— Пустит! — Клим встал, надвинул на голову шапку. — Пошли!
— Туда пойдем?
— Туда!
Богдан живо зашлепал сбитыми кирзовыми сапогами к порогу, а Левон снял с деревянного крюка свою кепку и направился к подсвечнику с намерением погасить свет.
— Вы останьтесь дома, — сказал ему Клим. — Так лучше!
— Почему? И я!.. — начал настаивать Левон. — Вместе пойдем!
— Оставайтесь! — повторил Клим. — Только об одном попрошу, если можете… Если можете, то не ложитесь спать.
На минуту приостановившись у ворот, Бегун отдал свои распоряжения о том, как быть с колхозом дальше: хлеб надо обмолотить; что надлежит, то раздать на трудодни, остальное надежно спрятать. Если б удалось хоть часть смолоть, было б еще лучше. Свиней тоже надо спрятать: как быть с ними в дальнейшем, поступит отдельное указание.
— Левон принесет указание, — добавил председатель колхоза и доверительно засмеялся. — В бутылке с муравьями…
Возле Ромацкиного двора Клим взял Богдана за рукав и легонько притянул к себе:
— А может, и вам сюда заходить не надо?.. Га? Меня-то он не укусит! Черта с два! А вы же здесь остаетесь.
— Эх!.. — Хотяновский махнул рукой и не успел еще что-то сказать, как откуда-то, видно, из-под сруба того строения, где когда-то стояла шерсточесалка, вынырнула огромная, пятнистая, как теленок, собака и с отчаянным лаем кинулась к воротам. Вскочив передними лапами на верхнюю перекладину, она просто ревела от злости и порывалась перескочить ворота. Клим отступил, а Богдан подошел к самой собачьей морде, что-то шепнул, а потом властно вытолкнул пятнистую за ворота.
— Не всякой собаки надо бояться, — тихо сказал Климу. — Этот в моем дворе рос и теперь часом забегает.
Богдан говорил вслух, но после оглушительного лая, эхо от которого разлеталось по всей улице, Климу показалось, что старик только шепчет, и едва услышал эти слова. Услышав, понял, что это и есть ответ на его вопрос.
Когда собака замолкла, открылось окно во двор, и оттуда донесся голос Ромацки:
— Кого цорт носит? Уже и ноцью нема покоя!
— Проснулся, так иди открой! — сказал Богдан. — Свои мы.
— Кто свои?
— Не узнаешь? Проснись!
Гнеденький вышел босиком, в каком-то френчике внакидку и, прихрамывая, будто кто перебил ему ноги, приковылял к калитке.
— А-а… Власть? — сказал после того, как вблизи внимательно разглядел Клима (Богдана он узнал сразу). — Сто вам надо среди ноци?
— Открой свои запоры, — сказал Богдан, показывая на калитку. — Зайдем поговорим.
— Я, казется, никого не звал на ноц, — отчужденно сказал Гнеденький, — так, мозет, гостям и там не тесно? — Голос его вздрагивал от растерянности и испуга, но упрямство заставляло стоять на своем.
— Что, долго будем просить? — спросил Клим и пихнул сапогом в среднюю штакетину калитки. Штакетина треснула, и Ромацка обеими руками ухватился за ушко засова.
— Цего стуците? Цего? — закричал он уже больше от бессилия, чем от упрямства. — Я всю улицу подыму!.. Власть!.. Была ваша власть, да вот!..
— Т-тихо! — цыкнул на него Бегун и, зайдя во двор, приблизил свою отросшую бороду, сурово взглянул Ромацке в глаза. — Была наша власть и есть. Советская власть! Запомни! Жеребчик где?
— Какой зеребцик? Цего вы?..
— Показывай, не тяни! — Бегун уцеписто и до боли твердо, как клещами, ухватил Ромацку за руку выше локтя и повел к хлеву. — Не вздумай хитрить с нами! Не выйдет!
Гнеденький сначала метнулся вбок, попытался вырваться, но, почувствовав, да и до этого зная, что силы тут далеко не равные, обмяк и молча затрусил на пальцах, переваливаясь с боку на бок и почему-то боясь наступать на пятки.
— Отпирай! — приказал Бегун, остановившись возле хлева и увидев, что на косяке висит замок.
Жеребца вывели. Он заржал от радости, что его наконец-то освободили из темницы-одиночки. В ночном настороженном спокойствии эхо от ржания понеслось по всей деревне и замерло где-то далеко за околицей.
Серый, в яблоках, жеребец, потомок Ничипоровой рысачки, бодро поднял голову, навострил уши. Видно, он был уверен, что на его зов, хотя и ночной, откликнется все здешнее лошадиное поголовье, как откликаются петухи на первый голос вестника времени. Но никто не отозвался. Только через некоторое время из конюшни, которая была недалеко, донеслось что-то похожее на привет жеребцу — это был слабый, запоздалый голос старой слепой кобылы.
— Разбудите Ничипора! — сказал председатель колхоза Богдану. — Сдайте ему жеребца!
— Так он, может, и не спит, — заметил Хотяновский. — Вряд ли он спит.
— Там меня и подождите! — добавил Клим. — А я… вот сейчас!.. — Он повернулся к Ромацке, который будто бы и покорно, но, по всей вероятности, явно с замаскированной злостью стоял возле хлева. Его белые исподники сами по себе опустились ниже и уже прикрывали приподнятые от земли, видно, сильно натертые пятки, а френчик уже был надет на плечи.
