Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 15 из 85

Все это стало доступным теперь, даже при этой примачьей, чуть ли не собачьей жизни. А раньше у Богдана было и еще хуже. В их семье жили с родителями два брата и четыре сестры. Отец после смерти оставил треть надела земли на всех. На эти клочки-полоски больше прав имел старший брат Антось, преимущество его было еще и в том, что на фронте в гражданскую войну он потерял руку. Богдан, как уже нам известно, жил больше в людях, плотничал, столярничал, клал печи, а то и просто батрачил.

Сегодня он должен поднять руку за свою новую жизнь. А какой она будет? Лучше, чем теперь, или не лучше? Даст она ту желанную радость или навалится новыми тревогами и заботами?

…Уполномоченный говорит хорошо, приятно слушать его. И хотелось бы пожить в той выгоде, которую он тут предсказывает и сулит людям. Ни тебе забот никаких об этом, только одно название, хозяйство, ни боли в спине от непомерного труда — всё машины будут делать, ни тяжких дум в голове, как прокормиться и прокормить скотину, — если чего не хватит, государство даст…

Почему-то не говорит уполномоченный только о том, о чем, наверно, думают на этой сходке и мой отец, и Ничипор, и конечно же Богдан Хотяновский — кто и как будет руководить тем колхозом, что возникнет тут, в Арабиновке. Правление?.. Хорошо. А кто будет в этом правлении? Какова будет тут жизнь, когда уже многие запишутся в колхоз?

Распространились слухи, будто главным тут станет Никон Лепетун. Неизвестно откуда появились эти слухи, но, наверно, и уполномоченный немного склоняется к этому, ведь почти каждый раз ночует у Лепетуна. Эта неуверенность уполномоченного не удивительна: человек он посторонний и по-настоящему не знает, что за птица наш Лепетун. А председатель сельсовета — здешний. Зная мнения людей, он должен бы иначе смотреть на такого неожиданного активиста. Но его, как и уполномоченного, пожалуй, сбивала с толку одна заметка в уездной газете, скорее всего организованная самим Лепетуном. О чем писала газета два-три месяца назад? На первой полосе там сообщалось, что Никон Лепетун, самый лучший арабиновский активист и агитатор за сплошную коллективизацию, никогда не имел земли и жил в страшной бедности, батрачил. Отца его, Винцеся Лепетуна, тоже активиста и борца против религиозного дурмана, убили классовые враги — кулаки.

Никон всюду говорил об этом сам и вырезку из газеты носил в толстом кошельке вместо с другими бумагами и кое-какими деньгами. Но не все читали у нас уездную газету, а если кто и прочитал эту заметку, то не поверил. Для всех арабиновцев Никон и теперь был очень ненадежным человеком и к тому же — это все помнили — малость нечистым на руку. Года два назад Ахрем-шерсточесальщик нашел у него свой сундучок, хоть и перекрашенный, но действительно его. Позвав соседей, охочих ко всяким зрелищам, заставил Никона пронести этот сундучок по улице…

Знали все и о том, что отца Никона убили не кулаки, а просто бандиты, мукокрады.

Если же хоть немного больше вспомнить об отце Никона, то надо сказать, что не только в нашей деревне, но и в Голубовке, и всюду в округе этого человека уважали люди. Даже воры, убившие его, как рассказывает Винцесева жена Ганна, не тронули б хозяина, если б он, привыкший верить своим завозникам, не побежал за ними, не стал упрашивать, стыдить и называть по именам: «Что вы делаете, пане Иване? Я ж вас знаю как хорошего человека! А вам, пане Федор, разве не стыдно? Старый человек, дети взрослые…»

Винцесь — человек не здешний, но жил в Арабиновке уже много лет. Говорят, что когда-то он был стеклодувом, как и его отец. Таких скитальцев-стеклодувов было в Белоруссии немало. В Арабиновке он сначала заарендовал ветряную мельницу, а потом откупил ее. И вот жил этой мельницей, земли не имел, кроме огорода возле хаты. Богатым не был, но и бедняком себя не считал, как теперь его сын.


Сидит Никон на сходке почти рядом с Богданом, руки положил на стол. Хорошо, что Лопаниха сняла скатерть. На руках у Лепетуна, в сборках, — мука. Даже не стряхнул. За ушами белеют волосы — это не седина, а тоже мука. Человек не умылся, идя на такое собрание…

«Неужто и он может быть активистом?» — грустно подумал, будто сказал про себя, Богдан.

Клим Бегун за спиной уполномоченного наклонился к нему, тихо прошептал:

— Вам надо сказать слова два от бедноты.

— Я никогда… это самое…

Бывший музыкант заморгал красноватыми, видимо, от бессонных ночей, глазами, растерялся, стал беспокойно потирать руки, спрятанные под столом. Лицо его, без усов и бороды, и будто даже без бровей, до этого спокойное и, может, несколько безразличное, вдруг как бы сжалось в напряженном раздумье, приобрело непривычную решительность и даже загадочность.

— Надо, надо! — повторил председатель сельсовета.

— А про что, это самое? — кашлянув в кулак, спросил Богдан.

— Ну, про коллектив… Что вы сами записываетесь и других призываете, которые победнее. А кулаков ликвидируем как класс…

Не послушать председателя сельсовета Хотяновский не мог, а уважить — не очень-то знал как. И пока уполномоченный продолжал речь, бывший музыкант едва сдерживал свое волнение, хоть и не очень заметное для других, мучился так, будто его ожидал какой-то необыкновенный и неизбежный позор перед людьми: не знал, куда деть руки — то клал их на стол, по примеру Лепетуна, то прятал под стол, то засовывал в рукава свитки, рыжей от старости, уже не раз подрубленной снизу и заплатанной на локтях. Ноги у него вдруг стали как бы отниматься, слабость расплывалась по всему телу.

