А Парамонов отошел от колодца на несколько шагов, остановился подле небольшого домика с невысоким побеленным палисадником. Распахнул калитку.
— А вот моя квартира! Проходите, Николай Иванович! Товарищ Лопарев, прошу!
Скрепя сердце шагнул Рязанцев во двор. В сени… В кухню…
Все не только сияло здесь, сверкало и переливалось в лучах солнца, но даже как будто еще излучало радужные оттенки, которые обыкновенные предметы — столы, стулья, занавески, посуда, стены, пол и потолок — никогда излучать не могут.
Казалось, люди здесь не живут, только приходят сюда, натирают до блеска каждую вещь, покрывают вещи тончайшим лаком, занавески разглаживают, будто это не занавески, а накрахмаленные воротнички на окнах, подоконники подкрашивают белилами, стены — известью, пол — яркой охрой и на цыпочках отсюда уходят.
Лопарев, который через весь совхоз прошел с небрежной и даже несколько презрительной усмешкой, совсем опешил. Не скоро спросил у Парамонова:
— Ремонтировались?
— Ремонт не ремонт, а только моя Елена едва ли не каждую субботу и красит и белит…
Лопарев осторожно сел, пошарил в кармане, вытер со лба пот, поглядел на платок и торопливо спрятал его обратно в карман. Поглядел на свои сапоги — ноги задвинул под стул, еще немного погодя застегнул пиджак на пуговицы. Одной у него не оказалось, он пустую петлю заслонил рукой.
Он продолжал сидеть в этой смешной позе и тогда, когда Парамонов вышел в соседнюю комнату и там заговорил о чем-то вполголоса, а ему ответил чуть-чуть испуганный и встревоженный низкий женский голос. Рязанцев же, слушая этот голос, подумал, что хозяйка обязательно должна быть похожа на Синеокую Марию Федоровну, которая недавно получила письмо в городке Красном Куте: высокая, полная, но стройная, обязательно белокурая и, конечно, голубоглазая.
И что же — не ошибся почти нисколько. Когда женщина вошла, Рязанцев вздрогнул: она была и высокая и статная, с толстыми, почти русыми косами, уложенными на голове, разве чуть-чуть только потемнее тех, которые он себе за минуту до этого представил. Глаза, правда, не были у нее голубыми. Какого цвета глаза, Рязанцев не сразу заметил, так поразило его это сходство. Рукопожатие было теплым у нее…
— Елена Семеновна, — произнесла она тихо. Была смущена, но не прятала своего смущения, а сказала: — Все вокруг тут знакомые люди… Когда-то незнакомого встретишь в наших горах!
Сели за стол. Рязанцев наконец рассмотрел ее глаза — они были серые с зеленым. А больше Рязанцев ничего не заметил в них, потому что они остались настороженными не то от мимолетного смущения, не то это было у них в природе — долго-долго никому не открываться.
За едой Парамонов очень часто извинялся, что вот принимает гостей так запросто — на столе были яичница с салом, творог, соленая капуста и вино. Потом он вдруг спросил:
— Так, Николай Иванович, расскажите хоть что-нибудь. А? Я ведь ей, — он кивнул в сторону жены, — я ей сколько раз ваши лекции передавал… Погляжу в конспект, вспомню и пошел… и пошел… Едва ли не слово в слово, Николай Иванович. Теперь вы сами здесь…
Если к Рязанцеву обращались с просьбой «рассказать», никакого рассказа у него не получалось — он возникал непроизвольно, в случайной беседе, когда его никто не ждал и не требовал, либо на лекции — там рассказ становился совершенно необходимой и очевидной частью этой лекции.
Рязанцев всегда думал, что легко тем ученым, тем писателям, вообще тем людям, у которых едва лишь возникают какие-то мысли, они уже могут об этих мыслях говорить, кому-то их излагать. Он же мог говорить лишь о том, что в нем перебродило, в чем он сам уже прошел через какие-то сомнения, и что готов был отстаивать и доказывать перед другими.
Поэтому он все время ощущал что-то невысказанное и знал, о чем он будет думать прежде всего и уже скоро сможет заговорить, на чем сосредоточиться когда-нибудь позже и что дождется своего срока еще очень не скоро, через год, через два.
Нынче, только Рязанцев вступил в этот блистающий чистотой дом, мысли его как будто просветлели. И хотя ему досаждал резной петушок, который через палисадник заглядывал прямо в окно, Рязанцев и в самом деле хотел о чем-то рассказать.
Еще в детстве он полюбил Алтай, но отдал себе отчет в этой любви гораздо позже, в зрелом возрасте, когда любовь становится не только чувством, но еще и тревожной заботой о будущем всего того, что любишь. И ему хотелось, чтобы в этом уголке земли человек ничего бы не искалечил, ничего не потерял раз и навсегда, никогда не заслужил бы упрека потомков за растраченные и попусту размотанные богатства, которыми наделила этот край природа.
Есть разные страны в Западной Сибири: Барабинская низменность, Ишимская, Прииртышская, Кулундинская степи, Кузнецкий бассейн, еще много стран — все они открыты, все обжиты поколениями людей и все они несут печать и достижений человека, и его заблуждений, его ошибок.
