Он подчинялся.
Наконец Вершинин-старший сложил руки трубкой и крикнул:
— Отбой!
Реутский кинулся к Рите а она, собрав уже последние силы, обняла Онежку за плечи:
— Пойдем, Онега, спать! Завтра нам в путешествие! Чуть свет! Я с Андрюшей с удовольствием прогуляюсь недельку!
Но не спала, слушала, как Реутский ходил около палатки, так же, как во время ее болезни, ходил и шептал:
— Рита! Вы не спите, Рита? Проснитесь, Рита!
Когда же Реутский на некоторое время уходил к себе, ей начинало казаться, будто он уже спит в своей палатке. Ее охватывала дрожь. От обиды.
Так и не спала она всю ночь, глаз не сомкнула. То себя упрекала, то Реутского, то завидовала Онежке — какая у нее спокойная, счастливая жизнь, хоть она и курносая! Как она безмятежно спит в эту ночь перед маршрутом! Ей все равно, кто с нею пойдет — Реутский, Лопарев, или Андрюшка, или Рязанцев. Онежка одного только Вершинина-старшего пугается, ко всем остальным у нее совершенно одинаковая привязанность.
Утром Рита, умываясь в ручье, долго и внимательно гляделась в круглое зеркальце.
А хороша она была! Хороша!
Все идет красивому лицу, все такое лицо еще и еще красит! Она загорела в последние дни, покуда стояла солнечная, жаркая погода, загар придал ей такой вид, о котором она сама никогда не подозревала: что-то таинственное появилось в выражении лица, чуть-чуть диковатое. У нее был красивый рот — крупный, выразительный. На смуглом лице особенно улыбка выигрывала — манящая, когда губы вдруг делались тоньше и едва заметно вздрагивали. И рисунок рта на смуглом лице был нынче как будто ярче и виден сразу во всех неуловимых прежде прелестных подробностях. Похудела немного после болезни, и тоже немного, совсем чуть-чуть, выступили и острее стали у нее скулы. Это придавало ей новый облик, что-то восточное, и каждый, кто чувствует восточную красоту, мог это заметить. А кто не чувствует — что же, еще и еще можно было на нее глядеть, глядеть по-разному в ее темные, всегда устремленные навстречу чужому взгляду глаза и открывать в них такое, что ты чувствуешь больше всего. У нее все было в глазах. Она и сама на себя могла глядеть часами по-разному и разное в себе видеть. Иногда это ее поражало, тревожило: она боялась потерять ощущение себя. Вдруг перестанет понимать, какая она в самом деле, независимо от взгляда, которым на нее смотрят?
Тогда она прятала зеркало и старалась не вглядываться в себя, а вслушиваться, вызывала в себе свое «это» — это особенное, это единственное ей принадлежащее, в которое она верила безраздельно, хотя так и не знала, что оно такое.
«Это» все разное в ней снова соединяло во что-то одно, и снова совершенно точно она знала, какая она; овладевала каждым своим взглядом, каждой едва заметной улыбкой, каждой черточкой своего лица и даже всем, что было на ней, — брошкой, косынкой, родинкой на правой щеке, у самого подбородка.
Умывшись в ручье, Рита пошла к палаткам, и так легко, будто совсем не касалась земли.
Только одна мысль нарушала ощущение ее собственной красоты, легкости и легкости едва-едва занявшегося в горах утра: она боялась, что Реутский не ждет ее сейчас за огромным кустом боярышника. Она очень боялась этого.
Но он ждал ее там, за этим кустом. Осторожно, робко прикоснулся к ее руке.
— Рита! Что вы делаете? Зачем вы идете с ним в тайгу?!
Она тоже ласково коснулась его руки.
— О чем вы, Лева?
Реутский стал ее уговаривать, стал умолять, чтобы она отказалась, не ходила с Андреем в маршрут — и все теми самыми словами, которые еще вчера безошибочно нашептывало ей ее воображение.
Рита слушала, улыбалась, смутно догадывалась о том, что должен был сказать ей Реутский, если хочет добиться своего. «Вы меня не слушаете?! Моих советов? Так черт с вами, поступайте, как сами знаете!» Вот что он должен был сказать, чтобы добиться своего: «Как сами знаете!»
А она не знала, почему и зачем так поступает, отправляясь в маршрут с Андреем; она испугалась бы своего незнания и осталась бы в лагере.
Но Реутский просил, что-то лепетал, а она слушала — и ей было удивительно приятно, радостно. Она подождала ровно столько, чтобы не стало уже неприятно его слушать, и перебила:
— Вот и я думаю, — сказала она нежно, — настоящих чувств не существует без волнений!
Всегда так бывало — она понимала, когда люди волнуются, когда сердятся, когда радуются, и тотчас это вызывало в ней совершенно обратное чувство: с сердитыми она становилась доброй, с радостными — грустной, с взволнованными — очень спокойной. Наверно, потому труднее всего ей было со спокойными людьми. С Рязанцевым, с Андрюхой.
