Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 42 из 85

Богдан взял его за руки сзади, и вдвоем они уложили «новую арабиновскую власть» в кровать. Пантя застонал, показывая на шею, пожаловался на боль в спине между лопаток, потом еще поругался с минуту и заснул.

Бычиха вскоре вышла, а Богдан стащил с полатей постилку, завернул в нее немецкую шапку, карабин-мешалку, взял сверток под мышку и, оглядел сам себя будто со стороны: «Никто ничего не подумает — постилка, и все».

Надел свою шапчонку и вышел из хаты.

В сенях встретилась Бычиха, прошла, как всегда, ничего не сказав, и не заметила, что у него под мышкой.

У Богдана такая мысль возникла неожиданно, почти внезапно, может, даже еще и не совсем обоснованно. Но он ухватился за нее, потому что не находил другого выхода из такого непредвиденного положения, в какое только что попал. Душа разрывалась, надо было что-то делать, решать, а что и как — он не знал. И вот надумал, пока сын спит, сходить в Старобин, сдать там каким-то властям полицейскую форменку и карабин. Неужели на сжалятся, не послушают отца: один сынок, молокосос еще, к тому же нездоровый, лошадиным копытом изувеченный. Какой из него полицейский или этот самый «представитель новой власти», как он по своей глупости называет себя?

…Около Манева встретился Левон. Старый лекарь нес из леса пучок вереска, бутылку с муравьями и еще какие-то травы, каких Богдан и не знал.

— Куда это? — спросил Левон, заметив, что Хотяновский поглядывает на большак.

— Да вон… это самое… в Старобин.

— Продавать что?

— Да кабы продавать! Иди сюда!

Богдан зашел в кусты, оглянулся по сторонам и положил свою «продажу» на траву, развернул.

— Ого-го! — глухо вскрикнул Левон, однако не удивился: его трудно было чем-то удивить. — Чье это?

— Сыновнее, — тяжело разгибаясь, ответил Богдан. — Явился сегодня, принес.

— А сам где?

— Спит, выпивши. Молокосос.

Левон покрутил головой, взялся двумя пальцами за бороду:

— Идешь с этим к немцам?

Богдан молчал.

— Заверни снова и возвращайся потиху домой. Сейчас же и вернись! — Левон подался глубже в кусты. — А я еще похожу, девясила поищу.

Хотяновский стоял со свертком под мышкой и как-то жалобно и беспомощно поглядывал на своего старого друга и советчика.

— Я, конечно, не указ тебе, — продолжал Левон. — Надо будет с Климом повидаться. Однако думаю, что не к тем властям идешь. Не поможет это! Нет, не поможет! А навредит еще хуже… И сам пропадешь, и его вконец погубишь.

— А как жить? — с отчаянием и кипением в душе спросил Богдан. — Волчонок этот знает и про коней наших, и про свиней… С колхозом, говорит… это самое… конец! Земля — под раздел!

— Зайди сегодня около полуночи!

…Придя домой, Богдан сунул свой сверток в солому в хлеву и, стараясь быть спокойным, вернулся в хату. Пантя еще спал. Бычиха втащила в хату мешок с дрожжами и раскладывала пачки на лавке, должно быть выбирая, которые из них можно припрятать, а которые надо подсушить или лучше завернуть. Настроение у нее было незлобивое, появилось какое-то доброжелательное отношение и к Богдану.

— Куда ты все это?.. — спросила снисходительно и показала глазами сначала на подоконник, а потом на дверной косяк, где недавно стоял карабин.

— Эт-т! — махнул рукой Богдан и повесил на крюк возле порога свою шапчонку.

— Гляди, чтоб беды не было!

Через некоторое время Пантя, еще, видимо, и не проснувшись как следует, начал охать и хвататься руками за затылок.

— Болит, — пожаловался он немного позднее, скорее почувствовав, чем увидев, что возле кровати стоит отец. — Если б вы знали, как болит! Ломит и крушит, как ножом режет.

— Тебе… это самое… — сочувственно и все еще с надеждой на лучшее отозвался Богдан, — нельзя постольку пить. И где ты наловчился так?

— Так не голова ж у меня болит, — чуть не с плачем промолвил парень, — а шея! Шея и между плеч. Как напьюсь, так мне и легче… При чем же тут выпивка?

— Сперва, может, и легче, — старался доказать свое Богдан, — потому как не чувствуешь. А потом еще хуже… Ты же раньше не жаловался на шею!

— Заболело, когда в пожарники подался. Там нас учили — часто лазить приходилось, подвертываться… А мне, должно быть, нельзя… Ничего нельзя!..

Пантя раскрыл глаза, искоса посмотрел на отца, но головы не повернул, неподвижно уставился глазами в побеленную стену печи.

— А у докторов ты был? — сочувственно спросил Богдан.

— Не был ни разу.

— Надо бы к докторам…

— А где их теперь возьмешь?

— Может, хоть к Левону сходи. Хочешь, я позову его сюда?

— Не надо!.. Чем он поможет, знахарь? Я знахарям не верю.

— Людям же другим помогает.

Пантя держался тихо и покорно. Богдан смотрел на него с болью, жалостью и озабоченностью — наверно, это был такой удачный момент, когда они оба забыли, какой разговор состоялся между ними несколько часов назад, какое черное зло разделяет их. Пантя, может, и не помнил, что говорил во хмелю, а отцу хотелось бы забыть об этом, чтоб только оно не повторялось, отошло, исчезло навсегда. Потом парень с кряхтеньем и болезненной слабостью повернулся на бок и глянул на подоконник.

