижусь с Хетагуровым, с Плоткиным и по всем неразрешённым вопросам договорюсь с ними.
— Когда же это будет? — сокрушённо спрашивает он.
— Дня через два.
— Если не пришлёте дополнительно двоих наблюдателей, план не выполним.
— Попробуйте не выполнить! Вы же знаете, что экспедиция из-за длительных пожаров не выполняет план наблюдений. Отстаёт топография, можем сорвать выпуск карт. Где же мы возьмём вам дополнительные подразделения? Думаю, всем руководящим работникам придётся через месяц, а то и раньше, вспомнить былое — встать за инструменты. Так не лучше ли сейчас уже подумать, как это сделать. И чем раньше вы выбросите из головы мысль о помощи со стороны, тем лучше для вас!
— Но ведь не хватает людей!
— Знаю, но лишних нет и у нас, а дальше их не будет хватать и вовсе. Более того, я должен предупредить вас, в случае, если мне не придётся в скором времени вернуться сюда, вы перебросите подразделение Лебедева на обследование Маи.
— И Лебедева?! — Его маленькие глаза зло округлились. — Да его теперь и днём с огнём не сыскать!
— Вот я и боюсь, что поссоримся. Считайте, что вы предупреждены о Лебедеве, и хватит на этот раз. Смотрите, какое утро, как хорошо жить на земле, стоит ли расстраиваться по пустякам?
— Хорошие пустяки! С тебя снимают последнюю рубашку, а ты должен улыбаться и радоваться рассвету.
— Перепел, слышите? Бьёт-то как звонко! — кричу я обрадованно, хватая Владимира Афанасьевича за плечи.
Он осторожно высвобождается из моих рук, выбирается из-под полога и, уходя к себе, бросает сердито:
— Уж лучше бы и не приезжали!
Утро ясное, прохладное. Под перекатом в улове полощутся сиги. Я забираюсь в спальный мешок с желанием уснуть. А перепел бьёт страстно, громко:
«Пить пойдём… пить пойдём…»
Нет, не уснуть! Как попал он сюда, так далеко от привычных ему мест? Случайно или тут, на скупой и холодной земле, его родина? Он тревожит во мне давно забытые воспоминания о далёком Кавказе, возвращает меня в юность. Вижу гору Шахан, где когда-то давно клал по лугам острой косою ряды тучных трав, где утрами будил меня вот такой же звонкий перепелиный бой, где я, конопатый паренёк, бродил с собакой и ружьём по полям и предгорьям. Как далеко я ушёл, и ещё не окончен поход!..
Так и уснул я с мечтой о Кавказе, а перепел бил, но всё реже и реже…
Сквозь сон я слышал, как радист давал погоду, как прибежали из тайги к дымокурам олени, как кто-то хвалился пойманным тайменем, но проснуться не мог.
…Ждём самолёт. С собою, кроме карабина, ничего не беру. Надеюсь скоро вернуться. Кучум настороженно следит за сборами. Он, кажется, догадывается, что я собираюсь в поход один, и награждает меня недружелюбным взглядом.
За завтраком Сипотенко снова возвращается к ночному разговору.
— Не отбирайте Лебедева, кто будет доделывать его работу?
— Кого вы предлагаете послать на Маю?
— Сам поеду.
— А наблюдения за вас будет делать медведь?
— Людей не даёте, придётся обращаться за помощью к нему.
— Запомните: всё, что связано с наблюдениями, решайте своими силами, запасные инструменты пришлём.
— Ну, а если опять поднимутся пожары?
— Относительно пожаров я должен вам сказать прямо: мы одни здесь во всей округе и, к сожалению, плохо обращаемся с огнём, вот и расплачиваемся за это.
— Не совсем так, — возражает он.
— Самолёт на подходе! — кричит радист из палатки.
Машина с гулом надвигается на стоянку, разворачивается, осторожно, с какой-то опаской, касается гальки.
Мотор глохнет. Распахиваются двери, и на сходнях самолёта появляется Михаил Михайлович Куций.
— Миша! — кричу я, стаскивая его с трала. — Каким ветром тебя занесло к нам?
— После расскажу, дай обнять Трофима! А-а… Владимир Афанасьевич, здравствуй! Прибыл в твоё распоряжение, с инструментом для наблюдений.
У того широко распахиваются веки.
— На наблюдения?! Вот это здорово!..
— Взял отпуск, выбрал инструмент и прикатил. Любо или не любо — принимай! Отстаёте же вы, дьяволы, с планом, ну как тут вытерпеть, не помочь своим!
