— Пускай там разбираются, — равнодушно бросил Пантя. — Чего же она пряталась, если не виновата? Еще тех, что прятали, надо будет проучить.
— А кто прятал, кто? — вдруг заинтересовалась Бычиха. — У нас она не была.
— Знаем кто! Крутомысы!
— Так вот… это самое… — стал Богдан говорить дальше, — если ты хоть еще немного человек и мой сын, то пойди и скажи там кому следует, что не еврейка она. А что смуглая, так это… Пойди и скажи!
— Сам пойди! — зло огрызнулся Пантя. — Пойди, если жить надоело. Скажи заодно и как же портреты Гитлера: мне облегчение сделаешь.
— Значит, ты не пойдешь? — уже, видно, теряя последнюю каплю надежды, спросил Богдан. — Не поможешь невинному человеку? Ну, тогда шагай… Беги, это самое… доноси на своего родного отца! — Богдан отступил в сторону и обеими руками показал сыну на дверь. Тот еще постоял с минуту, позыркал глазами из-под большого козырька сперва на отца, потом на мать и твердым шагом, похожим даже немного на строевой, вышел из хаты, громко стукнув дверью.
Бычиха нервно вздрогнула от этого стука, испуганно повернула голову к двери и вдруг, будто сорвавшись с места, кинулась к окну. Уткнула неряшливую голову в стекло и простояла, согнувшись, несколько минут. Богдан в это время задумчиво и рассудительно, очевидно решая мысленно, что дальше делать, как жить, прохаживался по хате и упрямо молчал. Его не потянуло к окну, чтоб посмотреть, в какую сторону пошел сын, не хотелось обращаться и к Бычихе, слышать ее голос.
Однако Бычиха вскоре обратилась к нему сама, видимо, какая-то тревога начинала беспокоить даже и ее.
— Может, ты сошел бы куда, хоть на эту ночь?.. Бог его ведает, что он намерен делать из-за этих гитлеров?..
— Если намерен, то пускай и делает, — глухо и нехотя отозвался Богдан. — Куда я пойду?
— Ну хоть к Левону в хату… Переночуй там, а я скажу, если спросят… Скажу, что уехал куда-то и еще не вернулся… Ты же мне не очень признаешься, куда ездишь или ходишь.
— Никуда я не пойду! — отмахнулся Богдан. — Если он… это самое… решил поднять руку на отца, то подымет! Не сегодня, так завтра. А если я вырастил такого сына, что может родного отца закопать, то и мне такая жизнь не в радость.
До самого вечера старик никуда не пошел. Мучило, сверлило душу острое чувство, надо как-то помочь Ганне! Может, даже пойти в Старобин или в Слуцк, кому-то сказать, кому-то доказать чистую правду… Он же знает эту женщину с малых лет… Хотелось также увидеть Левона, посоветоваться обо всем. Но теперешний уход из хаты представлялся Богдану проявлением боязни перед сыном, перед новыми властями.
К вечеру Пантя приплелся домой, как всегда, пьяный и, едва успев кое-как раздеться, свалился на кровать. Карабин положил рядом с собой. Наутро проснулся поздно; в хате была только Бычиха. Повернулся в постели, закряхтел по-стариковски, потом нащупал под одеялом карабин и поставил его возле кровати.
— Ломота всю ночь дьявольская, — пожаловался матери, ощупывая рукой шею. — Говорят, что я уже и голову ношу набок. Правда?
— Не слушай их! — стала успокаивать Бычиха. — Это злые языки плетут. От зависти… — Сама же затаенно вздохнула, отвела глаза, наверно, чтобы скрыть, что говорит неправду.
— Ни Левон, ни его муравьи, — продолжал жаловаться Пантя, — ничто не помогает. Ноет и ноет затылок, ломается что-то там и крушится. Только и свету тогда, как хорошо выпью.
— А Левон говорил, что тебе, сынок, нельзя пить.
— А, что он знает, шептун этот? Слушай, у тебя там не осталось ничего от вчерашнего первака?
— Так встал бы, — угодливо предложила Бычиха. — Умойся да за стол сядь.
— Нет, нет! — Пантя задвигал пальцем. Теперь он часто повторял этот жест, так как подавать знаки головой уже не мог. — Есть не хочу, а в горле огнем жжет, во всем нутре сохнет и горит. Дай мне кружку сюда!
Выпив, парень повеселел, стал даже посмеиваться, быстро размахивать руками. И все донимал, подковыривал разными вопросами и требованиями мать.
— А у Романа крепче первак, чем у тебя. Ты это знаешь?
— Не знаю, не угощал он меня, — беззлобно ответила Бычиха. — Но пьют люди и мой. У Романа аппарат лучше, а ты мне все только обещаешь принести.
— Принесу! — снисходительно сказал Пантя. — Вот только надо у кого-то подглядеть. Роман просил дрожжей… Дашь немного?
— Не дам! — резко ответила Бычиха. — Скажи, когда будешь там, чтоб и не просил! Сам пускай достает!
— В Слуцке уже нет, завод этот кто-то сжег, — там немцы засели. А правда, что Бранчицкий совхоз сгорел? Слышала?
— Говорят, правда, — безразлично подтвердила Бычиха. — Так это уже не совхоз, а имение, какие-то паны замежные туда приезжали.
— Слушай! — Пантя бурно захохотал, и рот его, больше чем всегда, поехал набок. — Не пугайся, если я тебе скажу, но мне вот что в голову пришло… Может, потому, что хорошим перваком угостила. Нас с тобой тоже могут смальнуть! Га? Ты поглядывай!.. Особенно ночью, по мне то…
— А ты не очень меру перебирай! — чуть не крикнула мать. — И не дрыхни всю ночь как без задних ног! А то и твои не похвалят тебя за это!