— А где моя шапка? — спросил строго и встревоженно. — Га? — И обжег отца беспощадным, чужим взглядом.

— Да ничего!.. Это самое… — примирительно заговорил Богдан. — Не бери ничего плохого в голову! Я взял и принял ее, чтоб не видно было с улицы.

Пантя все же почувствовал что-то недоброе и, склонившись с кровати, посмотрел на порог.

— А карабин где? — вскочил с кровати и застыл от испуга, побелел как полотно. Оттолкнул отца, кинулся в угол, где стояли ухваты, потом стал шарить глазами по углам, видно хорошо не помня, где поставил оружие, а может, «под мухой» и переставил в другое место.

— Да… это самое… — сдержанно сказал отец. — Находку эту я тоже припрятал. Чего ей тут торчать да людей пугать?.. Пускай лучше…

— Сейчас же принеси! — крикнул Пантя и с пеной на запекшихся губах кинулся на отца с кулаками.

— Перекрестись, дурачок! — перехватила его руки Бычиха. — Из-за чего грешишь? Мешалка твоя тут, вон в кладовке возле сундука стоит. А шапка — на сундуке.

Пантя, будто коршун на добычу, ринулся к двери, сильным толчком всем туловищем открыл ее настежь и вскоре вернулся из сеней с карабином и в полицейской шапке, хоть и босиком.

Богдан посмотрел на склонившуюся над дрожжами Бычиху и понял — это она нашла в соломе сверток и принесла в кладовку. У него закипела злость в груди на них обоих, но, чувствуя, что теперь нет никакой возможности предотвратить такое неожиданное зло, постарался сдержаться, еще раз перетерпеть лихую минуту. Может, все же удастся уговорить, убедить сына взяться за ум, отказаться от всего этого страшно неуместного, чужеродного. Мысленно старик даже начал подбирать самые убедительные слова, доводы, но не успел и рта раскрыть, как Пантя, лязгнув затвором и увидев, что обойма цела, громко, с истерическим визгом закричал:

— Ты понимаешь, что это такое?.. Понимаешь? За халатное отношение — расстрел! Такой закон! Я подписку дал!

— Так меня б и расстреляли, а не тебя, — спокойно заметил Богдан. — Я ведь сказал бы, что сам взял. Не побоялся б.

— И тебя и меня! Понимаешь!

Пантя подошел к кровати с откинутым к самой стене одеялом, сел, поставил карабин рядом и начал натягивать сапоги. Богдан только теперь заметил, что они уже изрядно подношенные и не ремонтировались, может, с первого года службы в пожарной команде: каблуки сбиты набок, носы стерты, голенища и поднаряды потрескались. Щетку с гуталином эта пожарницкая обувь тоже, видимо, не часто видела: аккуратностью Пантя не отличался с малолетства, а теперь, наверно, вовсе опустился.

«Не очень расщедрились твои хозяева, дав только эту шапку, которую как наденешь, так на черта становишься похожим. Даже сапог или ботинок не дали».

Отец невольно подумал об этом, но не сказал, так как неожиданно возникло что-то более важное и тревожное. Теперь он хорошо видел и понимал, что сын все время держит шею, как жердь, торчмя. И это не ради какого-то полицейского форсу, как подумалось во время завтрака, а совсем по другой причине. Не только торчком, но и немного набок. Сначала с ужасом представилось, а потом начала одерживать верх мысль о том, что это и не воображение, а неизбежное несчастье — стать сыну вечным калекой, всю жизнь горевать, страдать, не чувствовать себя равным среди людей. Если б хоть доброту сюда, совесть, чуткость и ласковость. А если и этого ничего не будет?.. Зачем тогда родиться такому?.. Как жить тому отцу, у которого вырос такой сын?..

Неудержимая жалость и страдание до слез, до отчаяния овладели Богданом, даже в глазах начало пестреть и желтеть, страшная обида горьким комом подкатывала к горлу и сжимала дыхание. Он сел на кровать, рядом с сыном, и, всей своей волей и собранностью заставив себя немного успокоиться, заговорил:

— Болит у тебя… это самое… шея. Вижу я. И сам ты жалуешься. Неудачливым ты и был, а теперь, должно быть, еще хуже… Зачем тебе все то, во что ты полез? Ни тебе, моему сыну, одному-единственному, ни мне, твоему отцу, этого не надо. Лечиться тебе надо, а мне — докторов тебе искать. Пока еще никто не видел вот этого, — старик кивнул на оружие, а потом поднял глаза на полицейскую шапку, — и люди нас не осрамили, не прокляли, возьми ты и отнеси это сам, отдай, у кого брал. Скажи, что больной ты, инвалид, и не можешь быть на этой ихней службе… Лечиться тебе надо… И пускай проверят, если хотят!..

Пантя молчал — видно, сильная резь в затылке обеспокоила и несколько смягчила его. Однако сразу же стал, как мог, покручивать головой и отрицательно качать пальцем, как только отец заговорил про оружие.

— А оно и правда, что, может, без ружья лучше, — вставила и Бычиха. — Люди не будут бояться заходить к нам. Надо же, чтоб заходили, если вот и дрожжи есть, и…

— Об этом уже не может быть и речи, — уверенно сказал Пантя. — Подписку я дал, а это — присяга. И не говорите мне больше о таких вещах, а то можем погибнуть все. Вы еще не знаете, кто это такие немцы и какая это сила — Гитлер. Всю Европу занял и перешел!..