Тропы «Уральского следопыта» — страница 49 из 90

Чтобы не стоять на месте, я пошел дальше, а потом решил, что так и надо.

«Разгуляется», — поглядывал я на небо. Весной часто так бывает: хмурится, куксится с утра, снежок даже летит, к полудню же, глядь, заголубело, и солнце выглянуло, и все начало теплеть, париться, улыбаться.

Этим я утешался, чтоб ноги не повернули назад.

По темному влажному слою листвы везде синели нахохленные медуницы. Ворсистые шейки их серебрились, голубые соцветия смежили венчики. Один брусничник блестел мокро и бодро, да зелено светились пробившиеся сквозь лист острые новые травинки.

«Жизнь, — словно не думал, а скорее просто ощущал я. Смотрел и видел. Слышал и понимал. — Новая весна. Новая трава. Свист рябчика. Воркованье лесного вяхиря. Стон. Желание. Надежда и упрек. Голос весны. Это оттуда — из еловой глубины. Из той нерукотворной вечности елей и берез, света и тишины. Жизнь… Слезы с веток. Шорох дождя и вздохи ветра. Синева насупленной медуницы, как воскресение из небытия, как детский задумчивый глаз. Сколько их было — зим и весен? Ранних весен, когда мокрый свет, мокрый мир и словно бы одно ожидание лучшего, а все-таки и дальше жизнь, через все мертвое и прошлое. Сгнивший лист… Раскрывающийся цветок…»

Я шел без дороги, инстинктом выбирал направление, поглядывал на компас, и только далеко-далеко копилась тревога. Было пасмурно. Не попадалось надежных примет. Глаз искал эти приметы: пень, ветку, поваленное дерево, но они как-то терялись, не удерживаясь памятью надолго, и я обрадовался, когда наконец попала тропа. Она была не хожена с осени. Тетеревиный зимний помет кучками лежал на ней. Я спустился тропой под горушку. Шумел, растекался здесь снеговой ручей, обегал темные бревна — остатки моста. За ручьем тропа канула в ельник. Я едва угадывал ее ногой, едва различал, наверное, потому, что ели завесили небо воздетыми ручищами. Молодые елки стояли ярусной стенкой. Ельник был нерубленый, вековой. В таком лесу дивишься толщине елей, уродливым лапищам корней, обилию зеленого: мхов, веток, кочек, хвои — все было разнообразно по тону, но соединялось одним угрюмым колоритом. Елочки, елки, ели, елищи… Редко пробьется сквозь них береза, и ее белое радостное тело грустно синеет, как могильная кость. Мхи, неподвижность, предвечный покой… Сказывается здесь особенность освещения или свойство зеленого цвета — в таком лесу всегда таится нечто жуткое, ждущее своего часа. Идешь, перешагиваешь через птичьи лапы корней, и совсем уж не сказка изба на курьих ногах, если б встала впереди. Даже мнится: вот свистнет, ухнет нечто, и зеленые эти лешие сорвутся — проснутся, обретут нелепую сказочную прыть; свистнет в другой раз — все станет, опять навеки задремлет, уйдет в свои нелегкие тайны…

Звуки шагов отдавались в глубине, будто и там шел человек.

Большая птица странно полетела впереди. Как в немом кино, я видел взмахи крыльев и не слышал звука. Не знаю, почему я не удержался. Навскидку, уверенно чувствуя — «попаду», ударил дублетом. Звоном заложило уши. Птица оборвалась под ель. Еще не разглядев как следует, я с горечью понял, что это филин. Он сел столбиком и заскакал прочь. Показалось — прыгает еловый пенек. Бегом я догнал лесное диво. Оно обернулось круглой головой с оранжевыми, вытаращенными, полыхающими в сумраке глазами. Филин был огромнейший, старый, рыже-пепельный. Никогда не видал я таких чуд. Одно — эта птица, скучно сидящая на загаженной жерди зоопарка, совсем непохожее тут, в сыром полумраке, в нелегком еловом молчании. Ельник словно склонился над ним, своим порождением, и защищал, ограждал, а филин, сливаясь с еловыми стволами, казался чертовщиной, каким-то оборотнем. Вон как скакал — пень пеньком…

