Тропы Песен — страница 42 из 57

Страх перед концом света принимал три формы. Люди боялись, что:

1. Бог уничтожит свое творение, окутав его огнем и серой.

2. Что с Востока примчатся легионы сатаны.

3. Что человечество выкосят повальные болезни.

И все-таки эти страхи удалось преодолеть! 1000 год пришел и прошел, и укоренилось новое «открытое» общество Средневековья. Как очаровательно написал об этом епископ Глабер: «Три года спустя после 1000 года Земля покрылась белоснежным нарядом из церквей».

ЗА УЖИНОМ В ГОСТЯХ, ЛОНДОН, 1971

В гости пришел очень высокий американец. Он оказался в Лондоне проездом, направляясь в Вашингтон после командировки во Вьетнам, где занимался расследованием. За последнюю неделю он побывал на Гавайях, в Гуаме, в Токио и Сайгоне. Он пролетал над Ханоем в ходе воздушного налета. Он совещался с натовскими штабными начальниками — а сегодня у него выдался свободный вечер.

Он был невинным человеком. За салатом он рассуждал о дефолиантах. Я никогда не забуду, как у него по губам растекался малиновый сок, а из них вылетала чеканная дробь слов, прогибавшихся под сильными ударениями: «Северные вьетнамцы уже потеряли между третью и половиной поколения своих молодых боеспособных мужчин. Это жертва, которой ни одна нация не может приносить бесконечно; а потому мы и предвидим нашу военную победу во Вьетнаме уже в течение 1972 года…»

Не тесни врага, загнанного в угол.

Принц Фу-Цяй говорил: «Дикие звери, будучи загнанными в угол, дерутся отчаянно. Так сколь же это верно и о людях! Когда им известно, что выхода нет, они бьются насмерть.»

Сюн Цзы, «Искусство войны»

ШТИРИЯ, АВСТРИЯ, 1974

Перед визитом к Лоренцу я путешествовал по горам Роттенманнер-Тауэрн с рюкзаком, набитым его книгами. Дни стояли безоблачные. Каждую ночь я проводил в новом альпийском домике, ужинал сосисками с пивом. Горные склоны сплошь покрывали цветы: горечавки и эдельвейсы, водосборы и лилии. Солнечный, свет «заливал изумрудную синеву сосновых лесов, а кое-где на осыпях еще виднелись пласты снега. На лугах повсюду паслись кроткие бурые коровы, звяканье их бубенцов эхом разносилось над равнинами — или то были отголоски далекого звона церковных колоколов…

Строка Гёльдерлина: „Виден мне город вдали, он мерцает, как панцирь железный…“ [54].

Путешественники: мужчины и женщины в красно-белых рубашках и кожаных штанах. Все, проходя мимо, кричали: „Grass Gott!“ [55]. Один заскорузлый коротышка принял меня за немца и с плотоядной гримасой торговца порнографией откинул лацкан пиджака, чтобы показать мне свои свастики.


Перечитывая Лоренца, я понял, почему благоразумные люди в ужасе вскидывают руки — и принимаются дружно отрицать, что существует такая вещь, как человеческая природа, и настаивать на том, что всему необходимо учиться заново.

Они чувствуют, что „генетический детерминизм“ представляет угрозу для всех либеральных, гуманных и демократических ценностей, за которые все еще крепко держится западный мир. Понимают они и то, что инстинкты нельзя выбирать: нужно принимать их все, скопом. Нельзя пустить в Пантеон Венеру — и захлопнуть дверь перед носом у Марса. А приняв „борьбу“, „территориальное поведение“ и „порядок старшинства“, вы вновь увязнете в реакционном болоте XIX века.

Что особенно привлекло в труде „Об агрессии“ идеологов „холодной войны“ — так это выдвинутое Лоренцем понятие „ритуального“ сражения.

Сверхдержавы по определению должны сражаться, потому что это стремление заложено в их природе; однако можно выбрать местом для своих стычек какую-нибудь бедную, маленькую, желательно беззащитную страну — точно так же, как двое оленей-самцов выберут для драки клочок ничейной территории.

Я слышал, что министр обороны США всегда держит у изголовья эту книгу, испещренную пометками.


Люди суть порождения своих обстоятельств, и всё, что они говорят, думают или делают, обусловливается обучением. Детям наносят глубокие травмы происшествия, случившиеся в раннем детстве, народам — переломные моменты в их истории. Но может ли означать такое „обусловливание“, что не существует неких абсолютных мерок, которые выходили бы за рамки исторического прошлого? Что не существует „добра и зла“, независимо от национальности и вероисповедания?

Неужели „дар языков“ втихаря истребил в человеке инстинкт? Иными словами, неужели Человек — и впрямь вошедшая в поговорку „чистая доска“ бихевиористов — бесконечно податливая и готовая приспособиться к чему угодно?

Если это так, тогда все Великие Учителя впустую мололи языками.


