Тропы хоженые и нехоженые. Растет мята под окном — страница 58 из 85

…В последнюю минуту, когда старика поставили на принесенную Пантей скамью, Богдан, рискуя собой, подался вперед, стал кивать ему головой. Но старый лекарь будто бы не заметил этого, хотя и смотрел своему другу прямо в лицо и конечно же видел слезы на его прищуренных глазах.

…Пепел Левоновой хаты уже слежался, почти сровнялся с землей, только печь, будто памятник хорошему человеку, возвышалась над пепелищем. Богдан снял свою кепку-обвисуху, поклонился пепелищу, печи-памятнику и так, с обнаженной головой, пошел дальше.

…Виселица. Она еще стояла, веревочная петля висела на ней и моталась даже от небольшого ветра, будто намереваясь захватить еще кого-нибудь за шею. Эта петля отправила на тот свет Левона, человека, который за всю свою жизнь не только каким-нибудь делом, но ни единым словом не обидел никого напрасно. Неизвестно, кто укрепил на перекладине эту петлю, а виселицу сделал Пантя. Об этом Богдан знал.

И вот последнее, что остается от деревни, — часовня, тополь. Богдану хотелось остановиться и около них: почти четверть века прожил в Арабиновке, и, куда ни шел, куда ни ехал за эти годы, тополь и часовня всегда будто провожали его. Потом были возвращения, и самыми первыми приветствовали эти возвращения опять же тополь и часовня: один еще издалека, другая вблизи…

Но как стоять тут, если рядом виселица? И петля раскачивается будто все сильней и сильней…

Все осталось за плечами… Чего-то жаль, чего-то — нет? Богдану кажется, что всего теперь жаль, разве только кроме Бычихи, которая не принесла ему счастья. Но и она не всегда умышленно делала недоброе…

Жалко скрипку. До чего она там долежится на полке, чего и кого дождется?.. Бычиха скоро продаст ее или променяет, как и покойник Пантя… Хорошо запели струны, когда снова Богдан тронул их пальцами. Узнали они старые пальцы хозяина и, может, даже почувствовали, что уже не скоро дождутся их, такой привычной и желанной ласки. А может, и вовсе не дождутся, потому и запели так искрение, от всей души…

Старый музыкант и теперь слышит эту струнную песню… Она ласкает слух, наводит на воспоминания… Неужто она уже навеки прощальная? Нет. Вот и что-то веселое в ней, обнадеживающее… Вот и тот вальс, что витал на этих струнах когда-то в молодости. Он лучше всего выявлял настроение, раскрывал душу, будоражил горячее сердце…

Не каждый раз это было и не перед каждым человеком. И отнюдь не на каждой вечеринке… Были и у него счастливые, незабываемые часы. Были когда-то такие вечеринки, что на них приходила… она. Нет, не Бычиха и не какая-то другая из тех, что встречались потом на протяжении всей жизни. Это была одна-единственная, первая и последняя…

Она не подходила к Богдану, когда тихо и неприметно появлялась на вечеринке, она не ждала, что он подойдет к ней и пригласит на танец; кто же тогда будет играть? Никто даже и не догадывался об их такой удивительной близости…

Когда она появлялась на вечеринке и на какое-то время останавливалась на пороге, будто для того, чтоб показаться, или — чтобы поглядеть, кто там есть, глаза их встречались, и не только все, что было в хате, но и весь мир для музыканта сразу становился другим. Следующим танцем тотчас же был чарующий вальс. Он родился будто невольно, но как-то очень легко, вот на таких же вечеринках, где была она. И теперь Богдан не помнит, слышал ли он где-то подобную мелодию или весь этот вальс был создан в то время им самим.

Он ни разу не сказал девушке о своей любви, но долго носил это чувство в душе. И, наверно, немалая доля того чувства проявилась в этом вальсе. Только доля, ибо всю силу и глубину своей любви он не мог бы высказать ни словом, ни даже исполняя этот близкий сердцу вальс.

Во времена таких счастливых вечеринок Богдан начинал играть без всяких заказов. Он вообще не любил заказов, потому что не считал себя нанятым. Она знала, что вальс начинался для нее. Знала также, почему музыкант играет именно этот вальс, хотя умеет и еще несколько других. И снова останавливала на нем свой внимательный и полный благодарности взгляд. Шла танцевать, если попадалась хорошая напарница. А не попадалась — стояла и слушала, ведь не могла пойти в паре с самим музыкантом.

Случалось, что немного ёкало сердце у музыканта, когда не напарница, а напарник брал ее за руку, а она клала свою ладонь ему на плечо. Потом снова видел возле себя ее глаза, голубые, удивительно выразительные и светлые. Она и во время танца смотрела на него, и вальс лился сам собой: ни руки, ни горячий от приятного возбуждения подбородок не чувствовали скрипки — казалось, что сама душа пела и передавала свои чувства и свой ритм только ей одной, хотя на танец выходило много пар. Невольно возникали предположения, что это не случайный напарник, порой даже и кривоногий, кружится с нею и смело держит руку на ее талии, а он сам легко и плавно вышел в круг и витает над ним вместе с нею, нежной и бесконечно близкой… Ног под собой не чует, руки превратились в крылья…

…Слышит Богдан свою скрипку и шагает, кажется, в такт этой музыки… Потом в голос скрипки неожиданно вливаются далекие и чем-то очень знакомые и близкие сердцу звуки обыкновенной самодельной дудки.

