К яичнице хозяйка принесла и бутылку самогонки — опять же неизвестно, где могла взять. Пантя снял с головы и пристроил свою грозную шапку на подоконнике, возле которого сел за стол, — шапка заслонила почти все стекло, — ласково усмехнулся, но снова почему-то скривил губы. Богдана стала настораживать и беспокоить эта кривая ухмылка; откуда она появилась, раньше ведь такой не было?
Не ожидая какого-либо слова, парень взял бутылку в руку, взболтнул и поднес к окну.
— Первак сами вылакали! — сказал с насмешливым упреком.
— Кто? Я? — удивилась Бычиха. — У меня нет ничего, это добрые люди одолжили.
— Знаю, знаю! — перебил Пантя. — Верю! Скажете мне потом, кто они такие, эти добрые люди? А теперь дайте во что…
— Да вон же! — ткнула Бычиха пальцем в граненый стаканчик, который подавался только для важных гостей. Напротив Богдана она поставила маленькую, с наперсток величиной, выщербленную рюмочку. Себе ничего не поставила.
— Разве это?.. — скривил рот Пантя. — Тут же не грудные дети! Кружку вон ту дайте, если ничего другого нет!
Бычиха метнулась к умывальнику, вылила в ведро из кружки воду и поставила посудину на стол. Пантя налил сначала себе, потом плеснул немного отцу, а выпьет ли немного мать, даже и не спросил.
— Тогда капни уж и мне, — попросила женщина. — Ради святого воскресенья да твоего приезда.
— Вы, кажется, в рот не брали?
— Не брала и не беру, но уж от радости…
Пантя выпил полную кружку почти одним махом, скосил рот, будто хотел засмеяться, а потом посмотрел в кружку и на бутылку:
— Не разобрать и что это: сырец какой-то или домашней выработки?
Он вылил в кружку все, что оставалось в бутылке, широко раскрыл уже щербатый по бокам рот и плюхнул туда все остатки. Тогда, отфыркиваясь, обратился к отцу:
— Почему же вы не пьете?
«Хорошо еще, что хоть «вы» не забыл», — подумал Богдан и отставил от себя Бычихин наперсток.
— У меня от нее изжога печет.
— Изжога? — насмешливо переспросил сын. — Знаю я эту твою изжогу. Печет она тебя и без выпивки!
— Почему это?..
— А потому!.. Власть свою боишься потерять!
«Вот уже и «ты», — отметил мысленно Богдан, а вслух сказал:
— Какая ж у меня… это самое… власть? Делаю, что могу, и все… Как и раньше работал.
— Принеси еще бутылку! — приказал Пантя, а сам подвинул к себе сковороду.
Бычиха молча вышла.
Давясь от приобретенной где-то привычки есть быстро и засаливая себе подбородок и кончик острого, с мелкими веснушками носа, парень пытался и дальше укорять отца:
— Думаешь, мы ничего и не знаем и не ведаем?.. Все ведаем и все знаем!..
— Кто это — «мы»? — хмуро, упавшим голосом спросил Богдан.
Добра он уже не ждал, но хотел знать правду, убедиться во всем услышанном своими ушами, увиденном своими глазами.
— Мы — это я! — громко и уверенно сказал Пантя. Важно повернулся к подоконнику и показал на свою шапку. — И еще некоторые люди, которые со мной… Моли господа бога, мать… Ой, что это я!.. Крепковата, холера!.. — погладил пальцами пустую бутылку. — Моли господа бога, что у тебя такой сын!.. Заступился, выручил… А то б качался ты где-нибудь на перекладине за такое бригадирство!.. Правда, все это, может, идти и в дело… Но не ради того дела ты стараешься?
— Для какого ж это мне стараться?
— Такого, что новой власти нужно.
— Так ты, значит?! — Богдан отодвинулся от стола, повернулся к сыну лицом.
— А ты что? Только теперь догадался, сообразил? Я думаю, чего это ты все поглядываешь на меня то как на черта, то как на святого ангела?
— Так кто ж ты такой? Это самое…
— Представитель новой власти! Полицейский! Слышал о таких? При царе были, но я не такой! Я — только название, как при царе, а на самом деле — начальник! И теперь тут, в Арабиновке, и в соседних поселках никаких ни бригадиров, ни председателей, а тем более никаких коммунистов или комсомольцев не будет! Вся власть — моя! Кто «за»?.. Кто «против»?.. Ой!.. К черту! Кто будет против, того… — показал на порог, где стоял карабин. — Мне еще помощник нужен — по хатам бегать, выполнять, что скажу. Член сельсовета будто, только без никаких выборов, голосования. Теперь это будет называться — староста. Может, ты хочешь? Могу закинуть слово. Заодно и вину свою уменьшишь перед новой властью.
— Значит… это самое… — чуть не со стоном произнес Богдан, — сын продажный, так чтоб еще и батька?.. Не слишком ли много будет — два выродка на одну хату?
— Ты не ругайся! — без особой обиды сказал Пантя. — Ты лучше подумай, о чем говорю. Кто сам себе враг? Скажи: что ты имел на своем веку? Скрипочку приобрел, и то без футляра… А что сам сделал, так на гроб похоже. Вот и носил свой век по хатам этот гроб… А тут надел дадут, коня-а. Со своей собственной землею будем и с конем. Корову тоже дадут, а нет — сами возьмем. Вдвоем будем, так и надел двойной… И двое коней. Чтоб и на выезд…
При этом их разговоре зашла Бычиха, остановилась, будто не желая вслушиваться в мужской разговор, однако уши наставила и, когда подошла к столу, как бы шутливо спросила:
— А женщин не берут там в какие-нибудь начальники?