Самое „неудобное“ место в книге „Об агрессии“ — то самое, из-за которого Лоренца освистывали и обзывали „нацистом“ — это та часть книги, где он описывает „фиксированные формы“ поведения», которые можно наблюдать у молодых солдат, когда в них пробуждается боевая ярость: голова высоко поднята… подбородок выставлен вперед… руки колесом… по уже не существующей шерсти вдоль позвоночника пробегает дрожь…: «Они высоко воспаряют над заботами повседневной жизни… Люди наслаждаются чувством своей непогрешимой правоты, даже когда совершают жестокие зверства…»

И все-таки… мать, в неистовстве бросающаяся на защиту своего ребенка, прислушивается — будем надеяться! — к голосу своего инстинкта, а не к советам какой-нибудь брошюры, адресованной молодым матерям. А если мы допускаем существование боевого поведения в молодых женщинах, то почему он должен отсутствовать у молодых мужчин?


Инстинкты — это Паскалевы «доводы сердца, о которых не ведает — разум». А верить в «доводы сердца» для реакционера — совсем неутешительно, нет, просто огорчительно!


Без религии, по знаменитому определению Достоевского, «все дозволено». Но, не будь инстинкта, эта вседозволенность царила бы точно так же.

Лишившись инстинкта, мир превратился бы в куда более беспощадное и опасное место, чем все, что рисуют нам те, кто носится с понятием «агрессия». Это было бы лимбоподобное царство безразличия, где все перекрывалось бы чем-нибудь еще: добро могло бы становиться злом; смыслу бессмыслицей; правда — ложью; вязанье спицами было бы занятием ничуть не более нравственным, чем детоубийство; и в таком мире человек, которому «промывают мозги», легко верил, говорил и делал бы все то, что в данный момент было бы угодно властям.


Мучитель может отрезать человеку нос; но, если у калеки родится ребенок, то родится он с носом. То же самое происходит и с инстинктом! Тот факт, что суть инстинкта, не подвластная изменениям, передается по наследству, означает, что «промывщики мозгов» должны начинать свою обработку сначала, заново оболванивая каждое новое поколение, каждую новую личность, — а это в конечном счете дело очень тоскливое.


Древние греки считали, что человеческому поведению положены некие пределы — не для того, как указывал Камю, чтобы их невозможно было преступить; просто чтобы они существовали, произвольно, и чтобы того, кто проявлял спесь (hybris), нарушая их, ждал сокрушительный удар Рока!


Лоренц отстаивает мнение, что в жизни любого животного существуют поворотные моменты — «рубиконы» инстинкта, — когда оно как будто слышит зов, повелевающий ему вести себя так, а не иначе. Оно может не прислушаться к этому призыву: например, если «естественная» мишень его поведения отсутствует, то животное просто «перенаправит» его на объект-заместитель — и разовьет в себе отклонение от нормы.


В любой мифологии есть свой «Герой и его Дорога Испытаний»: это тоже юноша, который слышит «зов». Он отправляется в далекую страну, где местное население грозит сожрать какой-нибудь великан или чудовище. Вступив в сверхчеловеческую битву, Герой побеждает Силы Тьмы, доказывая свое мужество, и получает награду: жену, сокровища, землю, славу.

Всем этим он наслаждается до самой старости, а потом вдруг тучи снова сгущаются. Он вновь чувствует беспокойство. Опять ему не сидится на месте — или как Беовульфу, который уходи, чтобы погибнуть в сражении, или как Одиссею, которому предсказано слепым Тиресием отправиться куда-то в загадочную даль — и бесследно сгинуть.


Катарсис: по-гречески это «очищение», от глагола kathairo. Согласно одной спорной этимологии, это слово восходит к katheiro — «избавлять землю от чудовищ».


Миф предполагает, поступок располагает. Героически Цикл представляет некую неизменяемую парадигму «идеального» поведения для героя-мужчины. (Конечно, можно было бы выработать такую же парадигму и для Героини.)


Каждый «раздел» мифа — как звено в поведенческой цепочке — соответствует одному из классических «веков» человечества. Каждый век начинается с того, что необходимо преодолеть какое-то новое препятствие, выдержать какое-то новое испытание. Статус Героя повышается в зависимости от того, насколько успешно он завершает цикл этих испытаний — во всяком случае, в рамках сказаний.


Большинство из нас, отнюдь не будучи героями, попусту растрачивает время своей жизни, подает реплики невпопад и в конце концов запутывается в собственных чувствах. С Героем ничего подобного не может происходить. Герой — потому-то мы и зовем его героем — встречает каждое испытание, когда настает его черед, и «вписывает в счет» одну победу за другой.


Однажды я устроил эксперимент, попытавшись «наложить» жизненный путь Че Гевары, современного героя, на канву эпоса о Беовульфе. В результате после нескольких небольших подгонок сложилась толковая картина. И тот, и другой герой совершают примерно одинаковый ряд подвигов в одинаковой последовательности: покидают дом; переплывают море; поражают Чудовище (Грендель — Батиста); поражают мать чудовища («Владычица вод» — Залив Свиней). Оба героя получают награду — жену, славу, сокровища (в случае Че Гевары это жена-кубинка и управление Национальным банком Кубы), и так далее. И оба кладут головы на чужбине: Беовульфа убивает Червечудовище, Че Гевару — диктатор Боливии.