Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 43 из 85

Парень задумался, опустил глаза, хотя голову держал прямо. Должно быть, и его в этот момент потянуло на откровенность, хотя и очень скупую.

— Вдумайтесь, поймите, — наконец заговорил он снова, обращаясь будто не только к отцу, но и к матери. — Я тоже должен заботиться о своем месте в жизни. А на что я пригоден? Ни на что. Ни науки вы мне хорошей не дали, ни ремесла, ни… здоровья. Вот, может, еще и калекой стану. Что мне такое придумать, учинить, чтоб не сидеть у вас на шее? Особенно теперь. Сушкевичева золота больше нет, делать ничего не умею…

— Так достань аппаратик, — посоветовала Бычиха. — И будем мы тут с тобой…

— Нет, это ты уж сама! — постепенно озлобляясь, сказал Пантя. — Я займусь другим!

— Но без ружья, правда? — не отступала мать. — Ну, будь ты этим самым… членом или как его?.. Старостой… Вон, слышала я, Роман туда лезет… Так лучше — ты! А ружье ему и отдай — все же свои.

— Ружье будет при мне! — уже почти закричал Пантя, и Бычиха умолкла. — По твоей милости я чересчур «славненьким» тут был!.. Такой «сла-авненький» да «важный», что порой люди отворачивались от меня. Даже и до Бобруйска такая слава дошла! Так вот я теперь этим, — он взял в руки карабин, — заставлю некоторых посмотреть на меня иначе. Пускай знают, что того, с собачьей славой Бычка, больше нет… Нет и не будет!

— Еще неизвестно, что будет, — печально заметил Богдан. — С ружьем… это самое… на зверя ходят… А кто на добрых людей, тому…

— Пугаешь? — Парень встал с кровати, вскинул карабин на плечо и решительно шагнул к лавке, где лежала его сумка. Отстегнул, посмотрел внутрь (там, наверно, лежали патроны) и нацепил ее на другое плечо. — Пугают те, что сами напуганные! А мне бояться нечего! За мною — сила!

— Не вечная эта сила, — упавшим, но уверенным голосом промолвил Богдан. — Помни! Не вечная! А вот что ты говоришь — делать ничего не умеешь, то это неправда. Тушить пожары умеешь, так разве это не дело? И еще можно найти сколько хочешь работы.

Пантя ничего не сказал на это, глубже насунул на глаза свою страшную шапку, застегнул верхнюю пуговицу черной пожарницкой рубашки и, резко взмахнув левой рукой с белой повязкой, направился к порогу.

— Побыл бы дома, — без особого отчаяния предложила мать. — Сегодня праздничный день.

— Служба! — не глянув на нее, бросил Пантя и громко хлопнул за собой дверью.

Богдан заметил, как мелькнула белая повязка мимо первого окна хаты, потом мимо другого. Парень вышел на улицу и остановился возле ворот. Наверно, он не знал, в какую сторону ему идти, а отец смотрел в окно, ждал.

— Что у него написано на рукаве? — спросила Бычиха. — Черным да по белому?

Богдан молчал, не отрывался от окна: неужели не вернется сын, не одумается?.. Хоть на один день, хоть на один час, чтоб еще поговорить, еще попробовать очистить ему душу… Неужели это прощание? Надолго?.. Навсегда?.. Навечно?..

Пантя направился в тот конец деревни, где жил Роман Гнеденький. Дуло карабина будто протарабанило по частоколу огорода, страшная шапка, слегка покачиваясь и, казалось, все больше клонясь набок, проплыла над частоколом…

Богдан смотрел вслед, пока хватало окна, пока не кончился частокол и не исчезли за соседским забором шапка с высоким верхом и черное дуло карабина. Сердце билось все сильнее и сильнее, а потом стало как бы обрываться и падать вниз. В окне потемнело. Будто в тяжелом, ужасном сне представилось, как вот сейчас все арабиновцы, кто из окна, кто со двора, кто из сада, с огорода, увидят такое мерзкое чудо, которого не видели еще никогда.

…Пошел по своей же улице позор его судьбы, позор его жизни. Заслонил страшной шапкой и дулом карабина последнюю надежду хоть на маленькое счастье.


Свою службу Пантя начал с того, что стал лазить по арабиновским дворам и собирать колючую проволоку для нужд оккупантов.

Один раз зашел к Ничипору. Во дворе никого не застал, зашел в хату. Дома был только Ленька, сын Ничипора. Мальчик хоть и не очень смело, но подошел к Панте — все ж какой ни есть, а свой, не первый раз видятся.

— Дай выстрелить! — немного растерянно попросил он, показывая рукой на карабин.

— Я тебе выстрелю! — огрызнулся Пантя. — Батька где?

— Вышел куда-то.

— Позови сейчас же!

Ленька побежал, а Пантя остался в хате один. Уже немного освоившись с обязанностями полицейского, он оглядел углы, заглянул на печь, под кровать, потом окинул взглядом стены, потолок. Заметил в красном углу наполовину прикрытый занавеской портрет в самодельной рамке, подошел ближе и стал рассматривать. Узнал, что это Ленин, хоть портрет был нарисован давно, на обыкновенной бумаге, и, как ни прикрывала его рамка со стеклом, полинял, местами и пожелтел.

Как только вошли Ничипор с Ленькой, грозно спросил:

— Что это такое?

— Разве не видишь, не узнал? — удивился Ленька. — И не стыдно тебе — Ленина не узнать!

— Не у тебя спрашиваю, щенок! — оборвал мальчика Пантя. — И побереги зубы, пока целы!