— Ай, какой же ты молодец, Миша! Вижу, семнадцать лет, прожитые вместе в экспедиции, не пропали даром для тебя, помнишь наши хорошие традиции — не бросать товарища в беде.
— Значит, я остаюсь у Владимира Афанасьевича?
— Твоё право выбирать, тут уж я ни при чём.
— Выгружай инструменты! — кричит обрадованный Сипотенко и сам лезет в самолёт.
— Ты, Владимир Афанасьевич, не слишком радуйся! Ведь у меня отпуск месяц, на многое не рассчитывай! — кричит ему вслед Михаил Михайлович.
— Нет уж, коли приехал помогать, так засучивай рукава! — говорю я ему.
— Боюсь, что ты задержишь меня…
— И не ошибся. К тому же сам напросился к Владимиру Афанасьевичу. А известно ли тебе, что отсюда до жилья без малого тысяча километров, и всё тайгою да болотами. Попробуй сбежать! Но мы не будем к тебе жестоки. Отнаблюдай нам шесть пунктов и с богом! В Новосибирск самолётом доставлю.
— Ты с ума сошёл, честное слово! Шесть пунктов!.. Да ведь это же почти годовая норма!
— Вон Владимир Афанасьевич показывает цифру пять. Согласен на пять пунктов? Чувствуешь, как мы сразу тебе идём на уступки, и это лишь потому, что у Сипотенко действительно плохо с наблюдениями.
— Нет, без шуток, я должен вернуться из отпуска в срок. Сам знаешь строгости начальника предприятия.
— При чём тут Чудинов, ты — в нашей власти!
— Вот и приезжай к вам с добрыми намерениями! Но ведь я знаю, на этом не кончится. Как только ты улетишь, Владимир Афанасьевич скажет: «У нас не хватает рабочих, оленей, нет надёжного помощника, придётся тебе как-нибудь обходиться».
— Угадал, честное слово, угадал! — обрадовался я. — Значит, всё это не будет для тебя неожиданностью. Я улетаю спокойным за твою судьбу, верю, ничто тебя здесь не поразит.
— Братцы, вы одичали! Куда я попал!
— В ту самую экспедицию, где добрая половина хороших традиций вырабатывалась при твоём участии.
— Шутки шутками, а из отпуска я должен вернуться вовремя. Разреши мне на время, пока ты будешь в штабе, взять в помощники Трофима?
— Мне бы не хотелось давать ему большую нагрузку, ты сейчас набросишься на работу, как голодный лев на добычу, а он ещё не совсем окреп после Алгычанского пика. К тому же я его жалеючи затаскал. Ему лучше остаться здесь, у Владимира Афанасьевича, и отдохнуть. Да он может и не согласиться.
— Согласится, мы с ним уже перемигнулись.
— Дело его.
— И вот ещё что: Плоткин мне говорил о твоих планах относительно Маи. Если ты не сможешь скоро вернуться сюда, то разреши нам с Трофимом отправиться в этот маршрут вместе с Улукитканом и Василием?
— Вот ты о чём! К твоему сведению, Мая очень капризная река, стоит ли рисковать, Миша, ты за два года, как ушёл в аппарат, поотвык от тяжёлых походов.
— Поеду, и даже с удовольствием.
— Но это займёт у тебя месяца полтора-два?
— Не страшно, попробую тряхнуть стариной!
— А как же с отпуском?
— Договорись с Чудиновым, что-нибудь придумай.
— Согласен, но на одном условии: если он не разрешит остаться, то в этом случае ты поедешь на свой риск обследовать Маю.
— Хорошо, значит, благословляешь?
— Бедный же ты будешь, вернувшись в предприятие. Представляю твою встречу с Чудиновым.
Незаметно к нам подходит Кучум, кладёт вытянутую голову мне на колени, смотрит печальными глазами. В них и ласка, и грусть. Неужели он предчувствует разлуку, догадывается, что я не беру его с собою?
— Да-да, Кучумка, мы должны расстаться, но потом непременно будем вместе, так надо, — говорю я и обнимаю своего четвероногого друга.
Пёс от ласки добреет и уже не отходит от меня.
— Остаётся две минуты — прошу в самолёт, — слышится голос пилота.
Мы прощаемся. Самолёт вырулил на дорожку и с торжественным гулом оторвался от косы. В окно мне было видно, как следом за нами бежал по земле Кучум в бессильной попытке не отстать от самолёта.
…Только спустя месяц я смог вернуться на Токо. Пожары стихли. Погода установилась хорошая. Теперь можно заняться обследованием Маи. Путь туда идёт по заболоченной Алданской низине.