— Вот слушай и запоминай! — уверенно и бескомпромиссно, как часто говорил на собраниях и совещаниях, начал председатель колхоза. — Завтра чтоб все кони этой бригады были в конюшне. Ясно? Все до одного! Не будут — под суд! По законам военного времени!
И когда председатель поворачивался, чтоб идти к калитке, что-то выпуклое на его боку ткнуло Ромацку в полуголый живот. Хоть и под ватником, но твердое и весомое. Понял Гнеденький, что суд будет короткий, если не послушаться этого человека.
«А больсе и некого слусаться. Разве только в Старобин как-нибудь сбегать, — метались в его голове мысли. — Там найти кого-нибудь из новой власти. Но разве добезись?.. Говорят, что какого-то фельдфебеля видели на дороге убитым… Возле Еселевого заезда…»
— И не крути лучше! — пригрозил председатель. — Не хитри! А то накрутишь на свою шею!
В следующую ночь Левон снова ждал Богдана на своей колоде.
— Ты если что, то скажи, что ногу лечишь у меня, — посоветовал Левон, когда они уселись рядом. — Вижу, похрамываешь… Что у тебя с ногой?
— Да так… Ничего… это самое…
— Не тяни, как девка, не к тому будь сказано…
— Ступня что-то покалывает… Как иголку кто туда всадил.
— Зайдем, погляжу, только не сейчас. Немного еще ходить можешь?
— Могу.
— Сиди, отдыхай!.. Еще рановато. — Левон выпрямил спину и оглядел небо, насколько его видно было с колоды: мешал прежде всего тополь над часовней, который выглядел ночью черным и необыкновенно большим, заслонял чуть не половину неба; напротив за забором рос вишенник, днем невзрачный, редкий и запыленный, теперь почти сплошной полосой лег на горизонт; сзади — собственная хата.
И все же старик сказал:
— Должна луна показаться. Вторая четверть… Света от нее мало, а польза есть, так как время показывает… И направление людям. А ты чаще заходи ко мне… Заходи и ни на кого не обращай внимания. Ко мне часто люди приходят. И отовсюду. Война теперь, а все равно приходят… Хата с краю, одна. И ворот своих я никогда не запираю… Даже ночью. Бояться мне некого и прятать нечего. Бывает, что и всю ночь свечка на столике горит… Не жалко мне одной свечки на ночь… Теперь завешиваю окна, когда зажигаю…
Через некоторое время они пошли на ферму и выгнали оттуда несколько более упитанных и смирных кабанчиков. Вооружившись хорошими хворостинами, как когда-то в детстве, погнали их к самому ближнему выпасу Манева, первые кусты которого начинались тут же, за выгоном. Давно уже кабанчики не были на выпасе, некоторые чуть не разучились и ходить, но под угрозой хворостины ковыляли как раз в ногу со старыми «пастухами».
— Так, может, и… это самое? — шепотом спросил Богдан, когда они со своим небольшим стадом вошли в первые, еще редкие можжевеловые кустики.
— Попасем? — догадался Левон.
— Ага.
— Может, и придется… Посмотрим…
Однако не пришлось. Как только они дошли до Манева и кабанчики несколько раз щипнули тут росной травы, сразу же, будто из-под земли, вынырнули три фигуры и торопливо стали приближаться к «пастухам».
— Дядька Богдан! — позвал кто-то еще издали.
— Тут он, тут! — отозвался Левон.
— А-а!.. Это вы?!
Люди подошли ближе, и Богдан при слабом свете от краешка луны узнал Квасовых сыновей, Антипа и Аркадя. Третьего не узнал. Третий был в военной форме, с патронташем на широком ремне и с винтовкой на плече. Квасовы же сыновья держали в руках только хлысты, наверно, для того, чтобы гнать дальше кабанчиков. Держал что-то тонкое в руке и военный, но не поднимал его от голенищ сапог, а только изредка похлестывал по голенищу, будто для форсу.
— Так сколько их тут? — спросил Антип, возмужавший, плотный парень, с круглыми, будто даже одутловатыми щеками. Когда говорил, почти всегда улыбался, от этого лицо его казалось еще шире.
— Должно быть, девять, — ответил Левон и посмотрел на Богдана. Тот кивнул головой, но ничего не сказал.
Пока Квасов-старший вел разговор с хозяевами, младший, Аркадь, живо подбежал к стаду, которое наконец ощутило всю радость своей ночной прогулки и жадно щипало мягкую траву. Показывая пальцем то на хвост, то на рыло каждого, он пересчитал живую провизию.
— Девять! — доложил, вернувшись. Говорил брату, а поглядывал на военного, видимо признавая в нем старшего.
— Шагом марш! — засмеявшись, сказал военный и сильно хлопнул тем, что держал в левой руке, по голенищу своего сапога. Прутик это был или шомпол — в темноте старики не разобрали.
Левон и Богдан заметили, что военный засмеялся, отдав такую команду, но Квасовы парни приняли ее всерьез и стали поспешно прощаться. Антип прижал свои, пока еще не очень знакомые с печалью, губы к Богданову уху и шепнул:
— Матери поклон передайте!.. Только чтоб больше никто!.. Понимаете?
Богдан в знак согласия закивал головой…
Домой «пастухи» шли тихо, даже тише, чем когда шли с кабанчиками. Долгое время молчали, видно в душе жалея о своем маленьком стаде, которое сами выгнали с фермы и сами отправили в такую дорогу.
— А этот с ружьем, — наконец промолвил Богдан, — одет хорошо… Не пожарницкое ли это у него?.. Нет?