Следующие полчаса-час, пока завтракали, поеживаясь на утреннем холодке, показались Рите бесконечно долгими. Каждую секунду она решала, что откажется, не пойдет с Андреем, успевая понять, что так нужно, что так лучше, что она боится его. Но в ту же самую секунду она успевала это понимание и этот страх отбросить, а почувствовать не то гордость, не то отчаяние, которые заставляли ее с Андреем идти. Идти, чтобы Реутский изнывал и терзался, чтобы Онежка переживала, чтобы Андрей потерял с ней неизменное свое спокойствие и уверенность, чтобы потом, когда все кончится, когда все вернутся из маршрутов, она не смогла бы себя упрекнуть: «Трусишка! Перепугалась какого-то мальчишку с поросячьими глазками!» Очень страшной была возможность такого упрека самой себе!
Когда же Вершинин-старший встал и, как всегда, сложив руки трубкой, крикнул громко: «В поле! По коням!», что означало — в путь, в маршруты! — и Онежка с Рязанцевым шагнули в пойменные кусты, мимо большого, все еще в каплях росы боярышника, Лопарев и Реутский двинулись в гору, на подъем, а Рита, глядя в спину Андрея почти невидящими глазами, сделала первые шаги, — минувшие полчаса сборов и завтрака показались ей одним кратким мгновением.
Ничего в это мгновение не успела она сообразить, ничего решить, и вот идет теперь, только потому идет куда-то, что кто-то не дал ей хотя бы еще нескольких секунд для размышлений! Мало ли какие доводы она могла бы тогда выдумать, — что у нее болит зуб, болит нога, болит голова, что она просто-напросто не считает для себя возможным идти в такое путешествие с парнем!
Если бы еще парень был интересный, разумный! Но с таким, как этот, — боже, что за наказание идти с таким! Что за страх!
Шли они по тропинке, которая, хоть и была едва приметна, все-таки уводила куда-то все дальше и дальше. Внизу, в кустах узкой поймы, метался ручей, прятался в зарослях, а выпрыгивая на камни, взмахивал белой пеной, потом снова исчезал.
Вверху громоздились к самому небу скалы, сложенные из громадных угловатых глыб, из которых, казалось, ничего немыслимо было сложить. Скалы теснили и сталкивали тропу в ручей, оиа тоже прыгала с берега на берег, каждый прыжок казался последним — вот-вот тропа совсем исчезнет.
Тропа должна была исчезнуть, ручей заблудиться в кустарниках — это Рита видела, а больше ничего ей не было видно, ничего она не замечала: ни голубого неба, которое откуда-то из-за скал пронизано было солнечным светом, ни далеких облаков, повисших в этом небе. Шла за Андреем — каждый шаг был для нее испытанием.
Будто и не по тропе шла, не по камням, а карабкалась от одного страха к другому, еще более сильному страху.
Пересекали они с Андреем ручей. Он перепрыгнул на другую сторону, для нее выворотил из земли большой трухлявый сук и бросил в воду. Тут Рита взглянула Андрею в лицо, от напряжения налившееся кровью, и так испугалась, что подумала: сейчас умрет.
Не умерла. Ничего не случилось. Шли дальше.
Заметила впереди большой мшистый камень, весь пестрый, лохматый, вспомнила, как хотела сжечь на костре листы гербария и как Андрей схватил ее за руки: «За баловство не то еще будет!» Вспомнила и подумала: вот где ей будет «за баловство» — около лохматого камня! Отстала… Не хотела к этому камню приближаться.
Андрей спросил:
— Что нашла интересное? Растение? — и хотел вернуться, а она, зажмурившись, пробежала мимо камня. Вздохнула: «Хотя бы в бога я верила, что ли?!»
Оттого что ни на ручье, ни у лохматого камня ничего не случилось, Рите не было легче. Наоборот, еще страшнее было: все-все, что могло бы уже произойти, стать пережитым, испытанным, — все ожидало ее впереди. Иногда она догадывалась, что бояться нечего, что бояться смешно и глупо, что страх выдуман ею же самой, но от этого боялась не меньше, а еще больше и как-то безнадежнее: страшно было, что и рассудок ничем не мог ей помочь.
«Боже мой! — думала она. — Как было бы хорошо, как прекрасно, если бы я была как все, чтобы все у меня было как у всех, чтобы если я почувствовала, что мне нельзя, невозможно идти в маршрут с Андреем, так и не ходила бы с ним!» Но она всегда хотела быть не как все, и вот сегодня эти все ей мстят!
Было у нее такое средство — посмотреться в зеркало, залюбоваться собою и безраздельно в себя поверить. И хотя понимала, что сейчас это не ко времени, все-таки вынула зеркальце из полевой сумки. Не узнала ни своих глаз, ничего не успела узнать, чем любовалась совсем недавно, а вздрогнула вся: сверху, от черного дерева, смотрел на нее Андрей. Зеркальце выпало.
— Ну чего тебе? Чего? — вскрикнула она.
А он молча смотрел, и вот теперь было у него точь-в-точь такое выражение, как тогда, когда он сжал до боли ее руки: «За баловство не то еще будет!»
В конце концов Рита совсем изнемогла, ходила следом за Андреем и записывала цифры, которые он ей называл: возраст деревьев, их окружность на высоте груди, породный состав. Сначала будто не она записывала, а кто-то другой за нее. Потом она открытие сделала для себя, страшное открытие: скоро уже наступит ночь, наступит тьма и во тьме они с Андреем будут только вдвоем. И от страха Рита стала понимать все цифры, понимать, что это она их записывает, а не кто-то другой, и хотела теперь, чтобы цифр было как можно больше, бесконечно много, чтобы и вечер длился тоже без конца.