Тропы «Уральского следопыта» — страница 55 из 90

ен хранить егерь. Есть ли он здесь? Глухарем больше, глухарем меньше… Эка беда! Кто их считал? Так же и лес, и зверь, и рыба, и вообще все, что в газетах именуют — «зеленое богатство», «запасы дичи», «мягкое золото». Золото, золото… Настоящее золото хранят в банковских подвалах, в сейфах, за семью замками под надежной охраной, а это золото доступно всем, бери что хочешь, если ты нагл, потерял совесть и стыд. Лесник? Иной лесник знает лишь свой огород, картошку, огурчики. Весь он занят одним: вовремя наставить сена корове, выкормить телка, привезти дровишек добрым людям — благо лошадь казенная, чего ей зря харчиться. Где дро́вца — там и спасибо, поллитровочка, еще кое-что. А с браконьерами дело простое. Увидел? Ну ступай себе с богом. Лес велик. Глухарем больше, глухарем меньше. Не стало глухарей, и хлопот не стало… И сколько ведь помощников у такого лесника, помощников, на которых легко можно сослаться, — тут тебе и пожар, и вредитель-короед, и замор, и холодная весна, и «лиса либо рысь», которая «яйса выедает», — как мудро объяснил мне полное отсутствие дичи на своем участке один такой страж леса. Мужичок этот отличался редкой прямотой… «Ха, я ежели вижу, который с оружием, — и не подхожу. Бивали меня не одинова. А жись терять пока неохота. Дешево будет, за шестьдесят-то пять целковых. Жись отдавать». — И глядел усмешливо в косых житейских морщинах глазами.

Вот и я теперь такой же горе-лесник. Чем же лучше? Все-таки надо было как-нибудь помешать ему! Хоть бы второй глухарь уцелел. А что теперь делать? Бежать-разыскивать негодяя по следам? Стрелять три раза, как велел лесник? Ничего хорошего я не придумал и, посидев с полчаса, закинул ружье за спину, побрел к озеру уже знакомой тропой, где отпечатались на мокром снегу и земле рубчатые следы моих сапог.

После короткого утреннего проблеска снова все хмурилось. Ветер не утихал, снег летел. Озеро покрылось белыми строчками бегущих к берегу бурунов, я хотел выстрелить, но увидел вдалеке лодку и удержался. Лодка ныряла на валах, но шла быстро, как байдарка. Человек крест-накрест взмахивал двухперым веслом. Лесник (это был он) еще с лодки что-то кричал, за ветром и плеском волн я не мог разобрать. Он выпрыгнул в воду, поволок узкую плоскодонку к берегу и предстал передо мной мокрый, возбужденный, с каким-то неузнаваемо перекошенным лицом. И все оно — брови, глаза, губы — спрашивало.

— Санька! Это Санька! — быстро заговорил он, едва я рассказал, как было. — Он на лодке… Скорее… Скорее давайте… Вдоль берега… Может, еще… Или хоть лодку заберем. Вы плывите — я пешком. Плывите! — махнул он и в три прыжка скрылся в зарослях нарядно белеющей вербы.

Я поплыл, неумело выгребаясь двухперым веслом. Новая легкая лодка не слушалась, рыскала, захватывала воду. Двигался я, видимо, крайне медленно, злясь на себя, на эту норовистую посудину и на ветер со снегом, все время сносивший на прибрежную мель. Примерно через час завиднелась на песчаной косе сутулая фигура лесника. По одному тому, как он стоял, безразлично глядя в озеро, было ясно — никого не нашел.

— Нету! Наверно, он лодку в Истоке спрятал. А мы сюда… — с горечью сказал лесник, шумно побрел по воде и плюнул. — Ну неудача! Как черт ему доносит! Я туда — он сюда… Ведь думал сегодня пойти с вами… Посомневался… Вдруг на близь подастся… А-ах… ты, будь… ты!

Он сел на весельную скамью, взял у меня весло, подождал, пока я устроюсь на корме, и лодка пошла с легким упругим шелестом, рассекая волну наискось, — она знала своего хозяина.