Ничипор по своей нынешней глухоте не сразу разобрал, о чем Пантя спрашивает, ибо и услышав такое, не сразу можно было понять, поэтому подошел к углу поближе, стал рядом с полицаем и вопросительно открыл рот: рыжие усы натопорщились.

— Кто рисовал? — изменил Пантя вопрос.

— А это дочка моя, — подняв обе руки к портрету, возвышенно, будто от радости, что вспомнили, сказал Ничипор. — Дочка! Лида!.. Еще когда в семилетке училась…

— Снять! — решительно приказал Пантя.

— Что? — переспросил Ничипор.

— Снять, говорю! — Пантя резко махнул рукой с белой повязкой.

— Это же Ленин! — удивленно произнес Ничипор. — Разве не похож?

— Потому и снять, что Ленин! — уточнил Пантя. — Такой приказ.

— Чей это приказ? Твой? — возразил Ничипор. — Ленина никто не может снять, даже немцы! Его знает весь мир!

— А я сниму! — пригрозил Пантя и ударил дулом карабина по краю рамки. Стекло с дзиньканьем посыпалось на пол, рамка соскочила с гвоздиков и повисла на тесемке.

— Чтоб сейчас же его тут не было! — повторил свой приказ Пантя.

Потом будто смягчился и добавил:

— Рамку можно оставить. Вставьте стекло, и будет там висеть не этот, а другой портрет, тот, который теперь нужен.

— Так это ж еще и память о дочке! — с обидой промолвил Ничипор. — Как же можно, чтоб память!.. Я же говорю: дочка когда-то нарисовала…

— Какая там память? — пренебрежительно скривив рот, возразил Пантя. — О ком? О той, что из дому сбежала, родителей бросила, свой стыд заметая?

— Ты, конечно, еще молокосос, — стараясь не доводить до крайности разговор, сказал Ничипор. — Но пора бы и тебе знать, что…

— А мне наплевать на все это! — резко перебил Пантя. — Пора, не пора! Я еще больше скажу: дрянь она, и только!..

— Да что ты знаешь, дохляк! — побелев от возмущения и с дрожью в голосе промолвил Ничипор. — Ты еще тогда раком под столом ползал. Язык бы у тебя отсох!

— Не забывай, с кем говоришь! — угрожающе ступив к Ничипору, закричал Пантя, — А то я быстро найду тебе место! Заступаешься, обеливаешь!.. Не обелишь, когда в дегте!..

— Вон отсюда, ворюга! — уже больше не в состоянии сдержать себя, в отчаянии закричал Ничипор и схватил Пантю за шиворот. Не успел тот и очухаться, как вылетел из хаты, а потом брякнулся с крыльца носом. Карабин выпал из рук и ткнулся дулом в землю.

Прежде чем поднять оружие, Бычок обеими руками ухватился за затылок и стал болезненно и визгливо скулить от боли: Ничипор точно знал, за что хватать. Потом Бычок за ремень подтянул к себе карабин, кое-как встал, наставил дуло на окно Ничипоровой хаты и лязгнул затвором, загнал в ствол патрон.

— Я тебе покажу, кулачина недобитый! — завизжал таким же голосом, каким только что скулил. Намерился нажать на спуск, да все же вспомнил, что карабин выпадал из рук, посмотрел в ствол: канал и даже мушка были залеплены землей. Вынул патрон, стукнул прикладом в дверь и, почувствовав, что она на засове, подошел к тому окну, на какое перед этим наставлял дуло. — Попомнишь ты это, тетеря глухая! — погрозил и криком и взмахом оружия. — На коленях будешь ползать, землю грызть! — стукнул прикладом в раму окна и под звон стекла пошел на улицу. — Попомнишь ты меня!.. Постонешь!

За забором выломал в вишняке ветку и начал прочищать канал ствола. Протолкнул землю внутрь, потом опустил дулом вниз, потряс над травой. Еще раз глянул в ствол, не открывая затвора, и вскинул карабин на плечо: стрелять, наверно, не осмелился, а может, и решимости не хватило, так как в это время не был во хмелю.

Под вечер Бычок шел назад уже покачиваясь и не в лад своим шагам помахивая карабином. Поравнявшись с Ничипоровым двором, остановился и решительно залязгал затвором.

Кто наблюдал за этим, тот уже знал, что будет делать этот развращенный молокосос-полицай: конечно же стрелять в Ничипорову трубу. Несколько дней назад он разбил трубу на хате Ганны — видно, мстил, злыдень, за то, что когда-то она жаловалась на него Бегуну и угрожала пойти выше, если не прекратит свои проделки. Выстрелил и в трубу моей матери, после того как не мог от нее дознаться, куда делся мой отец: пошел косить позднюю отаву и не вернулся домой. Мать в то время и сама еще точно не знала, где отец. Но если б и знала, то разве сказала бы Панте?

Ничипор видел в окно, куда целит пьяный Бычок. Наблюдал с осторожностью, а из хаты не показывался, ибо кто знал, что могло прийти в голову этому пьяному дураку. Немного одумавшись, Ничипор даже упрекал себя, что связался с таким живодером, но уже ничего не сделаешь. Зашел за стену и ждал, когда начнет сыпаться из трубы в устье печи глина и сажа. Ленька был где-то на улице и, наверно, как и некоторые другие мальчишки, следил, как Пантя собирается стрелять.

Раздался выстрел, глухо резанул через стекло по ушам, задрожали стекла. Ничипор с тревогой оглянулся на печь — ничего не увидел, не услышал, но не поверил себе, подошел к припечку, посмотрел: ничего ниоткуда не посыпалось. Грянул еще один выстрел. Ничипор отважился и посмотрел в окно.