Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 19 из 85

И не вернулся б он к этим своим истязателям, наверно, уже никогда, такое, видимо, и имел намерение, когда галопом помчался в поле, а там — в лес. Но его владельцами были кочующие цыгане. У них были еще кони. Хоть, может, не такие резвые, как этот, но сытые и шустрые. Сев на этих коней, цыгане погнались за Хрумкачем (будем звать его теперешним именем). Догнали сразу? Вряд ли догнали б… А если б даже и удалось догнать, то не поймали б: ловкостью и изворотливостью ни один цыганский конь не мог с ним сравняться. Большой помехой тут оказался длиннющий, двойной конопляный повод, привязанный за кольца удил. Зацепился этот повод в лесу за здоровый корявый пень и прервал стремительный галоп. И тут уж никакой силы у Хрумкача не хватило, чтоб отцепить или порвать этот повод или вывернуть цепь — удила раздирали рот, крошили зубы. И ременная, затянутая под челюстями уздечка не снималась с головы, как ни крутился жеребец, как ни терся шеей о колени, с каким отчаянием ни вертел головой.

Правда, не учитывал тогда молодой бунтарь, что не прожил бы долго с удилами в зубах.

…Цыгане поймали его, свалили, кастрировали и еще на лежачего надели хомут. И начали, и начали гонять, пока не подорвали… Потом, уже с подогнутыми ногами и хрумканьем в животе, продали Бычихе…

Если б мог Хрумкач вспоминать свое прошлое, то, наверно, вспомнил бы все это вот сегодня, ковыляя потихоньку за своим хозяином. Не зажиточным, не щедрым на харчи хозяином, но единственным после цыган (Бычиху Хрумкач просто не считал хозяйкой). Все было в эти годы жизни у нового хозяина: и голодовка, и холодовка, и оглобля под брюхом, когда сам уже не мог встать на ноги, а обиды большой не было. Даже за то наказание, что перепало от хозяина за сына, Хрумкач не очень обижался, а только каждый раз остерегался, когда ему казалось, что хозяйская рука поднимается к его глазам. Только в это место он теперь и боялся ударов, даже прикосновения: глаза его и так часто слезились.

Куда бы ни повел его хозяин, пошел бы следом не задумываясь, доверчиво и покорно, даже в глубокую воду, даже в огонь. Ведь не всегда же наказывал его хозяин. Было не раз, что он ласкал Хрумкача, кормил из рук свежей травой или клевером, сорванным где-нибудь при дороге. А когда уставал Хрумкач в пути зимой, иногда вынимал Богдан из-за пазухи ту краюшку хлеба, что брал себе на обед, и, разломив на куски, отдавал его коню.

…Пусть ведет теперь куда хочет этот молчаливый, заботливый хозяин… Хрумкач пойдет за ним в самую дальнюю дорогу. Пусть хоть и побыстрей ведет, не так медленно…

Но Богдану спешить не хотелось. Хоть и не такая уж близкая дорога была для пешехода (первая общая конюшня была основана в одной голубовской пуне), но шаг почему-то не прибавлялся, о расстоянии даже и не думалось. Если б хотелось очутиться в этой общей конюшне быстрее, то можно было б подвести Хрумкача к какой-нибудь скамейке возле забора и сесть на него верхом. Ничего, что только одинарный повод в руке: Хрумкачем можно управлять лишь прикосновением веревки к шее или легонькой натяжкой. Можно заставить его и побежать. И побежит Хрумкач, если хозяин тихо почмокает, да раза два дернет поводом, да слегка поддаст в бока босыми пятками. Побежит тихо, ровно, будто марафонским ходом: сам нигде не тряхнется и хозяина не стряхнет.

…Вон и последняя скамейка на арабиновской улице, она под гнилым забором того Рассола, что теперь стрелочником в городе. Может, и сесть тут на коня да переехать луг?.. Штаны испачкаешь лошадиной шерстью (Хрумкач нынче почему-то все лето линяет), но через каких-нибудь десять минут будешь на месте. Там же, наверно, и ждет кто-то, может, даже сам Бегун следит, как кто выполняет свое голосование на собрании.

Поравнявшись с крайним, Рассоловым двором, Хотяновский остановился, посмотрел на Хрумкача, тот покорно стоял, повернув большие осторожные глаза на хозяина.

— Пойдем лучше пешком, — сказал Богдан не то коню, не то сам себе.

И Хрумкач будто понял эти слова, всем туловищем подался вперед, еще даже до того, как сделал шаг хозяин.

— Пройдемся… — говорил дальше Хотяновский, перейдя плотину с тем ветхим мостком, что был вблизи сада Лепетуна и в котором всегда не хватало какой-нибудь доски: если одну вставляли, прибивали, то через некоторое время прогнивала и проваливалась другая. — Пройдемся вместе, может, в последний раз… А то садиться… Как на тебя садиться, если и так ноги покривились… Жалко мне на тебя садиться… Повозил ты меня и на своей этой, будто сдвоенной, спине… Двужильный ты, наверно, был в молодости, так как спина широкая, действительно двойная… И если б она могла обрастать жиром, то целые горы ты мог бы ворочать… Повозил и на спине, и на телеге… И плуг потаскал, и борону, даже не одну, а по две сразу, чтоб всю полоску одним ходом захватить… Тяжелее и хуже тебе там не будет, как и мне. Может, еще лучше… Должно быть, лучше… Голодать зимой так не будешь, как у меня голодал: что всем лошадям дадут, то и тебе… И холода такого не будет в общей конюшне: дырки там под стрехою надо будет позатыкать… И потом же — в гурте не одному стоять… В гурте теплей даже и в большой мороз… А работа нам не страшна никакая… Не привыкать нам с тобой к работе…