— Удрал, ловок, — бормотал лесник. Напряженно работая веслом, он сидел ко мне спиной. И мне опять было совестно — вот он, горбатый, везет меня, здорового. В то же время было неудобно отстранить его — дать почувствовать наше неравенство, да слишком свеж был и мой опыт самостоятельного плавания вдоль берега. Ну как не справлюсь, опрокину лодку?

Ветер меж тем задувал сильнее, валы шли вровень с низкими бортами, и все казалось, следующий зальет нас без всякого усилия. Лесник греб быстро.

— В пряталки играем… — послышалось мне.

— Не боитесь? — угрюмо обронил я. — Такой пальнет, не оробеет.

— А-а, — донеслось из-за спины. — По мне уж стреляли.

— Как так?

— Не стоит рассказывать…

— Все-таки…

— Обыкновенно…

Он не оборачивался, лишь весло замедлило равномерный, размашистый ход.

— Расскажите, если нетрудно…

— Чего трудного… Осенью прошлой… Сижу с красками… Утро темное… бусенькое… Тучки похаживают. Каплет. По Истоку лист плывет… Пахнет листом везде… И осина на берегу. Красная, пунцовая… Девка на морозе… Пишу осину, забыл про все… Вдруг: бац! По-над шапкой-то: фить! Только кора с осины полетела. Не понял я. Встал. Слышу: хрустит далеко… Убежал кто-то. Не по себе мне стало… Хоть сам беги… Одумался, подошел к осине… В том месте… — где кора отлетела — острое торчит. Пошатал, вытащил. Пуля. Навылет шла… Не охотничья пуля, а с оболочкой… Из трехлинейки… Или напугать хотел. А скорее не попал… Винтовка? Есть у них… С колчаковщины… Опилки, обрезы всякие… Сперва хотел пулю в лесничество… Раздумал. Запишут. Ну акт… В милицию таскаться… То да се… Кто чего расследует?

Помолчал. Натужно работал веслом.

— Жизнь-то вся так идет… С рождения смерть нас пятнает… За спиной ходит. И все метит, куда убойнее… в сердце, в голову метит. А? Вот и крутишься… Жизнь-то чем не под пулями? Остыл я вроде.

Он говорил так, будто жил долго-долго, и я подумал: сколько же ему лет? Не то сорок, не то двадцать пять. Морщины, вдруг возникающие глубоко и резко, засечины по углам рта… Такие следы жизнь печатает на лицах сорокалетних. Белые черточки шрамов тоже не от розовой молодости. Шрам у левой брови приподнимал ее, кладя на худое долгое лицо выражение усталой рассеянности. С другой стороны, явная молодость проглядывала в ловком движении рук, в ясности взгляда и в голосе, не утратившем юношеские интонации. Лесник все больше нравился мне. С ним становилось легко, уверенно, безопасно, как с кем-то старшим, подобным учителю или брату-большаку.

— Сколько вам лет? — напрямик спросил я сгорбленную спину.

— Двадцать восемь… — был ответ.

— Так мало?

— Мало? Много… — отозвался он, сильнее нажал на весло.

Теперь нас мотало так, что я почувствовал дурноту. Озеро взбесилось. Пена летела через борта и нос. Заплескивало. Темная, словно бы дымная вдали равнина Щучьего вскипала беляками, колыхалась вверх и вниз.

— Много лет! — всерьез повторил лесник. Он повернулся на скамье, лицо у него было мокрое, разгоревшееся, шрам над бровью побелел, глаза блестели, фуражка съехала на затылок. Он стал грести наизворот, так же ловко и равномерно вращая весло.

— И так кажется — вечность живу. Может, вообще буду жить без конца…

Улыбнулся, вытер лицо рукавом, слегка подгребая, помогал править лодку поперек валов.