Метровый и ушастый, он не двигался. Свечи-глаза горели не мигая. Я стряхнул странное оцепенение, осторожно пошел вокруг птицы. И магнитно стала поворачиваться за мной дремучая ушастая голова. Шагнул ближе, филин встопорщился, заклацал клювом и смело потянулся ко мне. Еще шаг — он вдруг кувыркнулся на спину, выставив, отводя к пушистому брюху раскрытые напружиненные когти. Вся моя решимость взять птицу сразу отлетела. Вцепится — не оторвешь. Я слыхал, что филин выходит победителем даже из схватки с беркутом… Я отступил. Ванькой-встанькой вскочил филин. Снова смотрели друг на друга. Лицо его — у сов ведь именно «лицо» — беспрестанно менялось: все от дикой угрозы до дьявольской усмешки перебегало там. Волосатые веки жмурились с презрением.

«Ух ты!» — замахнулся я прикладом. Но опустил. В глазах филина стыла кошачья тоска — иногда так смотрят побитые кошки, мудро и жалко.

«У леший, надо же было подвернуться! И сам хорош! Чему обрадовался? Хлоп, хлоп…» Уже трижды пожалел — выстрелил необдуманно. Как быть? Живым его не возьмешь, и зачем он мне, что с ним делать? Убить — рука не поднимается, оставить так — ни за что пропадет редкая, по-своему красивая лесная уродина. Ах ты незадача… И надо же было… Надо же…

«Придется застрелить. Хоть на чучело… — наконец решил я, отошел шагов на десять и, спотыкаясь, пятился еще, соображая: — Испорчу зарядом с такого близкого расстояния». Хватит. Стоп. Ружье в плече. Филин каменно сидит под елью, смотрит. Руки опустились. «Расстреливать собрался…» Стоял, думал… Снова поднял ружье.

— Не стреляй! — звонко и резко раздалось за спиной.

Я вздрогнул и обернулся. На тропе близко стоял человек с одноствольным ружьем в опущенной руке. Он был в зеленой телогрейке, брезентовой белесой накидке поверх нее и форменной фуражке лесника. Что-то непонятное было в его фигуре, непонятное и знакомое. «Да он же горбун? Горбатый!» — тотчас понял я, яснее осмыслив и разглядев квадратные, но какие-то немощно широкие плечи незнакомца, из которых выступала почти без шеи большая узкая голова с острым подбородком.

— Стреляли? — спросил он, не двигаясь с места.

Я кивнул.

— Филина?

— Случайно…

— Э-э-х! — морщась, с досадой сказал он. — Разве можно так! Ну вот зачем? Зачем? Я этого филина знаю. Старик… Всегда тут живет…

— Он же вреден! — нелепо оправдывался я и понимал — говорю чушь. «Филина знает? Что за чертовщина!»

— А-а… Что вы оправдываетесь? Редкость это! Редкость!! Пощадить надо было. И почему с ружьем?! Охота запрещена…

— Как же здесь без ружья?

— Ну-ка документы! Охотничий, паспорт! — Он подошел вплотную, и я понял: странный человек не отступится.

Документы он листал внимательно. Потом хмурое лицо его несколько отмякло.

— Куда идете-то? — заикаясь слегка, спросил он.

Я объяснил.

