Тропы песен — страница 45 из 58

Я лежал, распластавшись вдоль ствола дерева, свесив ногу над краем насыпи, и жадно пил из фляги. Теперь я понял, что имел в виду Рольф, говоря об обезвоживании. Лезть на эту гору было безумием. Мне придется возвращаться тем же путем.

Серые сорокопуты смолкли. Пот стекал со лба мне на веки, поэтому все, что я видел, казалось смазанным и бесформенным. А потом я услышал громыханье камней со стороны русла и увидел, что ко мне приближается чудовище.

Это был гигантский пестрый варан, властелин гор, перенти собственной персоной. В длину метра два, не меньше. Шкура – бледно-желтая, с коричневыми крапинками. Он выбрасывал в воздух лиловый язык. Я застыл. Растопыривая когти, варан продвигался вперед: непонятно было, заметил он меня или нет. Его когти прошли в пяти сантиметрах от моего башмака. Потом он развернулся и с неожиданной быстротой убежал туда, откуда и появился.

У перенти пугающие ряды зубов, но для человека он безвреден, если только не загонять его в угол; по правде говоря, если не считать скорпионов, змей и пауков, Австралия в этом отношении – исключительно благодатная страна.

И все равно аборигены унаследовали целый бестиарий всяких монстров и бук, которыми можно пугать детей или истязать юношей в пору инициации. Мне вспомнился описанный сэром Джорджем Греем болийяс: вислоухое злобное привидение, намного коварнее прочих тварей, пожирающее мясо, но оставляющее кости. Еще вспомнился Радужный Змей. И как Аркадий рассказывал про ману-ману – клыкастое йетиподобное существо, которое передвигается под землей, по ночам пробирается в лагеря и убивает неосмотрительных чужестранцев.

Первые австралийцы, размышлял я, наверняка имели дело с настоящими чудовищами вроде thylacoleo, или сумчатого льва. Существовала и ящерица-перенти девяти метров в длину. И все же в австралийской мегафауне не было ничего такого, что потягалось бы с ужасами африканского буша.

Затем я задумался: а может быть, мрачные стороны жизни аборигенов – кровная месть и кровавые инициации – обязаны своим существованием тому факту, что у них просто не было настоящих зверей-соперников?

Я поднялся на ноги, взобрался на гребень и поглядел вниз на поселение Каллен.

Я надеялся увидеть где-нибудь спуск полегче – такой, чтобы мне не пришлось снова пересекать те ущелья. Найденный «легкий спуск» оказался каменистой осыпью, однако я добрался вниз невредимым и отправился вдоль русла домой.

По руслу струился тонкий ручеек, на берегах росли кустарники. Я плеснул немного воды себе в лицо, пошел дальше. Я уже заносил правую ногу, чтобы шагнуть вперед, и тут услышал собственный голос:

– Сейчас я наступлю на нечто, похожее на зеленую сосновую шишку.

Предмет оказался головой королевской коричневой змеи, уже приготовившейся ринуться в бой из-за кустов. Я убрал ногу и начал отступать, очень медленно: раз… два… раз… два. Змея тоже отступила и ускользнула в нору. Я похвалил себя: «Ты очень хладнокровен», но тут же почувствовал волну тошноты.

Я вернулся в Каллен в половине второго.

Рольф оглядел меня и сказал:

– Да ты совсем измотался, дружище.

* * *

Баю-баю, детки

На еловой ветке.

Тронет ветер вашу ель —

Закачает колыбель,

А подует во весь дух —

Колыбель на землю бух[115].

* * *

Человек – мигрирующий вид, это, по-моему, было доказано в ходе эксперимента, проводившегося в Тэвистокской клинике в Лондоне и описанного доктором Джоном Боулби в книге «Привязанность и утрата».

Всякий нормальный младенец, если оставить его в одиночестве, будет кричать, и лучший способ унять эти крики – взять его на руки и укачивать, шагая туда-сюда. Боулби соорудил механизм, который в точности имитирует ритм и темп материнской поступи, и обнаружил, что ребенок, – разумеется, при условии, что он здоров, сыт и не мерзнет, – моментально прекращает плач. «Идеальным является вертикальное движение, – писал он, – с отклонением на три дюйма». Укачивать в медленном темпе, например с тридцатью циклами в минуту, не помогало, но если темп ускорялся до пятидесяти и выше, то все дети прекращали плакать и почти всегда успокаивались.

* * *

Изо дня в день младенец все никак не может нагуляться. А раз он инстинктивно требует выгула, то, значит, некогда и мать в африканской саванне должна была постоянно перемещаться: от стоянки к стоянке, делая ежедневные обходы в поисках прокорма, за водой к роднику или к соседям в гости.

* * *

У обезьян ступни плоские, у нас своды стоп изогнуты. Согласно профессору Напье, человеческая походка – это вытянутая пружинящая поступь: 1… 2… 1… 2… – с четырехкратным ритмом, лежащим в основе движения стоп, когда они касаются земли, – 1, 2, 3, 4… 1, 2, 3, 4… Пятка ударяется о землю – вес ложится на внешнюю часть ступни – вес переносится на подушечки пальцев – толчок большим пальцем.

