Но сказал иначе. Из его слов нельзя было и понять, дома Бычиха или нет, случилось что с нею или все осталось так, как и было два года назад.
Пантя не особенно и интересовался жизнью матери, не очень слушал, что говорил об этом отец. Он, словно к чему-то примериваясь, поглядывал на Арабиновку и обдумывал что-то свое. Богдану тоже, видно, не хотелось «приставать» со своими домашними разговорами. Больше всего тянуло посмотреть на сына, порадоваться, что он стал, слава богу, не хуже, чем у людей: и подрос за эти годы, и возмужал, и даже на Бычиху стал меньше похожим. Настоящий мужчина, да еще это галифе с сапогами, блестящие пуговицы!… Сказал бы скорее хоть одно, только одно: будет жить теперь дома или только в гости идет, на побывку. Остался б хоть на годик! Если уж не совсем дома, то хоть где поблизости… В Старобине тоже есть пожарная команда.
Мысли об этом постепенно увлекли старика, даже война незаметно отошла, отхлынула из памяти, стало чудиться то счастье, что таилось в душе многие годы, было целью существования, — вырастить, выучить сына по его способностям и пожить при нем, за его спиной, на его куске хлеба… Хоть под самую старость, хоть последние считанные годы.
…Посмотрел в ту сторону, где строили аэродром. Должно быть, не успели все достроить… Говорят, никого теперь там нет. Все разъехались. Война. Но даже если и война, то все же с сыном смелей при всякой беде.
Вдвоем где б ни быть, что бы ни делать — не одному, одинокому… На Бычиху надежды нет… И прежде жизнь с ней была страданьем, а после того как Пантя сбежал из дома, все пошло вкривь и вкось.
…Скоро арабиновская улица. Она начинается от большого и очень старого тополя. Этот тополь намного выше всех ближайших деревьев и даже арабиновской мельницы, потому и принимает на себя все громы и молнии. От молнии у него один толстый сук засох, но это мало заметно в густой листве.
Под тополем и теперь ютится часовенка. Она тоже очень старая, один бок железной крыши прогнил и провалился. Подправить ни у кого руки не доходят.
…День ясный, безветренный. Мельница стоит, тополь не шумит, листья неподвижны. На самом купольчике часовни сидит разомлевшая от тепла ворона и будто не замечает, что приближаются люди.
Возле огорода у крайней хаты, которая больше других выступает на улицу, сидит на колоде человек. Эта колода тоже от тополя, что рос когда-то в другом конце Арабиновки. Тополь засох от молний и был спилен. Каждому, кто пилил, что-то перепало от него: комель на улей, кусок верхушки или сучья на дрова. Левон прикатил себе кругляк, и с того времени он заменяет тут скамейку. Сам Левон и сидит на колоде. Сидит и попыхивает трубкой. Ворот сорочки расстегнут, грудь открыта. Дымок выбивается из-под седых усов выхлопами, как из-под машины на тихом ходу, но другого цвета — он голубовато-сизый, как небо, и не густой, потому и быстро развеивается в воздухе.
Почти такой же дымок цедится и из трубы Левоновой хаты — видно, там у него еще дотапливается печь и что-то доваривается.
Богдану приятно от мысли, что Левон первый увидит его сына, который вернулся из города и вот идет рядом со своим отцом. Видный мужчина, даже стройный, на целую голову выше отца, а в плечах, пожалуй, шире. Пусть Левон и спросит о чем-нибудь, пусть даже и расспрашивать начнет, лишь бы не про войну. Может, и не будет тут этой войны… Неужели допустят, чтоб немцы пришли даже сюда? Наверно же наши пойдут туда, если уж действительно началась война…
…Пригласит Левон посидеть на колоде или не пригласит? Нелюдимый он и не очень любит, чтоб кто-то сидел рядом с ним, да еще на его колоде. Может, разве гостю сделает такое одолжение?..
Ходить Богдану с утра пришлось много… Хоть и война, а в бригаде работа не останавливается. И ему так хотелось посидеть на колоде, что даже издалека ощущалась ее теплая, привлекательная гладкая поверхность. Хоть бы ноги отдохнули, а то ноют от ходьбы — не так и много им уже надо, чтоб заныть…
Левон вынул изо рта чубук трубки, открыл еще горячую крышечку и постучал ободком о колоду, чтоб высыпался пепел, потом снова щелкнул крышечкой. Уже слышно было и как постучал и как щелкнул. Такая слышимость — от близости и от такой дневной тишины, какой, казалось, никогда раньше не было, будто какой-то необыкновенной.
…Возле самой часовни до ушей Богдана донеслось какое-то гудение. «Где-то грузовик на дороге — подумал он. — Или, может, какой трактор случайный, хоть эмтээсовцы уехали недавно в район и еще не возвращались. Ни одной машины в гаражах нет».
Богдан стал вглядываться в пригорок на эмтээсовской дороге — нигде ничего не было, а гул усиливался, приближался, и будто не из-за пригорка, а с неба. Глянул в ту сторону на небо… Увидел тучку с серыми краями, похожую на рваное ватное одеяло. Она плыла и на глазах растаивала на солнце, отступала под его яркими лучами.
— Самолеты! — вдруг крикнул Пантя и кинулся бежать под тополь.
Отца с собой не позвал, а только уже как укрылся сам и увидел старика возле самой часовни, закричал:
— Ложись, падай! Скорее падай!
