Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 46 из 85

…Ноги тяжелели, и даже карабин начал давить на плечи. Глянул Пантя, сколько еще осталось до Голубовки, и увидел, что оттуда кто-то идет навстречу. Не один, а кучкой, похоже, что взрослый с детьми. Подумалось в первый момент, что стоило бы сойти на другую дорогу, чтоб не встречаться с глазу на глаз с людьми, да и, наверно же, своими, но такой дороги нигде не было. А шагать целиной, чтоб только избежать встречных, тоже нехорошо, не к лицу представителю новой власти.

«Не боятся они человека в чужой форме и с оружием, не сворачивают в сторону. Чего же мне их бояться?.. А если спросят, зачем иду в Голубовку? Скажу, что по службе. Мало ли что мне надо по службе?..»

Навстречу шла женщина с двумя подростками, и вскоре Пантя увидел, что это была Вулька, его сестра, со своими мальчуганами. Когда подошли ближе, Вулька, будто догадываясь о намерении Панти, спросила:

— Ты в Голубовку?

Пантя едва приметно, насколько позволял его больной затылок, кивнул головой.

— Если в кооператив, — добавила Вулька, — то не стоит идти: ничего нет.

— Я не в кооператив, — растерянно ответил парень. — Служба.

— А что, зовут?

— Да нет. Сам надумал…

— Нечего туда лазить самому! — неожиданно для Панти посоветовала Вулька. — Я и своему всегда это говорю.

Пантя посмотрел на сестру: сначала в лицо (отметил мысленно, что у нее на носу больше веснушек, чем у него), потом на фигуру (заметил, что она снова округлилась, несмотря на войну) — и переступил с ноги на ногу, видно раздумывая, что делать и что сказать.

— Дядя, и я пойду! — сказал младший мальчик, круглощекий, нос едва виден из-под черной, как старое гнездо, шапки. Он хоть и держался за материнскую руку, но все время следил за дядей, его ружьем и повязкой на рукаве.

— Никуда ты не пойдешь! — резко оборвала его мать и дернула за руку. — Дядя вернется назад.

— Тут, понимаешь… такая задача… — еще, пожалуй, и не осознавая по-настоящему, какой разговор начинает, пробормотал Пантя. Начал и осекся, не мог набраться решимости говорить дальше. И в то же время чувствовал, что ему очень надо было с кем-либо посоветоваться, хоть высказаться, чтоб легче и светлее стало на душе.

С кем же тут посоветуешься, кому все расскажешь? Как ни жил до сих пор, а таким одиноким и обособленным от всех еще никогда не был. Сестра Вулька, может, и есть тот единственный человек, которому можно сказать хоть одно какое-нибудь слово.

— Такая задача… — повторил он. — Сегодня батька спалил портрет фюрера… Бросил в печь… А вчера…

— Кого это? — перебила Вулька.

— Ну, Гитлера. Не понимаешь? Я под расписку брал. Если не доложить, то…

— Так ты это?..

И вдруг Пантя почувствовал, что на него уставились глаза старшего мальчика, лет десяти-одиннадцати. Пантя еще не знал, какие это глаза, ибо не видел их раньше, однако всем существом чувствовал, что они пронизывают его, достают до сердца, вызывают боль в груди. Набрался смелости и глянул вниз: их взгляды встретились. Пантя не только почувствовал, но и будто сам увидел, как задрожали его веки, как его глаза начали прыгать, и вилять то в один бок, то в другой будто ища спасения. А глаза мальчика, большие и ясные, как два молодых месяца, смотрели на Пантю прямо, упорно и настойчиво. Сколько удивления, страха и презрения было в этих глазах!..

Бычок еще немного потоптался на месте и пошел назад, вместе с сестрой и ее мальчиками. Там у старосты хорошо выпил и просидел почти до вечера. Ни об отце, ни о портретах Гитлера не сказал больше ни слова.

* * *

Богдан не уходил из дома весь тот день, остался в хате и ночью, хотя заснуть не мог, только, как часто уже бывало, сомкнул глаза немного перед самым рассветом. Ни в тот день, ни в ту ночь за ним не пришли. Пьяный Пантя ничего не сказал, вернувшись домой, да и спрашивать у него уже больше ни о чем не хотелось. Утром, когда сын еще спал, храпя на всю хату, Богдан оделся и вышел на улицу. Какое-то время стоял возле ворот, будто раздумывая, в какую сторону пойти. За спиной тоскливо и излишне назойливо поскрипывала хилая от старости и почерневшая от осенней влаги открытая калитка, сбитая из горбылей, перетянутая наискосок тесовой доской. Закрывать ее почему-то не хотелось, и скрип ее почти не трогал слуха. На столбах, к которым были привязаны низкие — каждая собака перескочит — ворота да вот эта калитка, лежали мокрые, распластанные листья молодого дубка, посаженного Богданом в огороде после рождения сына. Не все листья опали с дубка, часть еще осталась и опадет не скоро, может, даже и не осенью, а уже весной, когда начнут пробиваться новые листья и вытеснять старые.

Богдана не тянуло посмотреть, сколько листьев осталось на дубке, не появлялось желание протянуть руку и собрать красивые, как самолеты, листья: на них бы хлеб испечь. Мысли в голове раздваивались: одна требовала сейчас же узнать, вернулась ли домой Ганна, другая — застать дома Левона и посоветоваться с ним, как жить дальше. Ужас и досада одолевали душу, когда начинал думать о том, что вот даже сегодня еще придется возвращаться в свою хату, глядеть на отвратительную немецкую шапку, на черный, с облезлой полировкой карабин, на пьяного и в то же самое время очень больного Пантю, разговаривать с ним, а скорее всего — спорить, ссориться, разрывать душу, доказывая то, чего он никак не хочет понять. Не хочет?.. А если не может? Возможно, что ему уже нельзя сойти со своей черной тропинки: присягу там какую-то дал да и, наверное же, чем-то подугодил немцам. Боится их. Если б иметь надежду сбить его с этой пагубной тропы, — ничего не пожалел бы, даже своей жизни…

На улице вдруг появилась Марфа. Богдан даже не заметил, из какого двора она так неожиданно вынырнула. Женщина ковыляла в ту сторону, где стоял Богдан, но он пошел ей навстречу, боясь, что она снова свернет в чей-нибудь двор.

— Что я хочу у тебя спросить… — обратился Хотяновский к женщине, когда они встретились. — Может, ты знаешь уже… это самое… Ганна вернулась домой или нет?

— Не вернулась! — твердо ответила Марфа. — Вряд ли и вернется.

— Почему ты так думаешь, что не вернется?

— А вы у своего сынка спросите, — вдруг отрезала женщина и, обойдя чуть не остолбеневшего от таких слов Богдана, живо подалась, заковыляла дальше.

Хотяновский тоже повернулся в ту сторону, куда она пошла, повернулся вяло, будто не своими ногами. Хотел что-то сказать вдогонку, как-то оправдаться, но не сразу пришли в голову нужные слова, а когда пришли, то Марфа была уже далеко.

«Куда же она пойдет? — будто и не к месту возник у Богдана вопрос. — Да еще в такой спешке, с таким беспокойством».

И опять же совсем неожиданно для Хотяновского Марфа завернула во двор Левона.

«Вот и она туда, и ей там что-то нужно, — недовольно подумал Богдан. — А как же мне теперь?.. Подождать или пойти следом? И о чем там говорить с Левоном при ней?..»

Богдан умерил шаг, а когда дошел до конца улицы, то присел на Левонову колоду, стал чего-то ждать, наверно и сам хорошо не зная чего. На душе было тяжело, больно, жгла и грызла горькая обида на свою судьбу, на самого себя за то, что, должно быть, не смог найти такую силу, которая могла бы поворачивать его жизнь на каждом шагу в ту сторону, куда больше нужно. А то вот даже Марфе ответить не смог…

Через несколько минут Марфа вышла из Левоновой хаты, потом, тихо прикрыв калитку, показалась на улице с пучком каких-то трав в руке.

— Хозяин дома? — спокойно, будто и не помня того, что она недавно сказала, спросил Богдан.

— Еще дома, — охотно ответила Марфа. И даже остановилась возле колоды, будто ожидая, что старик еще о чем-то спросит.

— Надо и мне зайти… это самое… — неуверенно, видно чувствуя, что говорит не то, что надо бы сказать, начал Богдан. — Мази одной попросить, там у него есть…

— Так он дома, — повторила Марфа и уже намерилась идти в сторону своего двора, как вдруг Богдан, может и сам того не желая, довольно резко и требовательно остановил ее:

— Постой! Это самое… Послушай! — Он встал с колоды, ступил ближе к женщине и понизил голос: — Прежде чем что плохое сказать человеку, так надо… это самое…

— Что надо? — спросила Марфа.

Богдан не мог сразу сказать, ответить.

— Я сказала, как оно есть, — подтвердила свои слова женщина и торопливо пошла по улице.


У Левона Богдан побыл недолго, а выйдя из его хаты, почувствовал сильное раскаяние в том, что хотел оправдываться перед Марфой.

«Если уж так вышло, если выбрана определенная дорожка, по которой надо идти, никуда, ни под какой силой не сворачивая, то пускай Марфа думает что хочет. Пускай даже думает, что я в согласии с сыном. Пускай и другие так думают, если хотят…»

Старательным и твердым шагом Богдан быстро прошел улицу и взял направление на Голубовку. Намеревался там узнать, где Ганна, как ей помочь. Мимо школы не пошел, чтоб без особой надобности не попасть на какого-нибудь злыдня из комендатуры или полиции, а подался напрямик лугом, потом закоулками и даже кое-где огородами. Невзначай, будто мимоходом, заглянул во двор Бегуна, надеясь увидеть там Клавдию и Ивана-Павлика, поговорить сперва с ними. В сенях заметил, что дверь в Клавдину половину закрыта на задвижку, — значит, никого нет дома. Потоптавшись немного возле дверей, Богдан хотел уже уходить, но открылась дверь с другой половины, и хозяйка хаты немного резковато спросила:

— Кто там?

— Да это я, — отозвался Богдан, узнав в освещенном проеме открытых дверей жену Климова брата, Апанаса. — Думал вот сюда, — показал он на противоположную дверь. — Но…

— Их нет дома, — уточнила женщина. — Заходите к нам!

— С кем ты это? — послышался из-за печи хриплый мужской голос.

— Да это бригадир из Арабиновки, — ответила хозяйка, — Хотяновский. Клаву спрашивает.

— Так пускай зайдет сюда! Скажи ему!

Богдан зашел, и, пока искал глазами крюк на стене или гвоздь, чтобы повесить кепку, женщина рассказала, что хозяин захворал, хоть и до этого не был очень здоровым, и вот лежит уже больше недели…