Человек лишил землю лесов там, где леса хранили воды, пастбища, пашни, сенокосы, дороги, населенные пункты разместил на земле далеко не наилучшим образом, как того требуют рельеф, почвы, климат, растительность и как в XX веке требует здравый смысл.
Но человек не может повторить свою жизнь, даже если она прожита им вопреки его желаниям и здравому смыслу, а вместе с ним не может и земля пережить все сначала. Зато там, где люди задумывают сформировать еще одну страну, они должны начинать, глядя далекодалеко вперед, угадывая жизнь своих потомков.
В Горном Алтае человек начинает сегодня, он еще только создает здесь обетованную землю, а начало уже определяет конец — вот о чем говорил Рязанцев. Он говорил, мысли его увлекали, а в то же время какая-то беседа продолжалась у него с самим собой, какие-то рассуждения шли у него своим чередом, и спустя некоторое время он определил, что к женщинам у него другое отношение, не такое, как к мужчинам, — женщины с первой встречи тоже ни в чем не могли его убедить, но привлечь к себе его внимание они могли. И судить он их, и понимать шаг за шагом, последовательно не умел. Судил, а каким образом — этого не знал.
Когда кончили беседу, Михаил Михайлович тихонько, но, кажется, одобрительно крякнул. Парамонов долго сидел неподвижно и улыбался неподвижными глазами, а Елена Семеновна помолчала-помолчала и вдруг проговорила:
— Времени-то еще немного, отвез бы ты, Леша, Николая Ивановича прямо к Шарову. А?
— К Шарову? Почему? Люди им незнакомые! — Парамонов пожал плечами. — Опять же как машина… Кабы не рессоры… Дорога-то, сама знаешь…
Рязанцев хотел спросить, что это за Шаров, к которому надо ехать, и зачем к нему ехать, Михаил Михайлович тоже озадаченно и с недоумением посмотрел на хозяйку дома, а она совершенно тем же тоном, никому ничего не объясняя, повторила:
— Отвез бы ты, Леша, Николая Иваныча к Шаровым…
И Рязанцев тоже подумал: «Нужно поехать!» Сказал Парамонову:
— Едемте, Алексей Петрович! Едемте!
— Ну что же… Пожалуй, можно и поехать… Что же… — согласился тотчас Парамонов. — Рессоры поди-ка стерпят…
Блестели камни на вершинах гор и по обеим сторонам дороги, блестели травы, блестело небо. Все блестело, как в доме Елены Семеновны, все на ее дом было похоже: небо — прозрачной синевой, вершины гор — темной, как бы начищенной медью, камни у дороги — блеском слюдяных крапинок.
«Козлик» со слабыми рессорами подкатил к реке со стороны высокого обрывистого берега…
И река тоже блестела зелеными, голубыми и еще какими-то необыкновенными красками. Она была глубока, прозрачна, ее краски как бы излучались пестрыми камнями со дна реки, так что казалось, словно там, в самой глубине, воды и вовсе нет, что вода течет и журчит лишь на поверхности, а глубже все русло заполнено плотным и ярким светом…
Узкая дорога, может быть, всего на десяток сантиметров шире, чем кузов машины, поднималась все выше и выше.
Выехали на маленькую площадку, здесь шофер затормозил, сказал, чтобы все вышли, распахнул дверцу кабины и один осторожно поехал еще выше, а потом круто стал спускаться вниз.
Все, кроме шофера, с километр шли пешком, и, пока шли, Рязанцев спросил Елену Семеновну, очень ли нравятся ей здешние места, хотя он уже знал об этом, не спрашивая.
— Здешняя я, — ответила она, — алтайская. Вон за тем самым дальним хребтом рожденная. Другого не знаю, не видела. Что же мне и любить тогда, как не это?
Идя по краю обрыва, она вдруг остановилась, показала вниз на реку, потом подняла розовую руку в коротком рукаве. На руке ее при свете солнца ясно проступали тончайшие, очень короткие волоски, такие же, какие были на листьях трав кругом.
Поднятой светящейся рукой она показала на вершины:
— Можно их не любить?
Рязанцев не ответил — смотрел на горы, на небо и на нее.
Ома вдруг покраснела и руку опустила…
Он же не опустил взгляда, смотрел па нее, какова она в смущении — порозовела так, что солнце просвечивало теперь ее лицо справа, а левая щека была едва зеленоватой по розовому: отражала свет от листьев жимолости, рядом с которой Елена Семеновна остановилась.
— А знаете ли, — сказал Рязанцев наконец, — очень вы похожи на одну женщину, о которой я часто думаю… Только та далеко, в степях, в городе Красный Кут. Вас я еще не видел, только слышал, как вы разговаривали в соседней комнате с Алексеем Петровичем, но сразу догадался о вашем сходстве…
Она несколько оправилась от своего смущения и кивнула:
— Так бывает. По голосу можно человека представить всего и не ошибиться. Верно, верно! Так может быть!
— Но я ту женщину, на которую вы похожи, никогда ведь не видел!
— Только слышали? Может, по радио?
— И не слышал никогда…
Тут Елена Семеновна задумалась. В это время они с камня на камень перешагивали через ручей. Елена Семеновна в ручей заглянула, увидела себя в прозрачной воде и остановилась, будто разгадывая что-то в своем отражении. Очень легкой казалась она, стоя на камне, на котором едва-едва умещались ее белые, сплетенные из узких ремешков босоножки.