— Само собой…
Вершинину казалось, что Андрей стал нынче внимательнее к нему, стал не таким суровым. Заметил, шилишпер, все, что произошло вчера на собрании. Понял: нелегко было отцу объявить во всеуслышание о своем намерении работать над «Картой растительных ресурсов» еще два сезона, может быть, даже три. В самом деле — каково, это было сказать, если институт уже запланировал окончание «Карты» в текущем году, если он сам горячо обещал ее нынче закончить?
Что-то, должно быть, произошло с Вершининым… Постарел вдруг? Подобрел? Почестнел сам перед собой? В самом себе узнал что-то глубже?
Без конца могло быть этих «что-то». Без конца — когда ты приближаешься к шестидесяти, когда какая-то сторона твоего характера, какое-то событие твоей жизни, какие-то, будто уже и забытые, взгляды на жизнь, на людей могут снова заговорить в тебе…
Что произошло — сказать трудно. Из-за чего произошло — вот это Вершинин знал, это он мог объяснить. Всему виной была Онежка — при жизни такая незаметная девчушка…
Перекинувшись еще несколькими словами с отцом, Андрей побежал седлать светло-гнедого… Приторочил к английскому седлу спальный мешок, кожаные тороки, а на седло кинул дождевик: правильно сделал — это не прогулочный вояж, чтобы красоваться новеньким седлом. Попробовал подпругу, оглядел коня со всех сторон и — раз! — в седле.
Вершинин-старший вышел из палатки.
— Уже трогаетесь?
— Уже.
Светло-гнедой — с сильной грудью, на груди, на шее и на голове выпуклые жилы, но бабки очень тонкие, как у степняка.
— Посмотрели ковку? Ладно ли? — спросил Вершинин.
— Лошадки хороши, — отозвался Михмих. — Да только в колхозе хозяева — зимние подковы в июле сменили!
Михмих тоже был уже верхом на буланой кобылке, а Рязанцев что-то еще суетился около своего белоглазого, с острой мордочкой конька.
Вершинин-старший когда-то, в молодые годы, немало поездивший в экспедициях верхом, вспомнил почти уже забытую науку.
— У твоей, Михаил Михайлович, заднее правое копыто белое. Не слабое ли будет?
Лопарев, кажется, заметил это дружелюбное «у твоей», ответил на своем обычном жаргоне, но как-то ласково:
— Там не копыто — железобетон! Да и ездить-то нам всего дня три. Может, четыре.
Вершинин знал, что значит это «может, четыре», а Михмих, помолчав, и в самом деле пояснил:
— В лесхоз надо будет заехать…
— Обязательно в этот самый лесхоз?
— Обязательно!
Пусть заезжает, если без этого никак не может! Вершинин спорить не стал. «Надо! Обязательно!» Но можно ведь и сказать, зачем надо, почему обязательно, а тогда окажется, что и не надо и не обязательно.
А ведь так и не мог Вершинин-старший простить Лопарева! И ласков был с ним, и покладист. Старался, а не мог!
Тронулись…
— Будь здоров, Андрюха!
Вершинин-старший тоже пошел к ручью, но остановился. Почувствовал, как плохо стал видеть вдруг: все затянулось туманом — тропа, ручей, небо, горы и солнце, поднявшееся уже над горами… Не сразу понял, что случилось, пошарил по карманам брюк, носового платка не нашел, тогда кистью руки, как это делают маленькие дети, вытер глаза.
Уже невозможно больше убеждать себя, будто все еще почему-то не готов для разговора с сыном. Если до сих пор у него не находилось ни сил, ни возможностей, ни слов, вряд ли он все это найдет еще позже, когда еще больше постареет.
«А вдруг умрешь, так и не успев переговорить с Андрюхой? Или начнешь разговор при смерти, и Андрюха вынужден будет понять тебя не потому, что он захочет это сделать, не потому, что это ему нужно, а просто потому, что отец умирает?.. Нельзя этого допустить! Ни за что!»
…Бывает, жизнь вдруг зажмет человека со всех сторон, поступая с ним так, как ей взбредет на ум. При этом ум, оказывается, у нее невелик.
Многих она делает тогда безразличными, тоскливыми, а Вершинин, когда чувствует, что не он руководит своей жизнью, а она им, не он делает какое-то дело, а дело бесцельно гоняет его взад-вперед, — как раз в эти дни и часы начинает громко говорить, много обещать и вытирать капли пота с лица. Вот тут-то Вершинина-старшего и охватывает необыкновенный страх: что, если эта самая жизнь так и не позволит ему понять своего сына? А главное — сыну понять своего отца?
Но страха этого никто не замечал в нем, наоборот — люди, поддаваясь его нервозности, склонны были называть ее «рабочим накалом» и «высоким напряжением».
Только Андрей никогда не обманывался. И только он один мог остановить отца на полуслове, на полушаге, молча, внимательно и строго.
В эти моменты Вершинин говорил себе, что ради сына он готов на все: даже исчезнуть с лица земли, но исчезнуть, сначала пережив счастье дружбы с Андреем.
Нынче возникла у Вершинина-старшего непоколебимая уверенность: вернется Андрюха из маршрута — и во всем, во всем они поймут друг друга, обо всем найдут сказать друг другу что-то такое, что не будет их разъ единять, зато соединять будет. Через четыре дня. Еще четыре, ну, может быть, пять дней проживет он прежней жизнью. Потом начнется новая.