Пантя выхватил из ее рук вторую бутылку, а на вопрос не ответил. Налил в кружку и с ходу выпил. Пока доедал яичницу, Богдан сидел молча, с болючей жалостью глядел на сына и думал: «Неужели это не сон, неужели такая судьба постигла на старости лет?»
За столом сидел сын, единственный сын, — самое дорогое на всем белом свете… И будто не сын теперь это, а кто-то чужой, далекий и враждебный. В отдельные моменты казалось, что этот охмелевший юноша даже видом не похож на сына: и сидит не так, как прежде, и ест не так, и шею держит как-то по-волчьи — почему-то излишне вытянута, столбом. А пьет! Не глотает, а просто льет в горло, запрокинув голову и жадно оттопырив ковшом нижнюю губу.
…Когда-то, будучи подростком, Пантя побаивался даже запаха спиртного. Случилось это после того, как Никон Лепетун, заведя парня в свою каморку, дал ему глотнуть керосина. Объяснил потом Богдану, что сделал это не умышленно, а случайно перепутал в темноте бутылки. Как попала бутылка с керосином в то место, где стояла его самогонка, он будто бы и сам не мог уразуметь: наверно, мать подставила, чтоб его самого отвадить от пьянства.
Когда же заходил разговор об этом с другими, то Никон хвалился, что подсунул Бычку (как иногда звали Пантю) бутылку с керосином заведомо, чтоб подтравить немного и отучить лазить куда не надо.
Некоторое время спустя пришли в Арабиновку парни из Залесья. Они часто приходили сюда на вечеринку, благо было недалеко. Но была и еще одна причина — там почему-то не очень приживались девчата: как только которая оперялась, так и улетала в город. Хоть улицы подметать, лишь бы не дома.
Залесчане всегда приносили с собой бутылку водки и прятали ее под часовней. В разгар вечеринки они выходили на улицу, будто прогуляться, выпивали свой потайной запас и возвращались уже не такими, как были: не в меру говорливые, задиристые и до того уж развеселые да забияцкие, что будто и сам черт им не пара. Однако же почти совсем не пьяные, так как напиваться скупость не дозволяла. В Арабиновке кто-то подсмотрел, как они выпивали одну бутылочку на восьмерых. И пошли после этого шутки-прибаутки, а позднее даже и насмешливые, оскорбительные: «Пьют, как залесчане: четвертинку на восьмерых».
Пантя в тот раз выследил, где залесские парни спрятали водку, забрал ее и выцедил всю эту «четвертинку» один. Потом залез в часовенку и начал стрелять из самодельных прижигалок, каких у него было, может, с десяток.
Вечеринка разладилась, несколько бравых парией пошли «в наступление» на часовню. Из залесчан не пошел ни один. В тот вечер они даже о своем тайнике забыли.
С того времени Пантя стал поискивать, где бы что-нибудь урвать да выпить. Если не выпадало на дармовщину, то покупал на деньги; не находилось чего в отцовском или материнском кошельке, тащил что-нибудь из пожитков. Потом и наткнулся на остатки материнского клада, того самого, что добыл когда-то сам. И махнул в Бобруйск, в пожарную команду…
Опорожнив и вторую бутылку, «представитель новой власти» вымакал хлебом все, что оставалось на сковороде, вытер скатертью губы и всем туловищем повернулся к отцу. Теперь Богдан заметил, что сын все время так столбовато поворачивался, может, потому и шею держал навытяжку.
— Вижу, что ты глядишь на меня как на чужака, — начал парень вроде бы рассудительно. — И не рад, что я вернулся. Война… Все воюют против Гитлера… Даже Квасы где-то на фронте… А вот твой единственный сын… обрадовался, что дождался Гитлера. Выродок?.. Это мягко ты говоришь… Скажи — предатель! Родину не защищаю!.. Я же могу сказать, что и ты изменник на пару со мной, так как не побежал отсюда вместе с Бегуном и другими такими. Почему ты не побежал? Потому, что тебя не позвали!.. Тебя оставили свиней кормить. Так вот — меня тоже не позвали. Кто я такой? Сын попа, кулака, врага народа? Нет! А в комсомол меня не приняли. Квасов приняли, а меня нет. А за что меня не приняли?.. Ты спросил у них?
— Только той и заботы! — вставила Бычиха, убирая со стола сковороду. — Взбрело тебе в голову.
— Нет, а все же — почему меня не приняли? За крутомысовского кота, которого я перед тем забросил Ганне в трубу. Что я тогда — о чем-то плохом думал, хотел, чтоб Ганна перепугалась и захворала? Просто сдуру, позабавился в канун Нового года. А вместе с этим и о прошлом вспомнили, про залесскую самогонку, про стрельбу из часовни. Вот выйду сейчас на улицу и буду стрелять сколько захочу и куда захочу. Пускай теперь мне кто что скажет! Я эту Ганнину трубу с первого выстрела р-разнесу! Ганнину, а может, Ханину? Это еще мне неизвестно. Это мне еще надо проверить.
Пантя чуть не оттолкнул отца, вылез из-за стола и поковылял к порогу, вытянув руки в ту сторону, где стоял карабин.
— Я и из своего окна могу пальнуть. И попаду в ту трубу!.. Нас учили!..
— Зачем тебе эта мешалка? — заслонила ему дорогу Бычиха, — Иди лучше поспи!.. Иди! Я постелю!