…Желая хоть чем-нибудь позабавить маленького Пантю, он выбирал те счастливые часы, когда мальчик не был больным или увечным, и вел его в Манево. Вот этой дорогой, вот этой тропкой, по которой идет теперь сам. Меж кустов можжевельника и ольшаника они искали молодую рослую сосенку с большими прогонами за последние годы. У Богдана почти всегда был в кармане большой складной нож. Выбрав среди смолистых и колючих венчиков веток такую, что по одному своему виду напоминала дудку, Богдан наклонял сосенку и, хоть жаль было деревцо, делал умелый надрез, чтоб определить, какой там стержень, может ли он легко, не сломавшись, выкручиваться из свежей оболони.

Испытывать так приходилось иногда не одно деревцо, а несколько. Зато когда попадалось такое, что было пригодно на дудку, то и нужная трубочка выкручивалась быстро, будто сосенка сама отдавала свое лучшее годовое наращение, сама желала превратиться в голосистую дудку.

Но сырая трубка, из которой течет светлый смолистый сок, еще не дудка. Сняв кору, Богдан нес ее домой и подсушивал на солнце или на печи. Когда же Пантя хотел поиграть тут, в Маневе, а то и посвистеть, как лесные птицы, так отец делал ему свистульки из ольховой коры. Таких можно было наделать сколько хочешь; молодого ольшаника было тут много. Выходили дудки разных размеров и с разными голосами. Мальчик свистел в них, и его лепеховатыи рот желтел от этого и становился того же цвета, как и его суровые штаны, покрашенные в ольховой коре.

…От воспоминаний заныло, защемило грудь. Уже недалеко и Манево, оно хоть и медленно, но приближалось, а кладбище, где лежит теперь сын, будто бы нехотя, под каким-то неодолимым принуждением, отдалялось: от часовни до него было рукой подать. Не был отец на кладбище во время похорон, не наведался и после. Сегодня, когда отходил от часовни, что-то мрачное и подсознательное влекло его туда. Оттуда тянуло ветерком, приносило ночную свежесть и сырость… Казалось, что и запах березовой рощи донесся с этим ветром.

Березы растут на кладбище, Богдан повернулся лицом к ним, и сразу перестало казаться, будто там березы такие же бело-зеленые, плакучие, как и всюду в лесу. Перед глазами встали могилы: одна к одной, одна к одной…

Площадь под кладбищем не увеличивалась, может, от самого царя Гороха, а хоронят там своих покойников несколько близлежащих деревень. Как же найдешь теперь ту неприметную могилу? Говорили арабиновцы, что сын похоронен рядом с Сушкевичем. А где тот Сушкевич? Богдан никогда не видел этого места. Узнать своего по свежей могиле? Так там, может быть, не одна такая…

Тянуло быстрее в Манево не только по этой причине. Если б спросили о ней у Богдана, то, возможно, он и не сумел бы объяснить это словами. Пантя — сын. От этого не уйдешь, этого не вырвешь из души. Пантя времен свистулек — самая дорогая радость в жизни. Позднее эта радость порой перебивалась скрытыми мужскими слезами. В последние годы — особенно…

Но вот и Манево. Из первых же кустов навстречу выскочил Иван-Павлик. Хорошо, что темно, — не видно было глаз этого подростка. А когда наведывался он к Левону с поручениями от отца, когда был в Богдановой хате в последний раз, то смотрел на хозяина с таким удивлением и недоверчивостью, что у старика душа переворачивалась от такого взгляда. Очевидно, не мог парнишка уразуметь: как это чтоб у сына-полицая да был такой отец, что ему в отряде доверяют?

Прошли вдвоем несколько шагов между кустов, а дальше их встретил Аркадь Квас, с автоматом на груди, с гранатами за поясом. Богдан едва узнал его, а когда узнал, то почему-то подумал в первую минуту, что парня, видимо, умышленно прислали сюда, чтоб напомнить о прошлом и растревожить рану, которая так и не заживает и, наверно, никогда не заживет.

Говорить с Аркадем было тяжело, больно, хотя никакой собственной вины перед ним у Богдана не было и не могло быть. А парень искренне хотел поговорить с ним: может, потому, что давно не был в родной деревне, а может, от ощущения сиротства юная душа тянулась к уважительному соседу.

— Я тут вспоминал вас, — сказал Аркадь, поддерживая Богдана под локоть в тех местах, где уже привычный к ночным походам молодой глаз замечал на тропке ямку или кочку. — Часто вспоминал.

«Почему? — спрашивал сам себя Богдан, а вслух не говорил ничего. — За доброе, так, кажется, и не было чего вспоминать».

— И благодарил вас, — продолжал хлопец. — Если б не вы, то…

— Это самое!.. — тут уже не выдержал старик. — За что меня благодарить?.. Не приведи бог вспоминать всего того…

— Все мы погибли б, если бы не вы, — твердо сказал Аркадь. — И если бы не дед Левон, покойник.

О делах Левона можно было бы и поговорить, приятно о них и вспомнить. Может, когда-нибудь вспомнятся и Богдановы дола в Арабиновке, но в эти минуты никакая сила не могла отвлечь от новых и, казалось, еще более тяжелых и болезненных воспоминаний о сыне. И снова брало верх убеждение, что не надо идти на кладбище и хорошо сделал, что не повернул туда от часовни.