— Не похвалят, не-ет! — согласился Пантя. — Мне и говорят, чтоб по ночам дежурил, а напарника не дают. Правда, и самому не хочется, чтоб кто-то торчал перед глазами да болтался под ногами. Справлюсь и один!
— Так вставай и ночью! — уже почти приказала мать. — Или Роман пускай подменяет. Посменно прохаживайтесь!
— Не бойся! — успокаивающе и уже серьезно заговорил Пантя. — У нас батька праведный… Сколько лет бригадиром и не обидел никого… Из-за него и нас помилуют.
— А ты тоже не очень вредничай с людьми! — посоветовала Бычиха. — Уж если прикажут тебе и некуда деться!.. А то взял манеру — в трубы стрелять… Мне из-за этого стыдно на улицу выйти.
— Чем стрелять в человека, — немного задумавшись, промолвил Пантя, — так лучше уж в трубу. Власть должна быть видна. А вот о другом ты мне скажи, если знаешь, — правда ли, что Крутомыс по ночам пускает в ход мельницу и мелет кому-то муку? Днем же мельница стоит.
— Ветру нет, так и стоит, — заметила мать.
— Был ветер!
— Так, может, себе человек ночью смолол, чтоб людей не приманивать. Семья большая — один примак сколько съест.
— Какой примак?
— А ты не знаешь? Ничего ты, сынок, не знаешь, что у нас тут делается. Алекса приняла, Марфина сеструха. Из Стомогил кто-то пришел, хромой и ободранный. Некоторые говорят, приблудный, а некоторые…
— Что — некоторые? — уже серьезно и с беспокойством поинтересовался Пантя, даже приподнялся на локоть. — Окруженец?
— Из плена, говорят.
— Чего ж ты молчала? — с обидой попрекнул парень. — Насчет таких у меня есть приказ. И Ромацка не сказал! Вот какой у меня староста!
— Кому Ромацка, а тебе шурин.
— Покрутится он у меня сегодня, такой шурин!
Пантя свесил с кровати ноги, мать подала ему пожарницкие штаны и сапоги. Сев за стол и увидев, что там в одной миске задубелая картошка, а в другой — рассол с огурцами, скривил рот, но вряд ли от усмешки, — теперь на его лице трудно было отличить усмешку от самой тяжелой грусти или даже боли. Когда мать села на табуретку напротив и взяла в руки остывшую картофелину, недовольно спросил:
— На ферме этой… нашего старого… сколько там чего еще есть?
— На ферме? — Бычиха посмотрела на сына как на чудачка, горько и насмешливо засмеялась. — Начальник из тебя, начальничек! Власть! Погибнем мы с такой властью. Там уже ни одного рыла нет.
— А где же они? Порасхватали? Почему же ты не взяла?
— Когда я пришла, там только один дохлый поросенок валялся на навозе!
— Поздно пришла! — сурово сказал Пантя. — Ты как на что, так очень ловкая, хапучая! А тут… Что ж мне теперь — у людей нахватанное отбирать или постную картошку есть?
— А у людей тоже нет этого, — насупившись из-за своего промаха, сказала мать.
— Так где же оно все?
— Не знаю, — Бычиха недоуменно пожала плечами. — Может, наши тут где проходили?
— Кто это — наши?
— А бог их знает. Мне никто ничего не говорит.
Пантя хлебнул ложки две рассола, нехотя помял во рту одну картофелину и начал медленно, с обидой и злостью вылезать из-за стола. Вылезши, надел шапку и натянул на рукав белую, уже довольно заношенную повязку.
— Так куда ж ты не евши? — озабоченно спросила мать.
— Пойду. Добрые люди накормят.
— А в Голубовку ты вчера ходил?
Пантя остановился посреди хаты, не дойдя шага два до карабина, который по-прежнему стоял возле кровати, будто с испугом посмотрел на мать.
— Нет! — ответил резко и колюче. — Но, должно быть, схожу!..
Почему вчера Пантя не дошел до Голубовки и не донес на отца? Он не сказал об этом матери, из-за того, что вряд ли смог бы объяснить все словами. Вышло вроде бы совсем неожиданно, как-то само собой, против истинных намерений и, таким образом, будто против его воли.
Пантя миновал в тот день арабиновский мостик, не ощущая ни особой тяжести в душе, ни дрожи в ногах на этом пути, двинулся лугом и уже даже начал представлять, как зайдет в ту школу, где когда-то учился, попросится к коменданту или хотя бы к начальнику полиции и начнет ему докладывать об отце… О своем родном отце… «Портреты Гитлера сжег…»
«А может, старик поначалу и не знал, что это Гитлер? Кто его когда видел раньше?.. Черт его видел!.. Я и сам не узнал бы, если б не сказали…»
Такие мысли немного припугнули Пантю: если бы начальник полиции догадался о них, то и самого Пантю поставил бы к стенке. Это такой человек, что и впрямь в родного отца может выстрелить. Началось у парня смятение в мыслях, даже какой-то поворот их в противоположную сторону. «Не сказать, что… случилось дома, то как же тогда самому? А если Ромацка узнает о портретах?.. Он долго думать не будет… Тогда — конец арабиновскому полицаю… Не узнать Гитлера отец не мог. Да и с Климом был в дружбе, даже с Мариничем… Дядька Антось, старый коммунист, письма писал и сам приезжал… Только где они теперь все?.. И вот — Гитлер! Власть чуть не на весь мир! «Почему сам не принял необходимые меры?» — спросит начальник полиции».