Новая жизнь должна будет исключить между ними Риту. Будет обязана.
Что произошло между Ритой и Андрюхой в маршруте. Вершннин-страший до сих пор так и не знал. Не знал, верить или не верить Реутскому. Pie зная, все-таки верил, а тогда чувствовал, как эта девчонка оттесняет от него сына.
Иногда не верил. Ни капельки.
Когда же Реутский объявил о своем отъезде и Риту тоже уговаривал уехать с ним, Вершинин перестал ему верить совсем.
Но все-таки? Вдруг?
Было так приятно, когда ему казалось, будто все опасности миновали, что теперь никто уже не сможет отнять у него сына, не сможет Андрея увести куда-то прочь от него. Никто…
Но Рита даже не вышла из палатки проводить Андрея. В последние дни совершенно ничего не было заметно в отношениях между ними. Никаких отношений.
И Вершинин-старший успокоился… Еще раз поглядел всадникам вслед, увидел, будто Андрей обернулся в седле, улыбнулся и помахал ему рукой… Показалось или нет?
На этот раз Вершинину-старшему не показалось — Андрей, уезжая, поглядывал через плечо на отца и думал: «Растрогался батя… День рождения его растрогал. Как же — взрослый сын». А день и в самом деле необыкновенный. Отец не знает, что как раз из-за этого дня Андрей нынче и поехал с ним в экспедицию… Ничего отец не знает, и если подойти к нему сейчас и затеять разговор, так с его стороны, как всегда, последуют нотации взрослому сыну: «Мы в ваши годы…»
Прекрасно знал Андрей, каким отец был в свое время — двенадцати, пятнадцати, семнадцати, двадцати и тридцати лет…
Он переживал войну, устанавливал Советскую власть, решал проблемы Кузбасса, Барабы, Турксиба, жил впроголодь, не носил галстуков, пел только революционные песни, не знал фокстротов.
Н нечего Андрея в этом убеждать — так оно и было, лишние доказательства очевидного никогда не приносят проку.
Но для чего он все это делал, отец? Чтобы его дети не воевали, чтобы они не голодали, чтобы, кому из них нравится, могли бы носить галстуки, танцевать и слушать магнитофон. Андрею вот и до сих пор галстуки не нравятся, он их не носит. Наконец, чтобы дети выбирали профессию, которая им по душе.
Дело в другом. В том, что, если понадобится, Андрей пойдет воевать, будет бороться за Советскую власть и жить впроголодь. А если не понадобится, отдаст силы биологии. Той части биологии, которая смыкается с географией. Непонятно?
Непонятно отцу. Отец ему многое дал: жизнь, знания, закалку в экспедициях. Наверное, дал для того, чтобы сын был человеком самостоятельным. Но теперь он вдруг начинает обижаться на самостоятельность Андрея.
Не понимает отец, что учить часто бывает легче, чем учиться — учиться не словам, а делу, и что дать бывает легче, чем взять.
Отца в свое время занесло каким-то случаем на географический факультет, и он был доволен — выбирать ему не приходилось Не из чего было.
Перед Андреем все двери были открыты — попробуй выбери. В физику идти или в географию? Или в биологию?
Но Андрей вовсе не собирается решать, кому легче, кому труднее. Каждому свое. Каждому свое в свое время.
В разном возрасте у него было разное отношение к отцу.
В детстве он в нем души не чаял.
Лет в пятнадцать или в шестнадцать стал стесняться своих путешествий с отцом: в его годы люди юнгами уходили на парусниках в кругосветные плавания, а Джек Лондон командовал сторожевым катером и был грозой устричных пиратов, — он же каждое лето держится за папочкины штаны.
На младших курсах университета Андрей страшно тяготился тем, что его отец — профессор, что это дает ему какие-то преимущества. Профессорскому сынку легче постигать науки, он уже натаскан. А тут еще один болван доцент, принимая у него экзамен, разулыбался: «Сын Константина Владимировича? Как же, как же! Мы вместе с вашим папашей…» Андрей взял зачетку, поднялся и ушел.
Ему поставили двойку, и он остался без стипендии.
Он не был ни буяном, ни выпивохой, но два-три раза в год считал долгом выпить и пошуметь в общежитии, чтобы комендант потом бегал по комнатам и доискивался, кто же все-таки шумел.
На первых двух курсах Андрей, кроме стипендии, получал деньги от отца и охотно «сбрасывался» на любое мероприятие своей комнаты и еще соседних комнат общежития, а в конце месяца занимал у кого-нибудь пятерку. Потом он поступил на вечернюю работу — препаратором кафедры почвоведения и тотчас телеграфировал отцу, что в деньгах больше не нуждается.
Приезжая домой на каникулы, Андрюха рассказывал о своих ребятах — прежде всего о том, какие они бесшабашные, как умеют «разыгрывать» преподавателей. Вершинин же старший раздражался и недоумевал. Еще бы: «Мы в ваши годы…»
Понятия если не мужской, то уже и не мальчишеской чести были чужды Вершинину-старшему. Вершинин-старший не принимал в расчет, что если комсомольское собрание «своих» ребят решало сдать сессию на полном серьезе, гак это решение имело больше значения, чем все вместе взятые увещевания профессоров и доцентов.