В конюшне Хотяновский несколько раз прошелся с конем взад-вперед, выбирая лучшее место: чтоб и подальше от ворот, и чтоб не напротив большой щели под стрехою, и чтоб около желоба лучшего, пошире и не совсем пустого. Привязал Хрумкача за железный крюк, вбитый в выпуклое и уже подгнившее бревно в стене. Потянул потом за повод, попробовал прочность крюка. Пошевелился, но ничего: не таков Хрумкач, чтоб вырываться или сильно натягивать повод… Удержит Хрумкача и такой крюк… Хрумкач может и не привязанный тут стоять… Это же не где-нибудь… Не у каких-то там цыган…

В желобе было немного сухого клевера. От него приятно запахло, когда Хрумкач шевельнул стебли мордой, а потом набрал полный рот и начал громко, с хрустом жевать. Богдану приятно стало, что коню тут нашлось что и в рот взять. Постоял бывший хозяин возле коня, поглядел, как тот жадно уминает клевер, может даже хорошо не пережевывая, потом пошел к открытым воротам. И вдруг услышал, что Хрумкач перестал жевать. Оглянулся. Действительно, конь только держал пучок сухих стеблей во рту, а не хрумкал и, повернув голову вслед хозяину, глядел на него удивленно и жалобно.

У Богдана как-то особенно остро защемило в груди, он хотел еще что-то сказать Хрумкачу на прощанье, утешить его, заверить, что они еще увидятся, а может, и часто будут встречаться, потому что он, теперь как колхозник, будет иногда наведываться сюда. А там дальше, когда больше запишется в колхоз арабинцев, то, наверно, будет конюшня и в Арабиновке. Тогда переведет его ближе к дому, будет стоять он в конюшне Гугеля, которого вчера раскулачили… Почти что по соседству с бывшим Хрумкачевым хлевушком…

Но не успел Богдан сказать этого Хрумкачу, так как в светлом проеме открытых ворот вдруг увидел Никона Лепетуна. Он подошел вместе с одним, совсем уже с виду стареньким и сухоньким дедом, который был тут пока что за конюха. Положив старику руку на плечо, несколько округленное в суконной свитке, Лепетун покровительственно похлопывал по этому плечу и, наверно, давал какие-то наставления. Увидев Хотяновского, быстро пошел ему навстречу и будто бы со служебной заинтересованностью спросил:

— Что, привели уже?.. Своего привели?

— А ужо ж, — неохотно ответил Богдан. — Привел, вон поставил. — И снова повернулся к Хрумкачу, хоть и не хотел уже этого делать, чтоб не встречаться с его печальными глазами. Но встретился, снова почувствовал острое щемление в груди: конь все еще не жевал и все смотрел на хозяина, будто даже захотел сорваться с крюка и пойти следом.

— Привели — это хорошо, — похвалил Лепетун. — То, что имели, привели. — Он повернулся к конюху: — Это один из первых наших колхозников. Самым первым я вступил, а за мною — он. А вон там его приведенный конь. И зовут его Хрумкач. Чтоб вы знали!

— Хрумкач или Дергач, — тихо ухмыльнувшись и слегка растянув седые подстриженные усы, заметил конюх, — мне все равно. Мне чтоб только скотина была, а не падла какая. Чтоб тягловая сила…

— Добрый еще конь, — заверил Лепетун. — Здоровый. Хотел бы и я иметь… ну, хоть такого… Хрумкача или Дергача, как вы говорите. Но ничего! Мы еще поездим! Хорошо поездим! Аж ветер в ушах будет свистеть…

Назад Богдан шел с пустыми руками, совсем с пустыми. Держал за спиной и будто не верил, что в них ничего нет, даже веревочного повода, даже кнута, даже волоска от Хрумкачевой гривы на память о том, что и у него был когда-то конь. Единственное, что осталось дома, — это старая телега; она уже до того заезжена и трухлявая от старости, что колхоз отказался ее обобществлять.

Вечерело… Навстречу шло по улице стадо овец. Они обходили лужи и чуть не терлись о Богдановы суровые, слегка закатанные штанины, чуть не протыкали своими острыми копытцами его босые ноги. Хотяновский не сворачивал, хоть была возможность местами податься ближе к хатам или огородам (наша деревня строилась пока что по одну сторону улицы), он шел той тропкой, какой недавно вел Хрумкача. Шел и смотрел в землю, прямо под ноги, и даже приглядывался, будто искал следы своего коня. И может, даже видел эти следы, большие, не совсем круглые и щербатые…


Прошли овцы, а за ними рядом с пастухом, затаптывая мелкие овечьи следы, шел Ничипор Самошвейка. Пастух был еще почти мальчишка, к тому же немного заикался, но даже ему Ничипор о чем-то говорил по дороге, видно, что-то очень жгло человека.

Увидев Хотяновского, Ничипор остановился, а пастушок, наматывая на можжевеловое кнутовище свой длинный кнут-посвистуху, пошел дальше.

— Уж не оттуда ли вы? — спросил Ничипор, очевидно заметив, что сосед в какой-то задумчивости и, кажется, переживает.

— Оттуда, — ответил Богдан и почему-то посмотрел на свои пустые руки. — Хрумкача отвел, поставил в… это самое… в общий хлев.

— Вы случайно Лепетуна там не видели?

— Был там, но пошел куда-то.