Тропы Алтая — страница 10 из 72

— Наконец, если и то, и другое, и третье нельзя — так собрать жителей Усть-Чары, посоветоваться с ними — как быть? Тут бояться нечего! Выходить надо к народу!

— Как это нечего! — возразил управляющий банком. — Как это нечего? Выходить надо с каким-то мнением, обсуждать его, а не просто так: «Помогите умишком, Христа ради, кому как бог на душу положит!» Знаете, о чем они спросят? «Наука как советует? Вы не знаете — такая вам и цена! Пригласите научных работников, академиков! Пусть решат!» Вот как скажут!

Райкомхоз, улыбаясь, подтвердил:

— Это точно!

Не удавался спокойный разговор.

— Ну, знаете ли, — заволновался Рязанцев, — станция на пятьдесят киловатт для науки не проблема! Тут ваши особые условия, когда и то нельзя, и другое, и вообще ничего от науки взять нельзя!

— Я так думаю, — управляющий банком поглядел в небо, — спутники там летают, но для ученых, которые их изобрели, тоже «нельзя» этих было не меньше! И металл обыкновенный применить нельзя, и горючее нельзя. А без этого есть ли наука? Без «нельзя» он тоже действительный академик! — показал на Райкомхоза, хотел, должно быть, кончить, но потом еще сказал: — У меня — когда-нибудь дождусь — будет разговор к ученой агрономии. Вот Усть-Чарский район год от году хлеба дает все больше. За счет чего? Площади увеличиваем. А где наука, спрашиваю, если урожайность с гектара только что довоенной осталась? Того ниже. Спрашивается: где же она в ответственное время находится? Наука?

— Ну хорошо, — сказал Рязанцев, — а такое вы можете понять: в науке — тоже люди, а люди могут ошибаться?..

— Наука, товарищ ученый, она — как сапер: прокладывает для наступления пути. А саперы, слыхали, наверно, ошибаются один раз. И еще спрошу: а что, ошибочная наука — наука?

Костин была фамилия у этого человека… Рязанцев подумал, что фамилия происходит не от человеческого имени — Костя, Константин, а от слова «кость», «костяной»… Сухой такой, поджарый, весь будто бы костяной он был. Приподнял шляпу, вытереть пот с головы — голова у него оказалась бритой и тоже костлявой, виски выступали вперед, затылок назад, макушка странно торчала вверх. Такую бы голову не брить, а прятать под волосами. Но видно было — неглупый человек. Умный человек.

Хотел Рязанцев спросить в ответ: а любое ошибочное дело — дело? Но Костин вдруг еще заговорил:

— Корову подоить… Тысячу лет человек этим делом занимается, а тут наука провозгласила: «Многократная дойка!» В одном нашем районе двое ученых диссертации писали. Теперь снова совхозы мучают, уже другие. Эти — за двухкратную. Тоже наука. Тоже к двадцатому веку и к спутникам пристегиваются!

Рязанцев и сопротивлялся и спорил, однако о многом он и сам не раз думал так же, как этот Костин.

В это время Костин и сказал:

— Ездят из институтов, из академий… Разные ездят. Ну пошли, Райкомхоз. Дела ведь…

Райкомхоз протянул руку Рязанцеву:

— Бывайте здоровы!

С крыш усть-чарских домиков струилось тепло, лужи на улицах подсохли, кое-где покрылись замшевой кожицей, прохожих стало больше. Рязанцев шел обратно в лагерь. Учительница встретилась знакомая — возвращалась домой, опять со стопкой новых тетрадок под мышкой.

Значит, уже другой класс написал контрольные, судьбы других ребят решались: кто написал на пятерку, а кто и на двойку…

Река за огородами звучала теперь приглушенно, меньше было ее слышно, потому что больше в жаркий воздух неслось отовсюду разных звуков: с деревянного моста на Чаре, с огородов, от больших двухэтажных домов в центре села. Ближние горы тоже будто бы шелестели деревьями, травами… Теплый воздух мерцал над россыпями камней в горах — казалось, шевелил камни и они тоже звучали. И дали не были безмолвны: доносился плеск убежавшей туда Чары и еще каких-то рек, может быть Коргона.

Вышел на площадь.

И тут снова увидел Костина и Райкомхоза. Управляющий приподнял шляпу и отправился в районную контору государственного банка, а Райкомхоз подошел к Рязанцеву.

— Это все оттого, что нашу ГЭС никто не хочет себе в спутники взять!

— Как — в спутники?

— А вот я все думаю… Анкеты мы заполняем? Имя, отчество, фамилия, год и место рождения… Так я бы третьим пунктом, после года рождения, поставил вопрос: «Личный спутник?» И каждый бы отвечал: или там надой в пять тысяч от коровы, или ученая книга, или отметки за учебу. А вот кто-то записал бы: «Личный спутник — Усть-Чарская ГЭС».

Рязанцев шел к лагерю, три палатки виднелись на склоне горы, они уже успели выцвести, побелеть во время ненастья, и, кажется, две машины там… Правда — две: грузовая и «газик».

«Уж не Вершинин ли догнал экспедицию? — подумал Рязанцев. — Неужели он?»

Глава четвертая


Рита Плонская и Онежка Коренькова жили в одной палатке, а подружиться до сих пор не могли.

Однажды, когда они лежали в спальных мешках, Рита услышала вдруг: Онежка вздыхает.

