— Бери и веди! — спокойно и доверительно сказал Богдан.
Марфа подхватила животное за большой крученый рог и стала тянуть к воротам, но баран есть баран: от переполоха или, может, просто по своему безмозглому упрямству, он уперся передними ногами в соломенную подстилку и не хотел уходить от овец. Марфа взялась за другой рог, начала тянуть обеими руками, немного стронула с места, но здоровенный рогач по-бычьи напружинивал передние ноги и больше скользил по соломе, чем ступал.
— Давай помогу! — сказал Богдан.
…По потемневшей улице они вдвоем вели барана. Марфа хромала больше, чем обычно, как-то слишком ухабисто припадала на левую ногу. Богдан шел вяло и утомленно, а рогатый дурень бороновал землю ногами.
Еще, может, и двух часов не прошло, как Хотяновский вел по той же стороне улицы своего Хрумкача. Еще и следы его, пожалуй, можно было б кое-где разглядеть, если б не стемнело…
А теперь ведет барана… Это еще хорошо, что ведет. Если б на какую-то минуту позже вышел из хаты, то, наверно, пришлось бы нести тушу. И от кого, от чьей руки перестал бы не только упираться, но и дышать этот ненормальный рогач? Сынок его зарезал бы животное. Сам же Богдан даже и курицы никогда не зарезал…
Тщедушный, но непоседливый и падкий на разные вывихи сын… Родной сын, своя родная кровинка… В школу б ему уже идти, если б по-доброму… В Голубовку. И отстает от ровесников: те уже учатся, а он… С наточенным блестящим ножом в руках…
…На прошлой неделе принес в хату петушиную голову с раскрытым, будто петух только что пел, клювом, с красными зубчиками гребня… Похвалился, что сам зарезал. Мать, конечно, научила… Может, еще и не свой был тот петух, как и сегодня баран. Тогда Богдану не пришло в голову проверить…
Чем дальше, тем все более рьяно упирался баран, начал даже бодаться и крутить рогами. Шел вдоль забора пастух, увидел такую картину, остановился.
— Подгони его, Вацик, сзади! — попросила Марфа.
Пастух размотал кнут с ременными кистями, подошел ближе и со свистящим выстрелом так огрел барана по хвосту, что тот даже подскочил задними ногами и рванулся вперед. Богдан чуть не споткнулся, меняя тяжелый, натужный ход на внезапный, неожиданный бег.
Дальше баран семенил будто уже охотно, даже тянул за собой своих спасителей, но все равно Богдан чувствовал, что вести это очумевшее животное очень трудно, ноги млели чуть больше, чем когда вел своего коня.
Прошло еще недели две или больше, и вот однажды, в воскресенье, почти все арабиновцы, кто был дома и жил ближе к улице, услышали сильный, почти беспрерывный звон бубенцов и грохот колес. Некоторые повыбегали на улицу, подумали, что это чья-то свадьба хлынула в полной своей разгульности, — в прошлые годы у нас часто были свадьбы поздней осенью.
Повозка промчалась так быстро, что мало кто и разобрал, кто в ней поехал. Но вскоре бубенцы зазвенели снова, с другого конца улицы, и уже все увидели, что и повозка на железном ходу и на рессорах, и кобылица, и бубенцы были Ничипоровы. На переднем сиденье той особенной, с гнутыми грядками повозки, которую Ничипор мастерил урывками, может, лет пять, сидел Никон Лепетун, распаренный и раскрасневшийся от доброй чарки, и концами сложенных вдвое ременных вожжей раз за разом размахивал над головой и стегал гладкую, рысистой породы, Ничипорову кобылицу. Сзади сидело еще несколько человек, все были уже в наилучшем настроении и подбивали Лепетуна гнать рысачку еще сильней. Напуганная лошадь (таких безжалостных хозяев она никогда не видела) мчалась вовсю, была уже в пене, однако еще вздрагивала и рвалась вперед от каждого удара вожжой.
— Гони, гони кулацкую неженку! — кричал какой-то молодой губошлеп, видимо, из Голубовки. И размахивал руками и ногами, мотал рыжеватыми космами. — Хоть раз промчаться с бубенцами!
Несколько арабиновских мальчишек припустились за повозкой и хотя сразу отстали, но все же бежали следом: им, наверно, нравилась такая разудалость Лепетуна. Не уходили с улицы и некоторые взрослые арабиновцы: кто из любопытства, кто от удивления, а кто в ожидании, что такой цыганский «шпектакль» повторится еще раз.
Однако «шпектакль» не повторился. Выехав в конец улицы, Лепетун резко повернул кобылицу в сторону, на старобинскую дорогу, а там был тот самый уже известный нам мостик с провалившейся доской. При осторожной езде кони переступали эту дыру, а на крутом галопе Ничипорова рысачка не рассчитала шаг и с разгону упала. Повозка вместе с Никоном и его спутниками чуть не перелетела через мостик, порвав на кобыле сбрую и ремни чересседельника. Но никого из этих разъяренных пассажиров черт не взял: они поразлетались кто куда и только немного пощупывали потом кто бок, кто зад, кто затылок. Кобылица же встать не могла. Она билась на мосту, как подстреленная птица, несколько раз поднималась на задние ноги и падала снова, душилась хомутом. И бубенцы дзинькали отрывисто и приглушенно…
Подбежали люди, расстегнули супонь, помогли животному освободиться от хомута. И тогда все увидели, что у рысачки сломана нога.