— Так, может, это наши? — с надеждой сказал Богдан и нерешительно, несколько растерянно прислонился к дверям часовни, будто собирался туда зайти. — Тут же у нас аэродром теперь, хоть еще и не достроенный.
— Падай! — уже со страхом и отчаянием приказал Пантя. — Это не наши!
Сам он стоял под тополем на коленях и из-под обеих ладоней смотрел на небо. Кожаная сумка съехала у него на живот, шинель, как ненужная, валялась на толстых корнях тополя, один рукав попал под колено.
Богдан все же остался стоять у дверей часовни. На сына не сердился что тот стоял на коленях. Однако сам не прятался. Уж если и перед святыми местами никогда не становился на колени и даже шапки не снимал, то зачем падать перед самолетами? Пускай летят, черт их возьми, если это не наши! Вон и Левон спокойно сидит на колоде и, видно, не думает убегать куда-нибудь или ложиться на землю.
В это время, пока он смотрел на Левона, почувствовал, что сначала земля содрогнулась у него под ногами, а потом и часовня задрожала, даже зазвенела своим единственным уцелевшим окном. И вдруг уши заложило от взрыва, будто от грома над самым тополем. Чтоб не упасть, старик схватился за оконную раму в часовне, в которой уже давно не было стекла. Что-то гудело и рвалось всюду: над аэродромом, над эмтээсовской дорогой, над деревней, а больше всего — над самой часовней. А может, это только в ушах гудит? Земля же качалась под ногами, а с ней и часовня, оконной рамы он уже не ощущал в руке.
Снова что-то будто ударило по ушам, по голове, боль почувствовалась даже в висках. Потом было беспрерывно и все сильнее и сильнее. Трухлявая рама не удержалась на таком же трухлявом подоконнике, упала, а с ней рухнул под часовню и Богдан. Из-под нижнего венца запахло сыростью и гнилью — это почувствовал сразу. Вспомнилось, что дети, играя в прятки, иногда лазают под часовню.
Богдан приподнялся, посмотрел сначала на сына, потом на Левона. Сын лежал ничком, прижавшись боком к тополю и чуть не всунув голову в дупло, а Левон, как и прежде, сидел на своей колоде. Хоть еще и гудело в ушах, но Богдан встал на ноги и снова ухватился рукой за часовню, уже за подоконник. С аэродрома плыл густой черный дым — казалось, что если он доплывет до Арабиновки, то застелет все и всюду и отравит чадом людей. Гул будто бы отдалялся, слабел… А может, это уши отлегли?
— Они еще вернутся, — с тревогой и в то же время с какой-то уверенностью сказал Пантя, повернувшись под тополем и приподняв голову. — Я их уже знаю!
И тут же Богдан услышал крик, который доносился из деревни. Слышалось что-то похожее на «пожар… пожар… спасите!».
Богдан заметил, что Левон встал со своей колоды и довольно быстро зашагал вдоль улицы. Пожара нигде не было видно, но, может, сады и деревья мешают разглядеть, может, там, в конце деревни, что горит.
Встал на ноги и Пантя, отряхнул рукой галифе.
— Горит что-то? — спросил будто бы с обычным спокойствием и безразличием. И, с видом знатока таких явлений, добавил: — Они часто термитки бросают, а те жгут все, и водой их не затушишь.
— А чем же надо, как? — спросил Богдан.
— Землей только, — сказал Пантя и перевернул сумку с живота на спину, поднял шинель, тряхнул ее так, что одна пола даже стрельнула. Потом окинул взглядом деревню.
— Нигде ничего не горит, — промолвил так, будто жалея, что не горит. — Так кто-то с перепугу голосит.
— Пойдем, сынок! — попросил Богдан. — Вон же и Левон… Значит, что-то, наверно, есть… Может, и возле нашей хаты, не дай бог…
Гул самолетов отдалился, утих, и Арабиновка будто потонула в каком-то глубоком онемении. По улице молчаливо и испуганно, прижав уши и пушистый, как у лисицы, хвост, бежала к дому Ничипорова собака. До этого она не пропускала никого, чтоб не залаять. Под скамейкой на улице, не доковыляв до своего двора, лежала Марфа: голова под скамейкой, а ноги чуть не посредине улицы. Женщина не решалась вылезти из этого своего убежища.
— Ты чего уж так? — сказал Богдан, присев возле нее на скамейку. — У тебя же ничего не случилось?.. Слава богу…
— Ги-ибнем, — простонала Марфа. — Дядька Богдан!.. Все гибнем, все! Что ж это будет?..
— Пожа-а-ар!.. — на этот раз уже совсем отчетливо донеслось с конца улицы. Пантя бросил на руки отцу шинель и пустился бегом.
Богдан сказал Марфе:
— Вставай и иди в хату… А я с сыном, видишь?.. Сын мой приехал!.. Вот его шинель… Побегу туда, где горит, а ты — на, возьми эту шинель… Отнеси пока что в хату!
Поравнявшись с Крутомысовым двором, Богдан заметил, что там, как и вчера, как и почти всегда, висели на заборе вверх дном два глиняных жбана, возле сарая копошились куры, а в огороде буйно рос куст георгин: его макушки уже заглядывали в окно.
И почему-то снова будто почудился голос Марфы:
«Гибнем!.. Все гибнем!..»
Богдан посмотрел на огороды по другую сторону улицы. У Крутомыса росла конопля, по ней прыгали воробьи. Возле самого забора — несколько молодых вишен… Ветки обвисли от обилия ягод, которые вот-вот начнут краснеть.