«Со скрипки и ружья не проживешь», — не раз говорили ему люди прямо в глаза. Ружье-пистоновку он уже и чистить перестал. А скрипка тоже могла б уже заржаветь, если б она была железная.

Теперь же Хотяновскому казалось, будто все люди в Лопанихиной хате говорят ему то же самое своими глазами, а некоторые даже и шепчут: «Скрипкой да ружьем не прожил, человече, — не проживешь и колхозом! Еще за стол сел, лохмотья свои показывать».

И у него темнело в глазах: когда поднимал голову, все, кто тут сидел, двоились, а у Ахрема-шерсточесальщика будто вдруг разрослась во все щеки борода. «Вот он, значит, и есть тот самый класс? О нем и надо сказать?.. А что сказать, если он все-таки сват? Вот если заберет вместе с Вулькой корову, тогда — класс…»

Как и раньше, в таких тяжелых, безвыходных случаях, он вспомнил о своем брате Антосе. Был бы он теперь рядом, подсказал бы, поддержал, и при нем не трясло бы всего от волнения. Он все знает, а главное — он, наверно, уже давно пережил то, что приходится вот теперь переживать тут, в Арабиновке.

После того как уполномоченный кончил говорить, Хотяновский уже отважился на выступление, но с такой дрожью в теле, словно ему предстояло нырнуть в холодную воду. Он встал, когда Бегун еще и не сказал, что сейчас выступит он, кашлянул в один кулак, в другой, посмотрел на Бегуна и снова сел.

— Давайте, давайте! — подбодрил уполномоченный.

— Сейчас в прениях по вопросу организации колхоза выступит товарищ Хотяновский, — объяснил председатель сельсовета. Потер длинный нос, собрал в две складки верхнюю губу и добавил: — От местной арабиновской бедноты.

Богдан еще раз кашлянул, медленно встал и вдруг почувствовал, что если до этого и были какие мысли в голове, то теперь все выскочили и так разлетелись во все стороны, что и поймать хоть одну вряд ли ему удастся. Но коль уж встал, то нельзя опять садиться, не сказав ни слова. После этого и по улице стыдно будет пройти. И он спросил, повернувшись к уполномоченному:

— Корову тоже… это самое?.. Или только коня?..

— А зачем вам индивидуальная корова? — сказал уполномоченный и с улыбкой посмотрел на сидевших перед столом. — Пора освободить нашу советскую женщину от этой обузы собственничества.

— А козу? — спросил кто-то из дальнего угла хаты. Голос был женский.

— Кто сказал «козу»? — подозрительно спросил Никон Лепетун. — Это что, кулацкая вылазка?

— Какая тут вылазка? — с гневом поднялась Крутомысова Марфа. — У нас есть корова-яловка и дойная коза. Вот я и спрашиваю.

Пока шло это выяснение, Богдан прежде всего вспомнил, что корову, наверно, заберет эта жадина Вулька, и высказал свои мысли так:

— Коня… это самое… я приведу. А коровы у меня нет. Не будет.

— Значит, вы за колхоз? — спросил уполномоченный.

— Как все, так и я.

— Все, так тут всякие, — заметил Клим Бегун. — Есть и такие, что мы не можем записать. А вы сами как?

— Я записываюсь.

— Доброе начало! — с надеждой воскликнул Бегун. — Кто еще хочет взять такое слово?

— Пускай с Хрумкача и начинает, — послышался несмелый, но ядовитый голос — Еще скрипку пускай несет…

Все обернулись, кто сидел ближе к столу, а меня даже в холодный пот бросило: досасывая толстую цигарку, говорил это, будто бубнил себе под нос, мой дядька Ничипор.

— Ты, Самошвейка, не очень выскакивай! — угрожающе сказал ему Клим Бегун. — Еще будешь просить, да не примут.

— Кого это я буду просить? — насторожился Ничипор и закашлялся, может, от дыма, а может, для того, чтоб больше не говорить.

— Нас будешь просить! — сказал Никон Лепетун.

В первый момент я даже повернуться не мог в ту сторону, где сидел мой дядька, — мне казалось, что все больше глядят на меня, чем на него. Мучила боязнь, что отец мой тоже может сказануть что-нибудь подобное, он иногда поддавался случайным порывам, особенно под влиянием младшего брата, который был немного побогаче.

Пересилив себя, я все же оглянулся: у дядьки из-под рыжих, опущенных усов еще курился чуть приметный дымок, а отец уже неумело скручивал вторую цигарку и делал вид, что занят только этим и больше ни о чем не думает. Может, даже не слышал, что сказал брат.

Лучше было действительно не слышать. Для меня такие слова Ничипора были очень неожиданными. Я знал, что он в душе не противник колхоза, а его дочь Лида собиралась даже подать заявление в комсомол. Она не раз мне говорила, что отец отвел бы в колхоз и своих двух лошадей и двух коров с теленком, но если бы ему там дали хоть чем-нибудь поруководить. Ведь он считал себя самым грамотным во всей Арабиновке — разве только Левон Солодуха мог сравняться с ним. Мне вспомнилось тогда, что Ничипор действительно «прошел» когда-то церковноприходскую школу в Голубовке, изредка даже почитывал книжки. Я однажды нашел у него на чердаке целую связку синих томиков Писемского: они лежали там вместе с начищенными бубенцами.