— Где же Ничипор? — спросил кто-то из толпы.
Богдан подошел немного позже, но сразу понял, в чем тут дело, и решительно подался к Лепетуну, который стоял возле мостка и немного смущенно потирал рукой заросшую стручковатыми, как у ягнят, волосами шею.
— Где Ничипор? — повторил Хотяновский, настойчиво глядя Никону в глаза.
Тот сначала молчал, а потом, увидев, что к нему подходят еще люди, огрызаясь, заговорил:
— А что я знаю, где Ничипор? Где надо, там и Ничипор!
— А это все ты где взял? — спросил Хотяновский и показал рукой на мостик, где лежала на боку Ничипорова повозка и стояла на трех ногах дрожащая рысачка, изредка и уже совсем глухо позванивая бубенцами. Из ее больших и светлых, будто девичьих, глаз текли слезы.
— Это уже обчее, — понуро сказал Никон. — Колхозное это!
— Так, может, не твое? — послышался возмущенный голос.
— В самом деле, — поддержал кто-то из собравшихся. — Слишком падок на чужое!
Богдан с ненавистью покачал головой и сказал:
— Взять бы теперь… это самое… тебя за шиворот и в сельсовет или даже в райком! Пускай бы там поглядели, какой ты помощник колхозу. Но мы сделаем иначе. Василь! — обернулся он к Квасову-старшему, который стоял возле изувеченной кобылицы и поддерживал ее за уздцы. — Сбегай в сельсовет сам и скажи обо всем Бегуну! А мы… давайте… это самое… — он показал на моего отца и еще некоторых арабинцев, — давайте постережем тут все, как есть!.. И этих негодяев тоже!
Вскоре возле мостка собралась почти вся Арабиновка, и до приезда представителей власти люди не расходились. Потом некоторые зашли во двор к Ничипору, так как еще не все знали, что его с семьей сегодня на рассвете повезли в район. Зашел туда вскоре и я.
В Ничипоровой хате уже стоял и Хотяновский — видно, свою миссию возле мостка он кому-то передал, наверно, моему отцу. С удивлением, печально и растерянно он бросал взгляд то на стол, на котором была даже скатерть и, может быть, ломоть хлеба под ней, так как возвышался небольшой бугорок, то на икону Николая-чудотворца в красном углу, то на старого сытого кота, который спокойно лежал на печи, положив усатую морду на лапы, и дремал.
Каждое опустелое строение вызывает грусть, а жилая хата — тем более. Крикни или стукни в ней, так даже эхо отзовется в углах. А при обжитости этого не бывает. Богдан раньше вряд ли бывал в Ничипоровой хате, хотя они немного дружили, в прошлые годы частенько играли вместе. Он, наверно, заметил тут неожиданные перемены, ощутил гнетущую тоску от такой пустоты, которая бросалась ему в глаза.
Я же часто бывал у своего дяди, поэтому замечал теперь в его хате даже самую маленькую перемену. Я представил чуть ли не каждый шаг хозяев во время их тревожных сборов, наверно, очень поспешных.
Больше всего беспокоила мое воображение Лида: мне казалось, что я даже слышу ее шаги. Вон с той узкой деревянной кровати, смастеренной когда-то отцом, она поднялась, когда застучали в окно. Отдернула ширмочку, потом босая бегала по глиняному полу, собиралась сама и помогала матери. Отец, видимо, ничего не взял из хаты, только свою одежду. Вряд ли успел взять что-нибудь из амбара или с гумна.
С тоской и горечью думалось мне, что, видимо, самой спокойной и рассудительной была в те минуты Лида, единственная дочь в этой семье. Она даже застелила свою кровать, наверно надеясь скоро вернуться и ночевать дома. Так и оставила застланной цветастой постилкой. Ширмочка, наверно, качалась от ее возни возле кровати и быстрой ходьбы. Мне казалось, что еще и теперь шевелится эта ширмочка, одинокая и будто уже ненужная в пустой, безлюдной хате.
Невольно возникло сравнение: был я у Гугелей, потом у Гнедовичей, когда их выселяли из Арабиновки. Те забрали из своих хат все, что только можно было забрать. Уже перед самым выездом Ромацка забежал в сени с клещами в руках и повырывал из стен где какие были крюки. (Вчера забивал их снова — его с Вулькой вернули из Слуцка, погрузили в вагон только стариков.)
Там строения оставались — стены да стреха, которые, не к тому будь сказано, только поджечь. Ромацка, наверно, и сделал бы это, если б мы с Василем, по поручению Бегуна, не следили за ним. Ничипорова же хата выглядела пустой больше оттого, что вдруг осталась без тех людей, что в свое время построили ее, потом обжили, обставили, придали определенные, присущие только ей, лицо и душу.
Я знал, что в этой хате, одной из первых в нашей деревне, несколько лет тому назад появился большой портрет Ленина, и даже в рамке. Он висел вон там на стене, рядом с иконами, куда глядел теперь Богдан. Может, и он заметил, а мне так сразу бросилось в глаза, что портрета теперь не было. На том месте, где он висел, торчали побеленные шляпки трех гвоздиков, некогда вбитые треугольником: один сверху — для зацепки, а два снизу — под рамку. И это место на стене выглядело более светлым. Рядом в самом красном углу было свежее пятно и торчал один гвоздь, на нем висела серая паутина.