Время в палатке перед сном — иногда каких-нибудь минут десять, а иногда, если не очень устали за день, и час и два — было временем бесед между ними, а тут Онежка так откровенно вздыхала.

— О ком ты?

— Так… Ни о ком… — шепотом ответила Онежка. Вздохнула снова…

— Ну-ну! Все так говорят: «Ни о ком!» Скажи?

— Правда — ни о ком…

— Ну не о себе же самой, в самом-то деле?

— Ага…

— Что — «ага»? Скажи?

— О себе…

— Почему?

— Колет… Болит…

— Что? Где?

— Вот тут… — Онежка взяла Ритину руку к себе в спальный мешок. — Вот тут где-то… Желудок… Да?

Рита была разочарована. И засмеяться ей хотелось над Онежкой, и сказать что-нибудь такое, что детям говорят: «Бо-бо? Ничего, спи… До утра заживет… Бай-бай!» Но тут она вдруг ответила:

— Нет… Не желудок. Это у тебя такое, о чем никому не надо говорить вслух… Особенно — мужчинам..

Ничего ровным счетом Рита не понимала ни в этих, ни в других болезнях — высокая, тоненькая, даже хрупкая, она переболела множеством болезней в раннем детстве, а теперь была совершенно здоровой девушкой, болезни представлялись ей чем-то отвлеченным, таким же, как, например, старость.

Однако она произнесла свой диагноз с необыкновенным значением. Потом подумала: «А вдруг Онежка и в самом деле больна? Вдруг захворает? Умрет?» Засмеялась над собой: «Пустяки! Будем проезжать через какое-нибудь большое село, скажу Лопареву или Рязанцеву, что Онежка нездорова, и пошлю ее в амбулаторию! Сама она этого не сделает — глупая, стеснительная…»

— И потом, — сказала Рита, — если ты скажешь, что нездорова, подумают, что ты ленишься. Отлыниваешь от работы. Уж так устроены все люди — им обязательно нужно кого-нибудь в чем-нибудь подозревать! Они без этого не могут!

Онежка не спала в эту ночь. Ритины слова ее смутили, испугали… Какие-то предчувствия ее тревожили, до самого утра она пыталась их прогнать, говорила себе, что она трусиха, упрекала себя.

А Рита спала спокойно. Она знала, что теперь Онежка приблизится к ней.

И в самом деле, на другой день Онежка все время старалась быть к Рите ближе. Еще бы: Рита одна знала ее тайну!

Снова Рита убедилась в своей необыкновенности. Кажется, она была в ней давным-давно убеждена, а все-таки хотелось узнать об этом снова.

Было такое чувство у Риты, что пора бы уже стать благоразумной — пора, пора! И разыгрывать маленькие хитрости, вроде хитрости с Онежкой, — тоже детское занятие. Но сколько ни старалась — не могла от этого избавиться!

Избавиться, должно быть, и в самом деле было нелегко — это пришло к ней в раннем детстве, она даже знала, когда и как пришло…


Маленькой, не по-детски изящной девочке, любимице матери, отца, всех окружающих ее взрослых, эти взрослые казались таинственно-счастливыми людьми.

Они составляли иной мир. Мир взрослых можно было видеть на каждом шагу, можно было всегда ему подражать, любоваться им, изображать его в играх, можно было даже войти в него и поверить, что ты останешься в нем навсегда.

На самом же деле только казалось так. Взрослые разговаривали с девочкой ласково, весело, иногда — как с равной, но все до тех пор, пока им так хотелось. По первой же своей прихоти они отсылали ее прочь, объясняя, что она — ребенок.

И девочка оставалась совсем одна, одна среди множества людей, потому что сверстницы и сверстники давно уже возненавидели ее за ее взрослость. Она не плакала — она презирала детей, а все ее упреки и слезы обращены были к взрослым. Но взрослым нельзя было даже пожаловаться — так они были жестоки.

Просыпаясь утром в своей кроватке, она говорила:

— Какова погода? Снова — ненастье, снова антициклон! В таком случае я надеваю темное платье, а гулять выйду в плаще! — и верила при этом, что выросла за ночь, а каждый день неизменно разочаровывал, ранил ее.

Свое страстное желание она не облекала еще в слова. Зная множество фраз, которыми говорили между собой взрослые, она ни слова не находила о самой себе, о своих чувствах.

Но если бы она смогла обдумать все, что с нею происходит, к чему она стремится, обдумать и выразить словами, это прозвучало бы, вероятно, так: «Покорять! Удивлять и покорять!»

Она хотела в мир взрослых не только войти, но и удивить, покорить его. Одна только безропотная покорность взрослых тогла бы искупить их вину перед нею.

Конечно, было бы счастьем для нее, для всей ее судьбы, если б в детстве она никого так и не покорила бы, если бы ее маленькое сердечко сначала само покорилось какому-нибудь вихрастому парнишке из пятого или шестого «А» или «Б» класса.

Но случилось иначе.

Шестнадцать лет назад, в день Первого мая, она выступала в детском утреннике. Юные артисты танцевали, декламировали, пели, выступления сопровождались бурной овацией. Не каждой артистической звезде удавалось в жизни снискать такое же неподдельное признание зрителей.

И была среди юных артистов Маргаритка — она выглядывала из-за декораций, дрожала от страха, слезы катились у нее по щекам.

Руководительница придерживала ее за плечо: