Подошел Пантя. Его тянуло забежать на минутку в свою хату, хоть глотнуть там воды из своего ведра, своей кружкой. У Квасов он не мог и подумать об этом, сидел или стоял возле порога, потом ходил или стоял во дворе, под окнами.
Антипа он почти не видел. Тут, возле повозки, они поравнялись, и Антип будто подался к нему, поднял запавшие и страдальческие, до краев наполненные болью и удивлением глаза. Их взгляды встретились, но Пантя выдержал взгляд всего какой-то момент, потом почувствовал, что его глаза не отводятся, не опускаются, а будто проваливаются в какую-то бездну вместе с ним самим. В голове закружилось…
— Хоть и нет надобности тебе спешить на тот свет, — продолжал свои иезуитские наставления начальник полиции, — поспеешь с козами на торг, но я из уважения к сопляку-герою, который осмелился стрелять в меня, предупреждаю, что если хоть одна твоя жилка рванется наутек, то моя пуля настигнет… И не ноги прошьет она, не руки, им и так уже перепало, а попадет как раз куда надо… Запомни это с первого шага!.. Марш!
Один из полицаев толкнул Антипа дулом в пятно засохшей крови на плече, погнал впереди повозки. Пантя тоскливо глянул на свою хату, облизнул пересохшие губы и пошел следом. Ему казалось, что в окне он увидел венчик седых волос отца, и после этого начали представляться две пары глаз: Антиповы и отцовские, разные по цвету, блеску, но, пожалуй, одинаковые по силе упрека, удивления и отчаяния.
Как одни, так и другие глаза были когда-то очень близкими: почти с тех пор, когда он стал узнавать их и отличать от других, а еще больше — когда начал понимать их.
Заметил Пантя, что Антип обернулся. Неужели ему хотелось еще раз глянуть на своего соседа, бывшего однокашника, на друга не очень давнего детства, который теперь стал предателем?.. А может, Антип хотел поглядеть на свою хату, на тот амбар, где прошли его детские годы, на те закоулки во дворе, где они оба когда-то хоронились, играя в прятки?..
Тихо, медленно отплывали и исчезали с глаз незабываемые их дворы и домишки, где когда-то были близкие и родные их сердцам каждый уголок, тропинка, каждый прут в заборе, бревно в стене. Когда-то Пантя знал Квасов двор и все закутки в строениях лучше, чем Антип или Аркадь и даже чем старший из них — Василь. И когда порой злоупотреблял этим и что-нибудь тащил домой, то не вызывал из-за этого обиды, и тем более мести от своих снисходительных дружков.
Панте показалось, что, наверно, не только Антип прощается со всем этим близким и родным, а должно быть, вот и он сам. И будто не в Антипа он стрелял сегодня ночью, а Антип в него. Трудно это представить, почти невозможно видеть Антипа на своем месте. Легче чувствовать себя на его месте. Не Антип вот теперь идет по своей родной улице, изнеможенный, мертвецки-бледный от потери крови, со связанными сзади руками, а он, Пантя Бычок, как часто зовут его тут все. Дула таких, как у него самого, карабинов упираются в его, Пантину, спину, почти голую, обожженную болью и кровью, искалеченную побоями. Дула такие холодные, намороженные, что только приткни к коже — прикипят. А спина горит — тело уже знакомо с пулями…
Минуют дворы, огороды, и огородишки, скамейки возле палисадников. Почти на каждой из этих скамеек случалось когда-то посидеть…
Хоть и раннее еще время, но никто в Арабиновке не спит: и старые и малые вышли из хат, стоят кто на улице, кто во дворах. И все знакомые, все знакомые!.. Хочется поклониться каждому, сказать что-нибудь хорошее, ласковое, попросить прощения, если когда-нибудь кого обидел…
Пантя будто против воли поднял глаза и глянул на Антипа. Заметил, что тот и впрямь кивает людям головой.
«Так, это ему и нужно!.. Это ему и можно! — с горечью в душе подумал Бычок. — Его кивки, его поклоны люди примут, поймут, запомнят, так как он никогда никому не сделал ничего плохого. А моих — не приняли б…»
Когда вышли за деревню, Гнеденький спросил у начальника полиции:
— Поцему старосте, такому, как я, не дают орузия? Разве оно помесало б?
— Не всякому дураку это можно, — ответил начальник и широко ухмыльнулся, довольный своей шуткой.
Ромацка по-заячьи опустил верхнюю губу, прикрыл свои свищи в зубах и начал дергать вожжами черного и кудлатого, как медведь, коня. Животное, наверно, тоже чувствовало, кого везет, в каком преступлении участвует и едва переставляло ноги.
— Но-но-о, волцье мясо! — крикнул Ромацка и замахал концами вожжей. Конем этим он был очень недоволен и часто ругал себя, что отдал тогда Климу лучшего колхозного жеребца. После того все хорошие кони куда-то исчезли из бригады, а осталась только вот эта кляча и уже совсем старый, бессильный Хрумкач.
— А я когда-то хоросо стрелял, — снова начал о своем Гнеденький. — И было из цего…
— А где ж теперь оно?
— Советы отобрали.
— Ты, видать, из раскулаченных? Та-ак! — Начальник полиции глянул на его пригорбленную спину и принял суровый вид.
— Возврассенный, — объявил Гнеденький. — Перед этим я взял бабу из бедных, а это все равно цто я сам обеднел.
— Попадешься ты еще в мои руки!.. — вдруг с угрозой промолвил начальник полиции. — Проверим, что ты за птица!
Эта неожиданность перепугала Гнеденького, он несколько раз подозрительно и с боязнью оглянулся на пана начальника, а потом решил не отступать от того, что намерился сделать.
— Впятером одного ведем, — язвительно проговорил он. — Люди у ворот стояли, смеялись. А потом есе будете месяц возиться с бандитом — тратить время.
— А ты как думал, кулак возвращенный?!
— Кто, я? — Гнеденький оглянулся и недовольно задрал верхнюю губу. — Я поресил бы его сразу!.. При этой самой… попытке к бегству.
— А тебя самого не порешили б?
— За сто это?
— За самовольство! Он еще знаешь что может рассказать.
— Ницего он не рассказет! Я знаю, о ком говорю.
Начальник полиции расстегнул на животе кобуру, вынул немецкий парабеллум:
— Из этого выстрелишь?
Ромацка поглядел на оружие искоса и недоверчиво.
— Из этого?.. Не знаю, не стрелял. Но давайте попробую!
«Ну и подлюга!» — с отвращением подумал полицай, и ему даже страшновато стало. До этого времени он считал себя вполне способным на всякую решительность и холодную выдержку, никогда не видел плохих снов после самых ужасных дел.
А вот этот, должно быть, и глазом не моргнет там, где ему, начальнику полиции, надо еще примериться, поразмыслить.
— Дать тебе в руки оружие? — с издевкой пробормотал начальник, кладя парабеллум на свой толстый живот. — Тебе оружие?!
— Ну, если не верите мне, — без особой обиды предложил Гнеденький, — то сказите вот этому! — Ромацка вожжами показал на Пантю. — Он все трубы у нас попростреливал насквозь, приказите — в родного батьку выстрелит.
Пантя в это время был далеко впереди, староста не рассчитывал, что он услышит его слова. Но Бычок услышал, повернулся назад всем корпусом, потому что шея совсем не ворочалась, и сверкнул из-под немецкого козырька мстительно и ядовито.
«В тебя-то я выстрелил бы!» — подумал, однако вслух не произнес.
Старый кот Левона сидел на своем излюбленном месте, на печи возле столба. Теперь и время было ему там сидеть, так как уже на окнах нарисовал свои первые узоры мороз, в хате похолодало.
— Ты особенно не раздевайся, — сказал Левон Богдану Хотяновскому, — но чувствуй себя свободно и ремень расстегни. Если что такое, то скажем, что лечишься у меня — поясницу тебе каждый день натираю.
Тут же на лавке, где сидел Богдан, стояла бутылка с муравьиной кислотой, по всей хате расплылся от нее запах скипидара.
— За Кваса-младшего не бойся, — продолжал Левон, приглаживая ладонями свои белые, немного обвисшие волосы. Ладони шуршали на волосах, как щетки. — А о старшем… ничего не слышал?
— Да молчит мой… А я… это самое… не могу спрашивать у него. Вынюхала где-то старая моя, что в Старобин повели.
— Допрашивают, значит, мучают.
— Да ужо ж…
— …Лежал я тогда на печи, вместе с котом. Кот похрапывает, а я нет — выбился почему-то из сна. Слышу — стреляют. Я слез с печи, подошел к окну, вот к этому. Темно на дворе, только забор чуть виден, если вглядишься. Так и подумал, что стреляют где-то возле Квасов или возле тебя. Потом выстрелы послышались и ближе, на улице. Я в другое окно, вот в это, — он кивнул головой в сторону улицы. — Глаза немного свыклись — вижу, кто-то, пригнувшись, бежит вдоль забора… И прямо к часовне. А сзади стреляют… Потом — взрыв, как от грома. Все окна задрожали, кот соскочил с печи: подбежал ко мне и уткнулся головой мне в ноги.
…Все стихло, тогда я подумал, не из Квасов ли это кто бежал? Кому же тут еще? Слышал я, что на этих днях они должны зайти к матери. Оделся и потихоньку вышел… Кот за мной. Подошли мы незаметно к часовне — нигде никого не видно. Потом слышу — за тополем кто-то шепчет: «Дедуля, это вы?» Вглядываюсь. С борозды встает человек и машет мне рукой. Подхожу, наклоняюсь — Квасов-младший, в руке будто бутылка четвертная. «Дедушка, говорит, как хорошо, что кот с вами пошел, а то я мог подумать, что это полицай снова движется». И показывает мне эту «бутылку». «Чего же ты лежишь, — говорю я, — они, гляди, и в самом деле могут еще нагрянуть! Да и морозно». — «Не могу, говорит, идти, в ногу угодили».
Я снял с пояса ремень, перевязал ему бедро и помог встать. «Куда ж нам теперь?» — спрашиваю. Молчит парень. И я молчу. Поблизости только часовня, нам она — не убежище, холодно в ней. А кот покрутился возле нас и направился домой. Поковыляли и мы за котом. Приходим в хату — холод. Вижу: окно выбито.
— Это мой выхрестень, — сказал Богдан. — Посылали его за тобой.
— Зачем?
— Сказала старая дура, что ты кровь умеешь заговаривать. Царапнули там одному по…
— Холеру в бок я заговорил бы ему!
— Вот и хорошо, что тебя не было… Я сказал, что ты редко бываешь дома, больше ходишь по людям. — Богдан будто невзначай взглянул на печь, потом окинул глазом всю хату. — Этот бедняга и теперь тут?