* * *

Мне часто приходит в голову вопрос, сколько подметок, сколько воловьих подошв, сколько сандалий износил Алигьери во время своей поэтической работы, путешествуя по козьим тропам Италии.

«Inferno» и в особенности «Purgatorio» прославляют человеческую походку, размер и ритм шагов, ступню и ее форму. Шаг, сопряженный с дыханием и насыщенный мыслью, Дант понимает как начало просодии.

Осип Мандельштам. Разговор о Данте

* * *

Melos по-гречески «конечность»; от этого слова происходит «мелодия».

* * *

Подумай о медлительной душе…

Джон Донн. Вторая годовщина

* * *

Один белый исследователь в Африке, которому не терпелось ускорить путешествие, заплатил носильщикам за несколько марш-бросков. Но, почти уже дойдя до места назначения, они вдруг сбросили на землю тюки и отказались двигаться дальше. Никакие посулы дополнительного вознаграждения не помогали. Они говорили, что им нужно подождать, пока их не нагонят их души.


Бушмены, преодолевающие пешком огромные расстояния по Калахари, понятия не имеют о посмертном существовании душ. «Когда мы умираем – мы умираем, – говорят они. – Ветер уносит наши следы, и нам конец».


Ленивые и оседлые народы, например древние египтяне, с их представлениями о посмертном странствии по камышовым полям, оставляли для загробного мира путешествия, которых им не довелось совершить в мире земном.

* * *

Лондон, 1965


Человек, который пришел на ужин к мистеру Расиху, оказался прилизанным лысеющим англичанином лет шестидесяти пяти, розовым, как здоровый младенец. У него были соломенно-седые бакенбарды и ясные голубые глаза. Его звали Алан Брейди. При первом же взгляде на него становилось ясно: человек он очень счастливый.

Мистер Расих был официальным закупщиком для суданского правительства в Лондоне. Он жил в квартире на верхнем этаже высотного дома в районе Виктории. Красил бороду хной, носил белую галабею[116] и мягкий белый тюрбан. Почти все время он сидел у телефона, собирая у понтеров сведения о скакунах, и, похоже, совсем не выходил из дому. Изредка из соседней комнаты доносились голоса его женщин.

Его друг Брейди был коммивояжером и работал на фирму, производившую пишущие машинки и конторское оборудование. Его покупатели жили в тридцати африканских странах, и каждые четыре месяца он посещал по очереди каждую из них.

Он сказал, что предпочитает белым людям общество африканцев. Вести с ними дела – одно удовольствие. Часто говорят, что с африканцами работать невозможно, что они вечно хотят получить что-то в обмен на ничего.

– Однако могу вас заверить, – сказал мне Брейди, – общаться с ними куда легче, чем с моими коллегами по конторе.

За двадцать лет торговли он дважды влезал в крупные долги. Никогда не брал отпусков. Не боялся революций и африканских авиалиний.

В Лондон он приезжал трижды в год, всегда не больше чем на неделю, и останавливался в комнате, которую его фирма держала для своих коммивояжеров. Поскольку зимней одежды у Брейди не было, он старался появляться в Англии, когда можно было избежать непогоды: в ноябре, в марте и в июле.

Помимо той одежды, которая была на нем, он не имел из имущества ничего, кроме запасного тропического костюма, галстука, пуловера, трех рубашек, нижнего белья, носков, тапочек, зонтика и несессера. Все это помещалось в небольшом чемоданчике, который он брал с собой в самолет как ручную кладь.

– Не люблю терять время в аэропортах, – сказал он.

Всякий раз, прилетая в Лондон, он отправлялся в галан терейный магазин на Пикадилли, торговавший одеждой для тропиков, и производил полное переобмундирование: покупал новый чемодан, зонтик, одежду и все прочее по списку. Старые вещи он отдавал швейцару своей компании, который зарабатывал на них несколько фунтов.

– Алан Брейди, – говорил тот горделиво, – никогда не занашивает вещей.

У него не было ни друзей-англичан, ни семьи. Квартира мистера Расиха была единственным в Лондоне местом, где он чувствовал себя в своей тарелке.

Его отца отравили газом на Сомме, мать погибла в ходе Дюнкеркской операции. Иногда летом он навещал ее могилу на деревенском кладбище под Ноттингемом. Еще у него была когда-то тетя в Уигане, но она тоже умерла.

Он уже перешагнул черту пенсионного возраста. Среди сотрудников фирмы поговаривали о том, что ему пора уходить; но заказы у него не переводились, и начальство даже не думало его увольнять.

– А есть ли у вас какая-нибудь опора? – спросил я его. – Такое место, которое вы могли бы назвать своим домом?

От зарделся от смущения.

– Есть, – неуверенно ответил он. – Вы коснулись очень личной темы.