Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 12 из 85

— Не откроешь — порублю ворота! Слышишь?

Но и на эту угрозу никакого ответа из хлевушка не послышалось.

Богдан засунул колун в щель между воротами и притолокой и так нажал на топорище, что доски затрещали. Через щель, в какую уже можно было просунуть обе руки, разрубил веревку. Войдя, увидел, что это была лошадиная уздечка с длинным поводом.

— Вот дура! — промолвил он со злостью и обидой, но негромко, будто для себя. — Ни разу не подымал руки, а теперь, наверно, придется. Отзовись! Где ты тут?

Старый Хрумкач скособочился, глядел на хозяина большими выпуклыми глазами. С колуном в руке Богдан пошарил глазами сначала за одной перегородкой, потом — за другой. Уставился в небольшую копну сена, что была сложена между перегородками, и заметил, что из-под небольшой охапки торчит рукав недавно выброшенного пальтеца.

«Значит, и сама где-то тут», — догадался Богдан и начал тыкать топорищем в сено. Ткнул возле стены, и Бычиха отозвалась, высунула затрушенную сеном и покрытую паутиной голову.

— Светят бельма, чтоб они у тебя повылазили! — зашипела, почти не раскрывая сухого рта. — А там, где надо, так не видишь, не слышишь!..

— Где краденое? — требовательно спросил хозяин.

— Что? Какое краденое?

— Сама знаешь какое!

— А-а… То?.. Вон, — вдруг ответила Бычиха и повела острым носом в сторону Хрумкача.

Богдан тоже посмотрел на коня и с присущей ему покладистостью переспросил:

— Где это вон! Говори без дурости! Пантя мне во всем признался, все рассказал.

— Вон там и есть, — повторила женщина. — Видишь, конь крутит хвостом от испуга?..

Богдан ткнул топорищем туда, где должны были торчать ноги женщины.

— Люди-и! — крикнула Бычиха.

Люди не услышали.

— Говори правду! — грозно сказал Богдан. — Я не шучу!

— Ну чего ты, идол, хочешь? Чего?

— Скажи, куда спрятала? Заберу и отдам.

— Куда отдашь? Кому?

— Тому, чье оно есть.

— Злодею?

— Там дети голодают. Это, может, ихнее добро, не злодейское.

— Они ничего и не знают про него! — не вылезая из сена, сказала Бычиха. — И Квасиха не знает. Сушкевич где-то хапнул да спрятал, чтоб не дома… Может, даже и Квас не знал, что в той коробке было.

— Не наше это дело, — твердо сказал Хотяновский. — На это закон есть. Государству отдам, если хозяина не будет, а у нас не должно быть чужого! Не скажешь — сам перерою все! Не найду — поеду в район, попрошу, чтоб помогли.

— Сдохнешь, пока найдешь! — яростно прошипела Бычиха. — А из района приедут, так с фигой и уедут… Вот с эдакой!.. Вот!.. — Она высвободила из клочковатого сена руку и показала большую, с перекошенным черным ногтем, фигу. — Вот и тебе на!.. Выкуси, идол проклятый!

Богдан решительно ступил к женщине, но в это время, совершенно неожиданно для них обоих, в хлевушок вошел Пантя. Голый и босой…


Какое-то время Хотяновский был сам не свой — запутало его это ужасное и позорное происшествие, растревожило душу. Как на грех, почти каждый день встречалась на улице Квасиха, в стоптанных лаптях, в юбке из какой-то дерюги, тихо здоровалась и шла дальше. Никогда не спрашивала о каком-то золоте. Никогда никому не сказала, что оно, может, когда-то было у нее. Наверно, не знала о нем, не думала, и даже деревенские сплетни до нее не доходили.

Встречались Богдану и дети Квасихи: Василь, старший, и друзья Панти — Антип и Аркадь. Они были в еще худшей одежде, чем теперь Пантя, хотя Бычиха умышленно одевала сына в такое тряпье, что только Шмуилу его выкинуть. Этим она каждый день со злостью, мстительно укоряла и допекала отца.

Говорили некоторые, что Сушкевич своим воровством нажил немалое богатство. Его жена, продав хату, выехала отсюда и живет, по слухам, хорошо. Квасовы же дети на нищих похожи, а их отец похоронен рядом с Сушкевичем… Почему такая судьба выпала человеку? Неужели он был в какой-то тайной компании с этим арабиновским хапугой? А может, этот человек своими мозолями приобрел что-нибудь да прятал на черный день, даже не сказав жене? Бычиха один раз призналась, что денег тех было совсем мало, «кот наплакал». Значит, они, если мало, могли быть и Квасовы, а не Сушкевича. Значит, не краденые. И украл их, выходит, Пантя, по наущению матери. Пантя, сын Богдана Хотяновского, человека, который за всю свою жизнь соломины чужой не взял…

Думы, раздумья, размышления и догадки лишили Богдана сна, окутали жуткой тяжестью душу, может, даже укоротили жизнь. И пожалуй, не выйти б ему из таких печалей и горестей, если бы к ним не присоединились еще и другие. Не зря же люди говорят: беда одна не приходит… Оттого, что Пантя часто выбегал на двор босиком, а если был в лаптях, то промачивал ноги, он тяжело заболел, горячка схватила такая, что появились перебои в дыхании, терялось сознание. Тяжелое, неожиданное горе немного помирило родителей. Оба они не отходили от постели, часто меняли смоченное в холодной воде полотенце, клали его на горячий лоб мальчика. А больше и не знали, чем помочь сыну. Решили везти в Старобин, в больницу. Хоть и далеко, и зима еще была на дворе, но надо же как-то спасать ребенка.