— До Бараньих? Не дойти… Исток играет, разлился. Вся пойма в воде. Кусты с верхушками скрыло. Мост снесло. Водополье нынче. Везде вода. Слышите, ложок-то шумит… Вода, — уже тихо, певуче закончил он. Худое длинное лицо лесника успокоилось, пропали гневные морщинки. Голубовато-светлые страдальческие глаза посмотрели в упор, а потом словно бы сквозь меня. Эти странные, как бы исплаканные глаза придавали дубленному вешним солнцем лицу оттенок породистости, и сам лесник вдруг показался мне похожим на англосакса, на латыша. Почему-то я представил его не в телогрейке и брезенте, не в этой потертой, с отгорелым бархатом околыша фуражке, а в шляпе, светлом костюме, джентльменском галстуке. У меня есть такая привычка мысленно обряжать встречных в подходящий к лицу костюм.

— Вот что я вам предложу, — заговорил он после краткого раздумья. — Пойдемте-ка сейчас ко мне. Недалеко, четыре километра не будет. Я здешний лесник на Щучьем. Погостите у меня… Переночуете… А завтра я вас через озеро перевезу. Там до Бараньих рукой подать. Да и ближе за озером ток есть. Полчаса ходьбы… Покажу… Вместе сходим…

Я поблагодарил, не зная, как быть.

— А-а… Ведь не познакомились. Леонид, — подал он костлявую, но крепкую и даже словно цепкую руку. — Живу здесь, на Балчуге, четвертый год.

— Неужели на выстрел? — подивился я его внезапному появлению.

— Нет, — усмехнулся он и даже порозовел слегка. — Поблизости был… Браконьеров жду вторую ночь. Тут глухарку убили. Перья нашел. Выстрел слыхал. — Помолчал, поглядел под ноги. — Сегодня не токовали глухари-то. Погода дурит. А дождь они не любят. Вообще, приметил я, глухарь загодя погоду чует, в крепи уходит. А как дело к теплу, токует, хоть снег вались. Браконьеры это, конечно, знают. Другие сутки никого нет! А должны бы… Санька есть тут, мужик из Сорокиной. Санька. И еще есть один, с Илима. Со станции… Выслеживаю их с поличным. Вас-то еще с вечера заметил. Ночевал чуть не рядом. Я без огня… Думал — браконьерить собрались… Ну что? Пошли на кордон-то?

— Да вот с ним как быть?

Филин, не шевелясь, сидел под елью.

Лесник что-то прикинул, пригляделся к филину, потом прислонил ружье к ближней ели, стал неловко стягивать намоклую накидку.

— Что вы хотите? — спросил я, все более удивляясь этому человеку.

— Возьму, — коротко ответил он. — Кажется, его боком задело. Несильно… Крыло…

— Берегитесь!

Лесник не ответил, складывал брезент вдвое.

— Ну-ка отвлеките его, заходите с той стороны! — скомандовал он и стал подкрадываться.

Филин шипел, цокал, надувался и, взмахивая здоровым крылом, угрожающе подавался вперед.

— Оп! — лесник накрыл рассерженного хищника. Из-под накидки раздалось шипение, треск материи, яростная возня.

— Есть! За лапы поймал! Держу… Надо связать… Ну-ка стащите с меня ремень. Скорее! — говорил лесник, стоя на коленях. Фуражка его торчала набок.

Кое-как мы скрутили ужасные филиновы когти и лапы в пушистых полосатых штанах, хищник умудрился рассадить леснику руку, а меня больно щипнул клювом через брезент.

— Все! Берем… Филя-простофиля… Айда-ка… Пойдем-ка теперь с нами, — бормотал лесник, подымая птицу, закутанную в брезент, как младенца.

Филин демоном выглядывал из ворота накидки, не переставая цокал.

— Пригодится — ворон отстреливать. Ворон по озеру развелось… Такая хитрая тварь… С ружьем за километр узнает. Теперь будет им загадка… Если филина или сову, скажем, на открытом месте посадить днем, на них всякая птица летит, как магнитом тянет. Орут, стрекочут, вьются… А вороны-сороки особенно… Не любят филинов… Одинокие они… Мудрецы лесные…