Хоть и не так далеко была эта коммуна, но никто из арабиновцев туда пока что не наведывался: те, кто был побогаче, не хотели ехать, — им пришлись по душе такие разговоры о коммунарах; бедные просто жалели своего времени и своих коняг, у кого они были, для поездки в коммуну.
Как ни раздумывал, как ни разгадывал Богдан Хотяновский о будущем своего сына, как ни опускал голову, ни замыкался в своих размышлениях и мечтах о его счастье, все же тот неожиданный, внезапный слух, что начал напористо распространяться по деревне, дошел и до него. Это был страшный, губительный слух, он чуть не перевернул человеку всю жизнь.
Что же это было? Прежде всего то, что никаких сбережений у Бычихи не было, а справляет она кое-какие обновки дочери и сыну совсем на другие деньги: не заработанные и не полученные в наследство. Каким-то образом откуда-то возникло и расползлось по деревне, что будто бы Пантя носил домой и отдавал матери не только яйца от Квасихиных кур, но и кое-какие вещи. Отыскал где-то у Квасов и ящичек с золотом, видимо Сушкевича, о котором, наверно, никто из Квасов и не знал. Хотя тогда, может, он и сам не понимал, что это такое, но принес матери.
Не поверил сначала отец таким слухам, да и в самом деле трудно было поверить. Может, от злости плетут люди, может, от какой-то неуместной зависти?
…Позвал Богдан к себе сына, приказал надеть новое пальтецо. На Бычиху крикнул так, как никогда еще не кричал, и даже выхватил из-под припечка полено. Женщина испугалась, выскочила из хаты. Вулька ушла сама, как только заметила взгляд отчима, тяжелый и колючий.
Сын стоял перед ним хоть и замурзанный, но все же праздничный в новом пальтеце. Стоял, с любопытством и настороженностью поглядывая на отца, видимо ожидая, что тот снова начнет любоваться красивой одежкой и, радоваться, что она так украшает его сына. И действительно, вместо того чтобы строго допрашивать, отцу хотелось еще раз порадоваться, подхватить сынка на руки, приголубить, поцеловать, отвести в нежности душу. Но почему-то вот в эту минуту пальтецо стало отнюдь не украшением для сына, а какой-то отвратительной преградой к любви и нежности. Протянуть бы руки, чтоб хоть дотронуться до притихшего и конечно же немного напуганного отцовским криком мальчика, да страшило пальтецо, позорило сына и самые дорогие отцовские чувства.
— Скинь это, сынок! — сказал Богдан. — Скинь и никогда больше не надевай!
Отец почувствовал, что не может больше смотреть на эту одежку, что из-за нее что-то недоброе пошевеливается в душе против сына.
— Почему? — спросил мальчик.
— Потому что оно не твое.
— Мне мама купила.
— Скинь, я тебе говорю! — крикнул Богдан и сам почувствовал боль в сердце, увидев, что ребенок вздрогнул от испуга и горько скривил губы.
— А что я… что мне надевать? — плача, спросил Пантя.
— Я тебе лучшее куплю… Будешь носить…
Богдан снял с мальчика ненавистное пальтецо и несколько раз махнул им по хате, не находя такого места, куда б его можно было бросить. Потом вышел в сенцы и, подумав, что Бычиха где-то возле окон, швырнул пальтецо на грязный снег к забору. Вернулся и взял сына на руки. Раздетый и перепуганный, Пантя выглядел сиротливо и беспомощно, бледные, немного запачканные чем-то черным губы жалобно дрожали, на глаза набегали слезы. Богдан почувствовал, что напрасно был так строг со своим ребенком. Учинил ему допрос, будто малыша можно было винить в том, что ему хотелось носить новое пальто.
— Успокойся, — ласково сказал отец, — я больше не буду на тебя кричать.
А сам думал: «Разве я правду ему сказал, что куплю пальтишко? За что куплю? Когда куплю?.. Но и не свое носить, не собственными мозолями добытое, не дай боже: стыдно и гадко. И голому ходить нельзя…»
— Ты мне скажи, сынок, — тихо, нежно заговорил Богдан, хотя и сознавал, что, может быть, и не надо было бы спрашивать у ребенка про такие вещи. — Вспомни все и скажи — ты приносил когда-нибудь что-либо домой от Квасов?
— Это еще когда тепло было? — переспросил мальчик.
— Ну, может, тогда, может, теперь?
— Яйца приносил, — сразу сказал мальчик.
— Яйца?! — Богдана как огнем обожгло — вспомнил, что летом несколько дней подряд на завтрак была яичница в самой большой сковороде. — Где же ты, сынок, брал эти яйца?
— Под Квасовым амбаром, — охотно сообщил мальчик. — И всюду! Там их много было.
— А еще что приносил? Скажи, вспомни! Я просто спрашиваю, кричать на тебя не буду. Не бойся! И бить не буду.
Пантя некоторое время молчал, наверно представив мать, которая не один раз грозила ему, что если скажет об этом отцу, то она отберет и пальтецо, и ботинки, и выгонит голого и босого на мороз, чтоб замерз там и превратился в ледышку.
— Еще пуговицы, — наконец сказал мальчик.
— Какие пуговицы, откуда?
— Блестящие и так себе… — уточнил Пантя. — Аркадь сам их откуда-то срезал и отдавал мне…
— Ну, пуговицы ты не срезал, — похвалил Богдан сына. — Это хорошо. А что ты сам нашел да принес матери?
— Яйца, — снова повторил мальчик.