— Во что же одеть да укутать моего хлопчика, сиротинку несчастного да горемычного? — запричитала, заплакала Бычиха, как по покойнику. — Во что же его обуть?.. Не успело и поносить мое дитятко, покрасоваться в том, что за все годы приобрела. Все не по-людски, у других деток так и ножки в тепле и ушки не на ветру, не на морозе… А он из-за своего батьки, как неродного…

Богдан понуро молчал.

Поплакав и постонав еще с минуту и уже в который раз безжалостно задев отцовское сердце, женщина полезла в запечье, со стоном и проклятьями повозилась там и вытащила скрученные от старости и ссохшиеся лапти, подшитые веревкой, штанишки с прорешкой сзади и вылинявшую, с залатанными рукавами свитку. Бросила все это на кровать, в ногах больного, с тоской и скрытой надеждой посмотрела на хозяина.

Богдан отвел глаза.

— Так, может, хоть в больницу оденем получше, чтоб тебе, как отцу, не так стыдно было? — не то спросила, не то потребовала женщина. — Сам не одевался, мой птенчик, голый и босой, как нищий, ходил, так хоть мы теперь оденем… Может, в последний раз… — Бычиха снова заплакала, залилась так, что закашлялась глубоким удушливым кашлем. — Вот и сама сдохну от такой жизни… Пускай тешится тот, кто останется, пускай ищет себе другую такую дуреху, что сгубила себя за таким мужем…

— Мелешь языком!.. — сказал Богдан хмуро, но не зло. — Одевай быстрее!

— Так что одевать? Что? Вот это?

Богдан опустил голову, может, хотел обдумать все, взвесить, но в этот момент застонал и будто завизжал потный и распаленный жаром Пантя.

— Ну, возьми пока что, — с болью и тоской в сердце произнес отец и пошел запрягать коня.


Пантю лечили долго, а потом он до самой весны не вылезал из хаты. Когда стало пригревать солнце и во дворе кое-где появились сухие проталины, мальчик вымолил у отца разрешение выйти хоть на кладку, что вела от хаты к хлевушку. Кладка была уже теплая, по ней можно было ступать босому, но Панте на первый выход было разрешено обуть ботинки и надеть новое пальтецо.

Шел мальчуган по кладке, от слабости едва сохранял равновесие, оступаясь в густую грязь. Дошел до хлевушка, тут возле стены было тепло и почти сухо. Погрелся, как жук после зимы, и начал прикидывать, куда б это шмыгнуть, пока никто за ним не наблюдает. К Квасам? Грязновато еще на улице, и во дворе там ни одной кладки нет. Попробовать залезть на чердак своей хаты? Так сколько раз уже лазил туда. Зайти в хлевушок — тоже не велика забава, но не стоять же все время возле стены.

…В хлевушке заинтересовало то, что сена уже не было и можно было, если б ноги ходили, даже и побегать между перегородок. У пестрой коровы один бок и все пузо стали черные от присохшего навоза. Ложиться на другой бок она, наверно, не хотела или не могла. Кривоногий Хрумкач сначала повернул к мальчику грустный и безнадежно-холодный глаз, а потом опустил храп к желобу и раза два грызнул подгнившую доску. Достаивал он тут последние дни — вот-вот надо будет ковылять с плугом в поле, если ноги совсем не подогнутся.

Пантя посмотрел на корову, на коня, поднял голову на жерди, лежавшие над стенами, где по ночам сидели куры; нигде ничего интересного не было. Мотнул конь хвостом (видать, какая-то муха уже отогрелась) и чуть не хлестнул мальчика по глазам.

Пантя заметил, что хвост у коня длинный, и удивился, как это батька не обрезал его и не отдал Шмуилу за конфеты? Чтобы хоть чем-нибудь заняться, мальчик открыл дверцы перегородки и начал вырывать волосы из конского хвоста, длинные, почти на целый смычок, если б они были белые. Но хвост у этой кривоногой дохлятины был черный, поэтому Пантя сначала не знал, на что могут потребоваться вырванные волосы. Может, на силок птиц ловить (когда-то так Квасы делали), может, на кнут волосяной с узлами? А лучше всего — нарвать да спрятать, а потом самому взять и вынести Шмуилу. И хвост у коня не обрезан, и конфеты будут…

Эта работа увлекла малыша, и он даже не подумал о том, что Хрумкачу тоже больно, когда рвешь живое. Рвал сначала по одному волосу и вешал на перегородку, а потом, чтобы быстрее нарвать, стал брать сразу по два-три и тянуть изо всей силы.

Старый конь, хоть и очень смирный был по натуре, и лени у него хватило бы на весь лошадиный табун, однако таких издевательств не вытерпел и лягнул задней ногой.

В хату парнишку принесли еле живым — хорошо, что отец вскоре после того вышел во двор посмотреть, где играет сын.

Через час Богдан уже запрягал Хрумкача, чтоб снова ехать в больницу, просить доктора навестить больного на дому. Везти ребенка в Старобин побоялся, так как Пантя очень стонал, когда к нему прикасались. В отчаянии и горе хозяин ударил Хрумкача по храпу. Ударил в хлеву, перед тем, как вести запрягать, а потом еще и когда запряг. Конь начал резко и обиженно поднимать голову при каждом его движении и все прижмуривал большие безвинные глаза.