— Ведь я не помню своего начала. А кто помнит? Ни вы, ни я, никто. Не буду помнить и конца. Так? Есть мое я — живу… Говорите — «мало». Двадцать восемь. А что я сделал? Галлию не завоевал, теорию относительности до меня открыли… Так… Пушкин погиб в тридцать восемь. Лермонтов — в двадцать семь. Левитан — в тридцать девять… В сорок три — Гоголь… Понимаете? Я узнал совсем недавно: Гоголь — в сорок три! Я его старым считал. Но ведь они уже были в те годы Пушкиными, Левитанами, Гоголями. Высоко хватил, конечно.. Для примера, так… Ну-ка кто я такой, по-вашему, в свои двадцать восемь? Несчастный мазила? Неудачник? Инвалид на стариковской должности… Молчите? Так повелось — лесник, значит, борода, годы. И я вроде отшельника… Или, думаете, романтика? Робинзон Крузо со Щучьего? Двадцать восемь… А я еще сидел… Занятно? А? Да, да… За хулиганство…

Он положил весло поперек бортов. Лодку закачало. Начало поворачивать. Вода хлестнула через наветренный борт, залила настил. Я молчал, удивленный таким завершением, и смотрел, как грязная вода на дне лодки таскает клочки сена и сухие травинки. Пришло в голову, что сейчас самое время закурить. Пока я раскуривал мокрую сигарету, лодку уже повернуло и несло по ветру, встряхивая с гребня на гребень, ноги были уже в воде, и она прибывала с каждой волной.

Меж нами произошел, по-видимому, мысленный разговор, который оба хорошо понимали.

«Не спрашиваешь?» — блестели глаза лесника.

«Что спрашивать? Ну сидел… Не верю, чтоб ты за что-то очень подлое…»

«Не веришь?»

Весло плеснуло.

«Нет. Ты добрый парень, а попал как-нибудь по случаю…»

«Ну спасибо тебе… Хорошо, что ты не спросил».

— Греби! — сказал я. — Или давай весло.

Он повернулся на скамье, сильно и быстро поправил лодку и погнал ее упористыми, красивыми взмахами — откуда бралась сила в длинных, не крепких с виду руках.

Наконец лодка зашла за мыс, полны сделались тише. Мы причалили возле кордона. Почти тотчас лесник куда-то исчез, наказав поставить самовар. Я чувствовал сильную усталость и едва передвигал ноги. Умаяла другая полубессонная ночь и весь непривычный городскому, изнеженному удобствами жителю режим этих дней в лесу, на вешнем воздухе, от которого пьянеешь не хуже, чем от вина.

Лесник не возвращался долго, и потому я нехотя поел один, выпил чаю и прилег на узкую лесникову койку поверх стеганого красного одеяла. От одеяла пахло какой-то травой.

Я не разделся и не думал спать, потому что не люблю дневной сон с детских лет, всегда он кажется мне противоестественным, болезненным, и возникает угрызение совести: день на дворе, а спишь, как ночь спать будешь? И все-таки незаметно как я заснул.

Пробудился в мягкой фиолетовой тьме. С трудом сообразил, где я. И, приглядевшись, привстав, увидел, что лесник тоже спит на своей импровизированной постели из кресел. За стеной и окнами шумом шумел расходившийся ветер. Иногда он усиливался, переходил в ноющий свистящий звук. Брякало стекло, плохо вставленное в раму. И весь дом словно вздрагивал, сотрясался и поскрипывал, как корабль снастями. «Бууш… Бууш… Бууш…» — била в берег волна, и вдруг я понял неясный смысл слова «бушует». Что творилось сейчас в кромешной вьющейся тьме над волнами поднятого ветром озера… Как черны, без меры дики были обступившие озеро ельники, как страшны, наверное, светло-аспидные облака, что спустились к самым волнам, — и все смешалось: вихри снега, дождя и мрака. Я представил себя одного там, на лодке меж валов, увидел, как они зубасто, бело и злобно заглядывают, — и это светлое, мертвенное так жутко, — а лодка скачет, точно бешеный конь, проваливается в пучину и несется по ветру куда-то, медленно поворачиваясь, во мглу и дождь. Я вздрогнул.