— Про это ты уже говорил. А что еще? Скажи мне, сынок, — настаивал отец. — А то я долго буду спрашивать, пока не скажешь. Вот скоро стемнеет, а я все буду спрашивать. Люди сядут вечерять, а мы ничего не будем есть, пока не скажешь. И спать не будем всю ночь, вот так и просидим, потому что мне очень надо знать, что ты принес. Ты боишься матери?
Мальчик молча кивнул головой.
— Не бойся, я не дам, чтоб она тебя била или выгоняла из хаты. Не бойся ее!
— А Вулька сказала, что задушит байстрюка, — чуть не заплакав, сообщил малыш.
У Богдана потемнело в глазах:
— Какого байстрюка?
— Меня.
— Не бойся, сынок, и ее! Она неправду сказала! Я прогоню Вульку из дома за такие слова. Я ее вон тем поленом! — Отец показал бородой на дрова под припечком. — Ты никакой не байстрюк, а она-то… — Богдан осекся, поняв, что не с ребенком вести такой разговор, но от обиды и боли готов был сказать невесть что о своей приемной дочери.
— Коробочку нашел… На чердаке в кострице, — после долгих уговоров признался Пантя.
— А что там было, в той коробочке?
— Блестящие кружочки, но не пуговицы.
— Так! — с отчаянием промолвил Богдан и ссадил мальчика с рук. — Ты отдал это матери. Что она сказала?
— Сказала — поискать еще. А больше там ничего не было.
Богдан снова выхватил из-под припечка полено, кинулся к двери, потом почему-то передумал и швырнул полено в угол. Зашагал по хате, крепко ступая подплетенными веревкой лаптями по сыроватому полу. Пантя стоял возле лавки, на которой недавно сидел отец, со страхом следил за его движениями и поглядывал на дверь. Ему очень надоело и опротивело находиться в хате с отцом, хотелось как-нибудь половчее и незаметно удрать на улицу. Там и мамку можно будет найти, и пальтецо, которое лежит где-то под забором.
— Снимай и ботинки! — приказал отец. — Они тоже не твои!
Пантя еще ни разу сам не обувался и не разувался, он не знал, как расшнуровывать ботинки, но боялся не послушаться отца — сел на пол и обидчиво заплакал. Богдан подошел, низко, как в поклоне, нагнулся.
— Не умеешь сам? Давай помогу!
Без пальтеца и ботинок, с грязными полосками от слез под глазами, мальчик совсем не был похож на того шустрого ползуна, который определенно побывал во всех Квасовых закутках, да, очевидно, не только в Квасовых. Поникший, беспомощно сгорбленный, с босыми покрасневшими ногами, на которых только что были почти новые ботинки, он сидел на полу до тех пор, пока отец не поднял его и не приказал лезть на печь. Спрятавшись за трубу и таким образом умерив свой страх перед отцом, Пантя уже громко и требовательно заплакал. Понимай вот, отец, какое теперь горе у него, какая обида, какое страдание… Зима на дворе, а он голый и босой… Лазил всюду и искал, искал чего-нибудь чужого… Отдавал все матери, а не отцу… Сколько теперь придется сидеть на печи?.. Как же теперь вырваться на улицу и к Квасам?..
— Я еще найду! — вдруг, проглотив слезы, сказал, мальчик.
— Чего? — Богдан ступил к печи.
— Кружочков этих.
— Я тебе найду! — крикнул отец, взмахнул грозно руками, а потом как-то сразу притих, начал будто спросонья тереть поседевшие виски и глубоко сморщенный лоб. — Ничего, сынок, больше не ищи! — заговорил ласково, вполголоса. — Чужое брать нельзя, грех, хоть теперь бога, может, и нет. Чужое иметь, так лучше ничего не иметь. Зачем оно нам, чужое? Вот вырастешь, будешь помогать мне, так все будешь иметь свое. А потом ты поедешь в город учиться, выучишься на… — И не мог сказать, на кого Пантя выучится. — Будешь иметь свои блестящие сапоги и пальто, как у нашего кооперативщика. Видел — один раз заходил к нам кооперативщик пай взимать? Ты посиди тут, только не плачь, а я сейчас приду.
Хотяновский накинул на плечи кожух, прикрыл островатую лысину овчинной шапкой-столбуном и сильно хлопнул за собою дверью. Труба задрожала и как-то таинственно загудела возле уха Панти. «А что там в ней, в середине?» — с интересом подумал мальчик.
Бычихи во дворе не было, но исчезло и пальтецо с того места под забором, куда выкинул его Богдан. «Значит, подхватила она и сама вряд ли далеко ушла». Подошел к хлевушку — щеколда была опущена, затычка висела на веревочке, слышно было, как громко хрупал Хрумкач. Потянул на себя ворота — не открылись, а с той стороны ни крюка, ни задвижки не было. Потянул еще раз, изо всей силы — щель немного расширилась, а дальше ворота не открывались, были за что-то привязаны.
— Открой или плохо будет! — пригрозил Богдан. — Давай лучше по-хорошему!
В хлевушке никто не отзывался.
— Ты отвяжешь там или нет? — не терял выдержки хозяин. — Поговорить надо, чтоб ребенок не слышал.
Тишина в хлевушке не нарушалась, только конь начал снова сильнее хрупать, видимо поняв, что хозяин никуда не едет и запрягать его не собирается.
Подождав с минуту и еще раз убедившись, что упрямства у этой женщины хватит, пожалуй, на всю ночь, пошел в сарайчик и взял колун. Вернувшись, стукнул обухом по воротам, грозно сказал: